Прокляты и убиты. Шедевр мировой литературы в одном томе — страница 63 из 95

пахнущий мертвечиной, и пикало у него в носу или в горле от простудного, непролазного дыхания.

«Эх, тезка, тезка, и в самом деле заболеть бы тебе – я бы тебя и деда в лодку к Нельке завалил – ты ж сибиряк, в лодке умеешь, я б и тебя, и деда спас… я бы и тебя, и деда… тебя и деда…»

Печка прогорела. Булдаков уснул. И все наутре уснули, только все шуршал и шуршал дождь бережно, миротворно.

На рассвете Лешка сменил Шорохова у телефона. Вся одежонка на нем высохла возле печки, но знобило его и воздух в нос шел, хотя и загустело, с соплями, однако в дырки шел, не застревал. Севером рожденный и закаленный, ободренный сном, проверив связь, Лешка отстранение думал о себе, плавно переходя в мыслях к дому.

«У нас Обь уже стала небось. Октябрь в середине. Пора и здесь снегу быть. Мы тут переколеем. А что Ашота закопали… Может, так оно и лучше. Отмаялся. Надо будет матери Ашота письмо написать. Если отсюда вырвемся, напишу большое письмо».

С левого берега вызвали «реку» – позывная эта как-то сама собой заменила прежнюю, и суждено ей было сохраниться до конца войны.

Сема Прахов, заступив на дежурство, делал проверку телефонных точек. Лешка ответил: «Есть проверка»,– и отпустил клапан трубки, слушая то и дело возникающие на совершенно перегруженной линии разговоры, которые, впрочем, не мешали ему ни дремать, ни думать. Соломенчиха явилась и опять насчет звезды с могилы партизана Корнея хлопочет. «Бабушка, меня дома нету. Я на войне. Звезду сделать дяде Корнею я никак не могу. Вон ребят закопали вовсе без звезды и креста, черенок ломаный от лопаты вбили и все. Оставь ты меня, не мешай дежурить…» Соломенчиха не отступала. «Хох!– сплюнула она на пол,– дежурит?! Спит возле военного телефона!…» – и голосом Семы Прахова заполошно позвала:

–Река! Река! Река! Фу-фу-фу!– дула Соломенчиха в трубку.– Река!

Лешка сделал глубокий вдох, посмотрел на пол, где только что сидела возле потухшей печки, ноги колесом, Соломенчиха, строго произнес:

–Сема! Ночью надо вызывать по-старому, новой позывной не разбудишь.

–Хорошо, хорошо!– обрадованно вскричал Сема. Лешка даже представил, как он обеими руками прихватил трубку, согласно кивал головой.– А я уж думал…

–Боров на свинье думает,– говаривал мой покойный отец.

В полуразобранном, но все еще погребом пахнущем блиндаже было знобко. Всхрапывал уползший на нары к Финифатьеву Булдаков, рядом с ним украдчиво постанывал Финифатьев, скулил беспокойно ординарец майора Утехин. Лешка зевнул и порешил, что, если он, этот человек, и во сне будет бояться – его непременно убьют. Сменить Лешку на телефоне должен Шорохов – так уж повелось на плацдарме, что у двух телефонов дежурит один телефонист. Шорохов забился в глубь нар, ближе к лазу, который вел наверх, где стояла немецкая стереотруба. Совершенно произвольно, мимоходом, не задерживаясь вроде бы вниманием ни на чем, этот человек оберегал себя, устраивал свою безопасность, и спал он сном зверя, крепко вроде бы спал, но при этом отчетливо слышал приблизившуюся явь. Жил ровно, без напряжения, ровно спал. Но, на секунду воспрянув от сна, рычал: «А-а-а, в рот!…» – и отпихивал от себя Карнилаева, вычислителя. «Ат, фрай-ер, к бабе своей липнуть привык!– рычал Шорохов, утягивал голову, руки в шинеленку, но ласковый, нежный Карнилаев полз и полз к живому, теплому человеку, что-то мыча, чмокая губами.– Ты получишь в рыло!– взлаял Шорохов.– Нашел шмару, жмет, лапает, того и гляди засадит!»

Понайотов, привыкший жить в удобствах, не спал, стараясь сохранять тепло, лежал не двигаясь, слушал, как зуммерят и переговариваются сонными голосами телефонисты, чувствовал, что Шестаков, изнуренный переправой, связистской работой, перетаскиванием и похоронами товарищей, изо всех сил борется со сном, хотел, чтоб он скорее дождался пересменки – во взводе управления отмечали этого смуглого паренька с узким разрезом орехово-лаковых глаз, с наметившимися реденькими усами, послушного, исполнительного, но характера строптивого.

Наступил час той расслабляющей усталости, отъединенности от мира и войны, когда все человеческое в человеке распускается, будто в цветке – до последнего лепестка. Час, когда действует разведка и просыпаются повара, моют кухню, наливают воду, делают закладку крупы, картофеля – для варева. Взлетели ракеты одна за другой. «Наша разведка у немцев шарится»,– порешил Лешка. Отсветы ракет достигли почти уже разобранного блиндажа. Вот коротким, электросварочным замыканием мелькнуло, замерцало, высветило в кучу свалившихся людей, на мгновение вырвало разложье речки, пологие мысы на ее слиянии с рекой. Еще недавно были они круты, угласты – срубило взрывами мысы, стоптали их, спустили обувью солдаты. Стараясь уберечь свое тепло, Лешка засунул руки в рукава. Печку топить было нечем, да и выходить под дождь, как бы растворившийся в воздухе, кисельно зависший над землей, было выше сил.

Погасла ракета, после нее еще плотнее накрыло теменью все вокруг. Лишь в районе высоты Сто, у Щуся, вдруг испуганно залился дворовой собачонкой пулемет, ему откликнулось несколько пулеметов,– и малого отсвета ракет, пробивающегося под навес и в проем, где недавно еще стояли косяки и двери, хватило, чтобы заметить, что вычислитель Карнилаев не спит. Сполз к погасшей печке, прислонился спиной к земляной стене, смотрит перед собой круглыми очками с ломаной-переломаной серебряной оправой. Жутко от его взгляда.

Пулеметы в районе высоты Сто унялись, зато потревожились Великие Криницы. Стрельба там поднялась. «Хорошо хоть, что успели покойных унести»,– подумал Лешка.

–Ты че?– разжал губы Лешка.– Че не спишь, Карнилаев?

Вычислитель не отзывался и не шевелился. Весь взвод управления артполка знал, что Карнилаеву изменила жена, спуталась с военпредом на заводе. Карнилаеву сочувствовали, предлагали не падать духом, дождавшись конца войны, вернуться домой, припрятав трофейный пистолет, порешить любовников на глазах трудящихся автозавода. Можно быть совершенно уверенным – утверждали вояки – ему ничего не будет за такую священную месть. Но были и те, что презирали Карнилаева, прежде всего Шорохов.– «Из-за бабы, сучки, страдать! Вот она, гнилопупая интеллигенция, чего делат!»

Парни-юноши, многие из которых еще даже и не целовались с девчонками,– решительны и непреклонны в своем мужском суде! Они просто воспринимают человеческие взаимоотношения: прав – виноват, начальник – подчиненный, счастье – несчастье…

В общем-то в простоте этой и есть, видимо, суть жизни, остальное домыслы, полутона, плутовство, которыми так ловко люди научились перетолковывать и заменять вечные истины: «Не укради, не пожелай жены ближнего своего…»

«Замечал ли он, Карнилаев, за бабой своей?»

Она еще на втором курсе политеха влюбилась в преподавателя института и забеременела от него. Был студенческий скандал. Борцы за идейную чистоту своих рядов преподавателя согнали с работы. Затем был студент-старшекурсник, инженер-конструктор автозавода, какой-то хохлатый тенорок из оперы и молодой, но уже лысеющий поэт, называвший себя «ииком».

Солдатики, конечно же, представляли изменщицу неотразимой красоткой, но она обладала всего лишь кокетливо-игривым нравом, опереточным, даже скорей птичьим, обаянием. И этого вполне хватало для таких простаков, как Карнилаев. Женщина эта твердо знала старую истину: мужчине надо постоянно твердить, что он хороший, умный, что лучше него в ее жизни никого еще не было…

Круглолиценькое существо с недоуменно оттопыренными губками, в кудряшках, небрежно раскудахтавшись, с прирожденными способностями к наукам, болтающее по-французски, впрочем, с ужасным произношением, она еще на первом курсе закрутила Карнилаеву мозги своим романтически-беззащитным видом, но держала его про запас. Когда наступил крах ее личной жизни, она приползла к бедному, голоштанному студенту, подающему большие надежды. Недоучившаяся, с поврежденным здоровьем. Мать с отцом наотрез отказались принять в дом эту, довольно известную в автозаводском районе, особу. И тогда он, очкарик, послушный сын, примерный ученик, саданул дверью родного дома, заявив, что любовь превыше всего.

И вот, спустя всего лишь четыре месяца после того, как он со скандалом и шумом снялся с брони, отбыл на войну, письмо от родителей, сначала торжествующе-злое, затем с мольбой, чтобы сын не воспринял весть о жене как катастрофу, не впал бы в отчаяние. «Этого следовало ожидать!» – такими словами заканчивалось письмо и знаком восклицания.

Банальная история, мелконькая-мелконькая драмочка по сравнению с тем, что происходило на фронте, что успел повидать и пережить Карнилаев. Зачем же восклицательный знак ставить? Надо посоветовать родителям прочесть стих Константина Симонова о современной женщине и попросить их не забывать, что Бог велел всех прощать и прежде всего заблудшую женщину. Он расскажет родителям про то, как в окопах стираются грани между добром и злом. Зло делается большое-большое – аж до горизонта, добра же совсем-совсем маленько, зеленая поляночка среди выжженного леса – но, чтобы ожил лес, полянку ту надо беречь, ой, как беречь – с нее начнется возрождение всей тайги. Карнилаев умиленно всхлипнул, перешагивая через спящих, вышагнул из-под навеса, долго протирая очки, незряче уставившись за речку Черевинку.

–О, русская земля, ты уже за холмами,– водрузив очки и разглядев дальний, дни и ночи не гаснущий пожар, сказал он.

–Эй ты, поэт, хворостину принеси,– шумнул на него Шорохов, выползший из тьмы менять телефониста.

–Нету. Все сожгли.

–Наломай.

Часовой в отдалении отчетливо сказал:

–Стой! Кто идет?

Оказалось, из батальона Щуся командир роты Яшкин и его сопровождающий боец медленно спускаются к речке, ищут фельдшерицу Нельку. Часовой объяснил им, как идти дальше.

–Тут совсем недалеко,– заключил он.– Не отпускайтесь от ручья.

Взяв автомат наизготовку,– самый глухой час прошел – бойся всякого куста, часовой помог Карнилаеву наломать чащи – возле блиндажа все уже было выломано и сожжено.