А. А. Столыпин-Монго в костюме курда
М. Ю. Лермонтов (1841)
Но почти через две недели о поединке просочились какие-то слухи, и от Лермонтова потребовали дать объяснение. Он не стал запираться и признал, что дуэль была, но противники помирились, да и обошлось без последствий. Тогда потребовали назвать имя особы, из-за которой стрелялись, и кто был секундантом. Лермонтов молчал. 10 марта его посадили под арест. Когда стало ясно, что он будет молчать и дальше, его секундант Столыпин сам явился к начальнику штаба корпуса жандармов Л. В. Дубельту, а не добившись допроса у Дубельта, написал Бенкендорфу признание в соучастии. Лишь после этого он был подвергнут допросу.
Дело шло медленно, поэт сидел под арестом сначала в Ордонансгаузе, потом, с 17 марта, на Арсенальной гауптвахте. Писал стихи, среди которых несколько замечательных, рисовал картинки, пил вино и встречался с друзьями. На допросе он честно сказал, что стрелялся, поскольку его вызвали, и он защищал честь русского офицера. Это признание встретило понимание. Все шло к тому, что поэта отпустят без наказания. Однако он имел неосторожность так же правдиво показать, что не промахнулся, а стрелял в воздух. И его слова стали известны Эрнесту де Баранту. Горячий молодой человек обиделся. Его отец в это время делал все, чтобы оставить сына в Петербурге, а сын стал всем говорить, что Лермонтов – врет. И эти слухи дошли уже до Лермонтова. Недолго думая, поэт написал Баранту записку и потребовал встречи, каковая и состоялась прямо там, на Арсенальной гауптвахте. Теперь уже Лермонтов был готов вызвать его за клевету. Объяснение состоялось, честный ответ Лермонтова молодого дуэлянта удовлетворил. В тот же вечер Барант уехал за границу. Следствие по делу закончилось.
Однако к обвинению в участии в дуэли присовокупили также побег из-под стражи (тот выход в коридор, где он встретился с Барантом) и вторичный вызов на дуэль. Военный суд постановил лишить Лермонтова чинов и прав состояния, генерал-аудиториат решил подвергнуть его трехмесячному аресту и выслать в армейскую часть, но император приказал тотчас же перевести Лермонтова в Тенгинский пехотный полк на Кавказ. Секунданту Столыпину указали, что в его лета полезно служить отечеству, а не вести праздный образ жизни.
Но, пока поэт еще находился в Петербурге, на него свалилась другая напасть: по настоянию отца Эрнеста де Баранта Бенкендорф потребовал от Лермонтова признать, будто он солгал, указывая, что стрелял на воздух. Согласиться, то есть теперь уж точно солгать – запятнать свою честь. Отказаться – как, отказав Бенкендорфу, не усугубить свое положение? Лермонтов тут же написал великому князю Михаилу Павловичу, прося принять его правду и не делать клятвопреступником и бесчестным человеком. Великий князь вступился. Честное имя поэта запятнано не было.
Узнав о дуэльной истории, мать Саши Верещагиной (которая теперь – Хюгель и живет за границей) пишет: «Об Мише Л<ермонтове> что тебе сказать? Сам виноват и так запутал дело. Никто его не жалеет, а бабушка жалка. Но он ее так уверил, что все принимает она не так, на всех сердится, всех бранит, все виноваты, а много милости сделано для бабушки и по просьбам, и многие старались об нем для бабушки, а для него никто бы не старался. Решительно, его ум ни на что, кроме дерзости и грубости. Все тебе расскажу при свидании, сама поймешь, где его ум, и доказал сам – прибегнул к людям, которых он, верно, считал дураками. Он иногда несносен дерзостью, и к тому же всякая его неприятная история завлечет других. Он после суда, который много облегчили государь император и великий князь, отправился в армейский полк на Кавказ. Он не отчаивается и рад на Кавказ, и он не жалок ничего, а бабушка отправляется в деревню и будет ожидать там его возвращения, ежели будет».
Лермонтов же простился со своим севером ядовитыми и честными строчками, которые многие лермонтоведы, почему-то решившие, что если Михаил Юрьевич любил отчизну пусть и странною любовью, то никогда бы себе не позволил такого откровенного протеста – до задыхания, до ненависти – дарят другим авторам:
Прощай, немытая Россия,
Страна рабов, страна господ,
И вы, мундиры голубые,
И ты, им преданный народ.
Быть может, за стеной Кавказа
Сокроюсь от твоих пашей,
От их всевидящего глаза,
От их всеслышащих ушей.
Нет, господа! Чем вам не угодил этот текст? Тем, что нет в нем верноподданнических чувств? А откуда бы взяться этим чувствам в 1840 году?! Некоторые даже до чего договорились: не собирался Лермонтов бежать «за стену Кавказа» к туркам (!), потому что русский он человек. Боже ты мой! И откуда вычерпнулись тут турки? И почему не понимать «за стеной Кавказа» как просто в горах, то есть там, где идет война и потому дышится свободно, не так, как в столице? И почему это Лермонтов не мог назвать служащих Третьего отделения «голубыми мундирами» и «пашами»? И почему не мог в сердцах заклеймить безжалостную к своим детям страну «немытой Россией»?! Эй, посконные защитники отечества, неужели вам неведомо такое понятие, как поэтическая ярость?! Или вам известен только один елей?! Среди этих, целующих стопы отечества, есть и полные идиоты. Они-то как раз признают за Михаилом Юрьевичем авторство этих строк. Только вывод делают специфический – что не только сам Лермонтов был проклят природой, но и отечество свое проклял! Вот теперь всякий раз, как имя его помянется, – в отечестве беда. Да беда у нас – и без поминовения Михаила Юрьевича. А строки эти… Выстраданные они, мучительные. И гадко ж было у него на душе, если война – единственное место, где можно дышать полной грудью!
В начале мая Михаил Юрьевич покинул Петербург, задержался в Москве, где постоянно бывал у Мартыновых, а в конце мая уехал на Кавказ. На этот раз не на экскурсию по воюющему Кавказу, а в самую гущу военных действий. Погибнуть или уцелеть.
«…и все время дрались штыками». Храбрость и мужество в боях
Вот и Ставрополь. Вот и местная гостиница, и балкон, с которого осенью 1837 года декабристский поэт Саша Одоевский (теперь уже покойный), глядя на море красных отворотов и праздную толпу внизу, встречающую проезжающего далее императора, кричал в бархатную южную ночь: «Ave Caesar, morituri te salutant!» (Славься, Цезарь, идущие на смерть приветствуют тебя! – Лат.), – а когда товарищи пытались на него шикать и пугать арестом, только усмехался, что полиция, слава Богу, пока что не понимает латыни…
Вот он, Кавказ. Мне кажется, я знаю, что заставило Лермонтова стреляться с «мальчишкой Эрнестом де Барантом». Если свет думал, что достиг своей цели и поставил на место «мальчишку Лермонтова», то дело выглядит немного иначе, если смотреть на него глазами самого Лермонтова. Вызов, защита чести – все понятно. Но ведь он понимал последствия? Понимал. И тем не менее разгласил (как многие сетовали) дело самым ненадежным приятелям и барышням – тем, о длине языков которых было всем известно. Зачем, если знал? Да именно потому, что – знал. Он рвался на Кавказ. Столько раз просил послать его сражаться! Не дают? Просил отставки, чтобы чувствовать, что его судьба зависит от него одного! И этого нельзя! Просил хотя бы отпуск – на месяц, на полмесяца, на десять дней! Отказано! Как одним махом сбросить царское ярмо? Использовать как рычаг к свободе – дуэль. Император и поступил так, как от него ожидалось: выбросил поэта на Кавказ. На Кавказ! Ave Caesar, morituri te salutant…
Итак, Ставрополь, 10 июня 1840 года. Поручик Лермонтов идет докладывать о своем прибытии командующему войсками генерал-адъютанту Граббе, и тот вместо Тенгинского пехотного полка приписывает его к чеченскому отряду генерала Галафеева – то есть в самое что ни есть дело, в экспедицию. Лермонтов сразу же пишет об этом оставшемуся на севере Лопухину – в приподнято веселом тоне, с усмешечками. Экспедиции он ждет не дождется. Вот приятель его смог пройти танцующей походкой и без выражения страдания на лице через всю комнату с раскаленным ламповым стеклом в руке – а сможет ли он биться с горцами, не кланяясь под пулями, и резаться с ними, глядя прямо в глаза? Он рвется в пекло не для того, чтобы выслужить прощение (о милости императора все ему понятно). Он рвется в пекло, чтобы понять, до каких пределов может дойти сам? Что сильнее – душа или тело? Ламповое стекло философского спора…
В Ставрополе поэт провел примерно с месяц, успел сойтись с местным обществом, в основном с людьми военными, которые собирались у барона Вревского. Среди них были Сергей Трубецкой, Лев Пушкин, Дмитрий Бибиков, уже знакомые Лермонтову декабристы Назимов и Есаков, но больше всего он сошелся с Руфином Дороховым, личностью легендарной – его несколько раз разжаловали из офицеров в рядовые за иногда смешные, иногда скандальные проступки, и всякий раз он, совершенно бесстрашный в боях, выслуживал офицерский чин. Этот Дорохов стал прототипом толстовского героя Долохова – бретер и скандалист, но самый, наверное, искренний и симпатичный герой романа. Неудивительно, что Лермонтов и Дорохов почти сразу почувствовали друг к другу симпатию – оба были наделены живой душой, воспринимавшей условности как насилие над личностью.
Эпизод сражения при Валерике 11 июня 1840 г.
Акварель М. Ю. Лермонтова и Г. Г. Гагарина
Под начальством Граббе было два отряда – лабинский и чеченский. Лабинский, под командованием фон Засса, действовал на правом фланге, чеченский, под командованием Галафеева, – на левом. В начале июля Лермонтов выехал в расположение чеченского отряда, в крепость Грозную. В том же отряде так называемую команду охотников возглавлял и сдружившийся с поэтом Руфин Дорохов. Команда эта была особенная – набранная из казаков и добровольцев, людей столь же отчаянных, как и их командир. Среди его охотников были даже горцы, решившие воевать на стороне русских, и турки-магометане, народ в команду набирался не по национальности или вере, а по готовности сражаться. Зрелище, конечно, эта команда представляла странное – без единой формы, без привычной военному глазу дисциплины. Но своего командира люди слушались беспрекословно и шли в бой по единому его слову. И никогда с поля боя не бежали.