– Не знаю, – отвечаю я.
– Но ведь нам ничто не угрожает? – осведомляется она, вспоминая наш тайный тост за обедом: за падение Анны и за то, чтобы король пришел в себя и назвал принцессу Марию своей единственной истинной наследницей.
– Не думаю, – говорю я. – Монтегю бы меня предупредил. – Думаю, у него для меня есть работа. Возможно, мы наконец-то начали брать верх.
Монтегю меряет шагами нашу личную часовню, словно хочет бежать на побережье, к услужливому шкиперу в Грейз и уплыть к брату Реджинальду.
– Он сошел с ума, – шепотом произносит Монтегю. – Думаю, теперь он на самом деле сошел с ума. Все в опасности, никто не знает, что он сделает в следующее мгновение.
Меня поражает эта внезапная перемена. Я откладываю плащ и беру сына за руки.
– Успокойся. Рассказывай.
– Ты ничего не слышала на улицах?
– Ничего. Некоторые меня приветствовали, когда я ехала, но по большей части было тихо…
– Потому что в это поверить невозможно! Он!.. – Монтегю прижимает ладонь к губам и оглядывается.
В часовне нет никого, кроме нас, пламя свечей то подрастает, то опадает, никто тихонько не открывал и не закрывал дверь, пламя не трепещет. Мы одни.
Монтегю поворачивается и опускается рядом со мной на колени. Я вижу, как он бледен, как дрожит, как подавлен.
– Он велел арестовать Анну Болейн за прелюбодеяние, – выдыхает он. – И мужчин из ее свиты, за то, что хранили ее тайны. Мы не знаем скольких. Мы так и не узнали кого.
– «Скольких»? – не в силах поверить я. – Ты о чем это, «скольких»?
Он вскидывает руки.
– Знаю! Зачем ему обвинять больше одного, даже если у нее в постели побывали десятки? Зачем допускать, чтобы о таком узнали? И зачем ему выдумывать такую невероятную ложь, если он может просто оставить ее, не говоря ни слова! Арестовали Томаса Уайетта, Генри Норриса, а еще мальчишку, который поет у нее в покоях, и ее собственного брата.
Он смотрит на меня.
– Ты его знаешь! Что у него на уме? Зачем он это делает?
– Погоди, – говорю я. – Я не понимаю.
Я пододвигаю стул священника и опускаюсь на него, потому что у меня подкашиваются ноги. Я думаю, что слишком стара для этого, мне уже не так легко даются подозрения и выводы. Король Генрих меня опережает, чего никогда не случалось с принцем Генрихом. Потому что принц Генрих был смышлен и умен, но король Генрих скор и хитер, как безумец; его решимость неудержима.
Монтегю медленно повторяет имена, упоминая еще нескольких мужчин, которых недосчитались при дворе.
– Кромвель говорит, что она родила чудовище, – продолжает мой сын. – Словно это все подтверждает.
– Чудовище? – глупо повторяю я.
– Не мертвого ребенка. Какое-то пресмыкающееся.
Я смотрю на сына в немом ужасе.
– Господи, как же Томас Кромвель находит грех и содомию всюду, куда бы ни посмотрел! В моем приорате, в спальне королевы. Что у него за ум. Что за голоса он слышит в молитвах?
– Важнее ум короля. – Монтегю кладет руки мне на колени и смотрит на меня снизу вверх, словно я по-прежнему его всемогущая мама и могу все исправить. – Кромвель делает лишь то, что скажет вслух король. Он будет судить ее за прелюбодеяние.
– Судить за прелюбодеяние? Свою собственную жену?
– И, Боже помоги мне, я – один из присяжных.
– Ты присяжный?
– Мы договорились! – Он вскакивает на ноги и ревет. – Все, кто встречался с Кромвелем, кто сказал, что поможет ему признать брак недействительным, призваны на суд. Мы думали, что речь об освобождении короля от недействительного брачного обета. Думали, что рассмотрим законность этого брака и признаем его недействительным. А не об этом! Не об этом!
– Он судит свой брак? Он его признает недействительным? – спрашиваю я. – Как попытался сделать с королевой?
– Нет, нет, нет! Ты меня не слышишь? Суд не по поводу брака, он судит эту женщину. Он собирается судить ее за прелюбодеяние. И ее брата, и еще несколько человек, Бог знает кого, Бог знает, сколько их. Бог знает, может быть, среди них наши друзья и родственники. И уж точно только Богу ведомо, зачем!
– Кто-нибудь из наших? – поспешно спрашиваю я. – Среди них нет членов нашей семьи или тех, кто с нами? Сторонников принцессы?
– Нет. Насколько я знаю. Никого еще не арестовали. Это и странно. Все, кого недосчитались, из партии Болейнов, они целый день вьются в ее покоях.
Монтегю строит гримаску.
– Ты их знаешь. Норрис, Бреретон…
– Те, кого не любит Кромвель, – замечаю я. – Но мальчика-лютниста зачем?
– Не знаю! – Монтегю трет лицо ладонями. – Его взяли первым. Может быть, потому, что Кромвель может его пытать, пока он не сознается? Пока не назовет других? Не произнесет имена, которые нужны Кромвелю?
– Пытать? – повторяю я. – Пытать его? Король прибегает к пыткам? Пытать мальчика? Маленького музыканта?
Монтегю смотрит на меня, словно страна, которую мы знали и любили, наше наследие, прямо из-под наших ног валится в ад.
– А я согласился стать присяжным, – говорит он.
Не только мой сын Монтегю, но еще двадцать пять пэров королевства вынуждены присутствовать на суде над женщиной, которую называли королевой. Председательствует в суде ее дядя, с мрачным лицом наблюдающий за падением той, кого подтолкнул к трону и она стала ненавистной ему королевой. Возле него ее бывший любовник, Генри Перси, трясущийся от старости, бормочущий, что слишком болен для присутствия в суде, что его нельзя было заставлять являться на суд.
Все лорды моей семьи здесь. Добрая четверть присяжных – наши сторонники или союзники, они поддерживают принцессу Марию, они ненавидели Болейн с тех пор, как она захватила трон. Для нас, – пусть свидетельства о поцелуях и соблазнении довольно тяжело выслушивать, – обвинение в том, что она отравила королеву и пыталась отравить принцессу, становятся горьким подтверждением худших наших страхов. Остальные присяжные – люди Генриха, которые будут любить и ненавидеть, кого он прикажет. Анна не приобрела друзей, пока была королевой, никто не произносит ни слова в ее защиту. Правосудия для нее нет, суд изучает свидетельства, которые так убедительно подготовил Томас Кромвель.
Елизавету Сомерсет, графиню Вустерскую, бывшую со мной на похоронах королевы в Петерборо, обратили против ее подруги Анны, она докладывает о флирте и о кое-чем похуже в спальне королевы. Кто-то рассказывает о чем-то, что кто-то произнес на смертном одре. Сплетни мешаются с ужасающей клеветой.
Монтегю приходит домой с мрачным и злым лицом.
– Какой стыд, – коротко говорит он. – Король сказал, что, по его мнению, ее поимела чуть не сотня мужчин. Позор.
Я протягиваю ему бокал пряного эля и смотрю на него.
– Ты сказал: «Виновна»? – спрашиваю я.
– Да, – отвечает он. – Свидетельства были бесспорны. Лорд Кромвель знал все подробности, о которых можно было спросить. По какой-то причине, я ее не постигаю, он позволил Джорджу Болейну самому признать перед судом, что король не мог зачать наследника мужского пола. Он, можно сказать, объявил о несостоятельности короля.
– Доказано, что она убила нашу королеву?
– Ее в этом обвинили. Кажется, этого достаточно.
– Он ее заточит? Или отправит в монастырь?
Монтегю поворачивается ко мне, и лицо его исполнено мрачной жалости:
– Нет. Он собирается ее убить.
Я уезжаю из Лондона, мне невыносимы разговоры и сплетни, постоянное пересказывание непристойных подробностей суда, бесконечные гадания о том, что будет дальше. Даже те, кто ненавидел Болейн, не понимают, почему король не объявит свой брак недействительным, не признает свою дочь Елизавету незаконной и не отошлет ее мать в какой-нибудь отдаленный холодный замок, где она может умереть по недосмотру.
Кое-что из этого сделано: брак аннулирован, Елизавета объявлена бастардом. Но эту женщину по-прежнему держат в Тауэре и собираются казнить.
Я рада, что уехала из города, но не могу выбросить из головы женщину, сидящую в Тауэре. В закрытом и заброшенном приорате я захожу в холодную часовню и опускаюсь на колени на полу, лицом на восток, хотя красивое распятие и серебряную утварь с алтаря забрали. Неожиданно для самой себя я начинаю молиться перед пустым алтарем о женщине, которую ненавидела, чьи люди украли мое святое убранство.
В Англии прежде не казнили королев. Невозможно обезглавить королеву. Ни одна женщина никогда не выходила из Тауэра на маленькую лужайку перед часовней, чтобы принять смерть. Я не могу себе этого представить. Мне невыносимо об этом думать. И я не могу поверить, что Генрих Тюдор, принц, которого я знала, мог так перемениться к женщине, которую любил. Его учтивые ухаживания вошли при дворе в поговорку. Он не может быть грубым; с Генрихом речь всегда о любви, о настоящей любви. Он ведь не может приговорить свою жену, мать своего ребенка, к смерти.
Я помню, что он отвернулся от нашей доброй королевы, отослал ее прочь и пренебрег ею. Но это совсем другое дело; уехать от женщины, в которой разочаровался, и забыть ее – или перемениться в одночасье и приговорить возлюбленную к смерти.
Я молюсь за Анну, но чувствую, что мысли мои снова и снова обращаются к королю. Я думаю, что он, должно быть, впал в яростное буйство ревности, ему стыдно слушать, что говорят о нем люди, как злословят о нем Болейны; он ощущает свой возраст, ощущает, что его юношеская красота размылась, когда расплылось его лицо. Он, должно быть, каждый день смотрит в зеркало и видит, как исчезает за одутловатым лицом короля-посмешища прекрасный молодой принц, как золотое дитя превращается в Рытика. Все обожали Генриха, когда он был молодым королем, он не понимает, как его двор и жена, которую он возвысил из ничего, могли так отвернуться от него и, что хуже, смеялись над ним, выставляя его жирным старым рогоносцем.
Но я ошибаюсь. Я думаю о чувствительном человеке, сжимающемся от стыда, гневающемся из-за потери женщины, ради которой он столько всего разрушил, а Генрих тем временем лечит свою гордость, ухаживая за девушкой из семьи Сеймуров. Он не смотрит в зеркало, оплакивая свою юность. Он каждый вечер отправляется на барке вверх по течению, под музыку лютнистов, чтобы отобедать с нею. Он шлет ей подарки и строит планы на будущее, будто они – невеста и жених, обручившиеся в мае. Он не оплакивает юность, он ее требует назад; и всего через несколько дней после того, как пушечный выстрел из Тауэра сообщает о том, что король совершил одно из самых тяжких преступлений, на какое может пойти мужчина, – убил жену, – король снова женится, и у нас новая королева: Джейн.