Вчера почти весь день моросил мелкий теплый дождь. Неприятно сыро. Отдал фотографу ДОСА отпечатать с владивостокского негатива 40 карточек с моим факсимиле. В типографии отпечатали 500 экз. моих афиш. В магазине купил: Эльза Триоле «Рассказы» и «Чехов о литературе». Марки стран демократии куплю сегодня.
Сырая погода меня словно подкашивает. С голосом очень плохо. Ветрова очень слаба как аккомпаниатор, ничего не может играть самостоятельно, вне нот. Сколько она портит нервов, один бог знает. В когизе марок почти нет. Очень обидно. Я так на это рассчитывал.
Вчера перед началом спектакля Шайкин, решив разыграть из себя режиссера, начал делать указания по поводу предстоящего спектакля так называемой, как он выразился, массе, состоящей из 4 человек. В числе этой «массы» оказался Акчебаш (артист хора, окончил, между прочим, Кишиневскую консерваторию, пел в Румынии, потом отбывал срок на Колыме. — Б.С.) — с болезненным самолюбием человек. Он не стал слушать «руководящих наставлений» Шайкина, тот вышел из себя, как-то его обозвал. Акчебаш не остался в долгу и предложил ему прежде всего вылечить свой голос от хрипоты, имеющей свое происхождение вовсе не от простуды. Пьянки Шайкина никогда не создадут ему авторитета. Акчебаш же считает себя обиженным и, может быть, вполне справедливо считает себя также не хуже Приходько.
Шульгин ведет неблагопристойную игру против Ломова (артист балета. — Б.С.), она началась еще с Магадана. Вместо того чтобы тщательнее работать и совершенствовать парня, он хочет его уволить всеми правдами и неправдами, совершенно не беспокоясь, что будет представлять из себя и без того жалкий балет. Фролов и Деревягина погоды не делают и не сделают. А мужчину-танцора в Магадане очень трудно найти. Шульгин же в пылу ненависти и злобы об этом забывает.
Июль. Полдень (воспоминания. —Б.С.).
На небе ни облачка. Высоко в небе сверкает солнце. Кажется, что все живое вымерло, даже птицы перестали щебетать. Золоченый крест ям-тесовской церкви Спаса Преображения ослепительно блестит, словно соревнуясь с лучами солнца. В деревне все так же тихо. Все на поле. Извилистая Оредеж, изнемогая от жары, петляя и прячась под высоким берегом из окаменевшего красного песка, около села впадает в небольшое озеро, которое заполняет широкую долину.
Деревенские детишки полощутся в озере и на мелких местах реки. Пастух привел коровье стадо к озеру, и коровы с наслаждением стоят в воде, лениво пережевывая свою жвачку, и медленно обмахивают себя хвостами. Куры спрятались где-то под кустами, а более шустрые принимают солнечные ванны, купаясь в песке, поднимая столбы пыли. Петухи не горланят. А солнце немилосердно палит.
Сейчас хорошо лишь в лесу, в особенности в сосновом. Солнечное тепло растопило смолу, и сосны издают изумительный аромат. Издалека чувствуется запах гари, очевидно, где-то далеко горит лес. Малина и черная смородина, наливаясь соками, зреют. Неутомимые пчелы, мелодично гудя, перелетают с цветка на цветок.
На сельском кладбище также носятся ребятишки. Одно — старое — кладбище расположено вокруг церкви и со временем очутилось в центре села, другое — новое — примостилось с одного края села, рядом с оврагом, по дну которого течет ручей, именуемый Ламанческим ключом. На кладбище еще немало старых деревьев, но оно, со всеми многочисленными холмиками, утопает в сочной траве, среди которой рдеет крупная земляника, которая и привлекает ребятишек.
По оврагу змеится тропинка, скрытая густым кустарником и деревьями, на склонах оврага. Справа, на более высоком берегу оврага и ручья, расположилось небольшое имение, носящее название «Ламанческий ручей». Там, где ручей впадает в реку Оредеж, стоит пристань «Село Ям-Тесово» — здесь конечная пристань, дальше Оредеж становится несудоходной. На пристани, обыкновенном наплавном плоту с перилами и двумя скамьями, стоят два-три удильщика и ловят окуней и уклеек. Солидная рыба не проживает в мелководной Оредеже.
Так было, по крайней мере, в 1912—1913 годах, теперь я не знаю. Судя по газетам, в каком-то месте на Оредеже построена гидроэлектростанция. Ах! Изумительная пора детства, золотого, безоблачного детства, когда и в голову не приходило, что через пять, десять лет для тебя наступят годы лишений и горя.
Отвратительная погода. По коридору топают спортсмены, которые вчера выступали на соревнованиях. Захламили всю гостиницу. Но трое из них заслуживают внимания Кабалова. Вчера концерт был на аэродроме, в т.н. Клубе офицера — сарае, выстроенном еще японцами. Мне странно, что прошло уже столько времени, но до сей поры всюду пользуются японскими обносками и развалинами. Пора бы по-хозяйски устроиться навечно.
Не знаю, правда ли, но в группе московских артистов, приехавших с Геленой Великановой[79], произошла в автобусе драка. Это позорно!
Свое выступление транслировать не разрешил. Незачем и ни к чему. До бешенства меня доводит музыкальное сопровождение. Вот поистине убожество и ограниченность.
Приехали ранним утром. Прежде всего поражает всюду проникающая сырость. Она страшно гибельна для голосовых связок. Гастелло — небольшая ж/с в 344 км от Корсакова. Ехали в японском мягком вагоне с нелепыми низкими сиденьями и не менее нелепыми занавесками. Доехали без всяких инцидентов. В сарае, именуемом гостиницей, нас еле разместили. Сейчас лежу в постели, отвратительной своей сыростью.
Сырая отвратительная погода сводит с ума. По путеводителю совершенно не упоминается Леонидово и вскользь — Гастелло. Необходимо достать карту Сахалинской области, но ее я, очевидно, достану лишь в Южно-Сахалинске. Уже остается 6 дней до конца июля и до конца года остается уже 5 месяцев. Странно, как быстро летит время. Пора, пора умирать! Умереть, ни с чем не примирившись. Очевидно, это так и будет. Никто и ничто не пошло мне навстречу, хотя я лично сделал очень много в этом направлении. Ну, и черт с ними! Я умру честным и, самое главное, могу спокойно глядеть всем в глаза.
«Зачем пиходишь ты, когда не надо пиходить!» Эту фразу я говорил в самом раннем детстве тем людям, которые почему-то внушали мне какую-то антипатию. Фраза была подобрана дипломатично и вежливо.
Этот период детства связан с проживанием семьи на М. Посадской ул. в большом каменном доме, и сейчас еще сохранившемся, в первом этаже. Квартира не отличалась обилием дневного света. В моем детском воображении она была мрачной, полутемной. Пугал длинный темный коридор и в особенности ванная комната с огромной ванной и уборной. Отрывочные эпизоды из этого периода по мере вспоминавшегося я буду сразу записывать.
Вспоминаю наш столик, специально детский, летний, из плетеных и гнутых прутьев, и креслица из того же материала. Эта детская мебель еще долгое время служила в другой квартире, по Б. Посадской, 28, в деревянном флигеле. Помню, как я ел свою котлетку за этим столиком.
Ярким штрихом того времени запомнился следующий эпизод. Муж одной из сестер отца, Константин Сергеевич Бахвалов, по рассказам матери, очень меня любил и всегда что-нибудь придумывал для меня. В те времена были в большом распространении дешевые игрушки из бумаги и картона, ярко раскрашенные конки (вагоны на конной тяге). Конки были разных фасонов, одноярусные и двухъярусные с сиденьями на крыше вагона, наверх с коночной площадки вела винтовая лесенка. Наверху ездил бедный люд, не имеющий лишней копейки. Так вот точная модель такой конки со снаряженной парой лошадей пленяла тысячи мальчишеских душ, в том числе и меня.
Вспоминаю, как однажды это было. Очевидно, в воскресенье и зимой у окна в две рамы, замазанного по-зимнему по моде того времени, засыпанного между рамами опилками высотой до 5—6 см и поверх застланного белоснежною ватой, на поверхности которой лежали бумажные цветы с обязательными двумя стаканчиками, наполненными кислотой, долженствующей вбирать в себя всю влагу. И вот, сидя у окна, я заметил, что по карнизу со стороны улицы бежит конка, которую мне так страстно хотелось иметь. Пробежав вдоль окна, она исчезла и снова появилась, двигаясь уже в обратную сторону. Я начал отчаянно кричать, требуя, чтобы меня немедленно одевали и вывели на улицу, чтобы взять в руки эту конку. Крик и слезы продолжались до тех пор, пока дяде Косте не надоело бегать под окном с этой конкой. Но что было дальше, я не помню.
В этот период у нас работала в кухарках некая тетя Саша. Я очень любил с ней пить на кухне кофе, но нас разделял коридор, которого я страшно боялся. В коридоре стоял шкаф, впоследствии стоявший у бабушки, вернее, она временно отдала его нам, а когда отпала надобность в нем, его вернули обратно на М. Посадскую, 20. Это был старый большой посудный шкаф, служивший верой и правдой двум поколениям. В нем находилась огромная старинная кофейная мельница. Кофе пился по утрам всей семьей. Без кофе не мыслилось утра. Утренний кофе собирал всю семью за огромным столом в столовой.
Где была моя и моей сестренки комната, в те времена именуемая «детской», в этой квартире, я не помню. Не помню также как родительской спальни, так и гостиной. Ведь это было в 1909—1910 годах, почти полвека тому назад. Полвека тому назад.
Я уже старик. Моих родителей давно уже нет в живых. Замучила их проклятая эпоха. За что? За их беспрерывный труд. За то, что они, как и миллионы простых людей, образовывали семейные ячейки, плодили детей, растили человеческое поколение, ни во что не вмешивались, ничего не нарушали, жили по тогдашним законам и мечтали или пытались создать лучшее будущее своему потомству. Вихрь революций разнес в пух и в прах их убогие мечты и желания. Желания наивные, безобидные. Они хотели, чтобы их дети не стали бы ворами, убийцами. Сыновья бы получили образование, а дочери выходили бы замуж, и они могли бы играть и нянчиться с внуками. Все это у них отняли, считая все это «мещанством», по образному горьковскому выражению. Принесло ли это пользу России? По моему личному мнению, нет! Физическое уничтожение целого поколения людей ничего не дало, лишь породило новое поколение детей, мстящих за своих отцов. Породило такую эпоху, которую будущие историки назовут самой страшной изо всей русской истории. Эпоху Сталина и Берии.