Прокляты и убиты — страница 99 из 104

вы из «Последнего поклона». Там тоже всякое, но это земное. А в романе — преисподняя, не иначе.

Нет слов, чтобы выразить всю меру потрясения, Виктор Петрович. Вы создали нечто доселе невиданное. Сколько же мужества и воли надо было собрать на эту глыбу. А еще сердца. Вновь пройти тем кровавым путем, терзая сердце и память, — это без преувеличения подвиг. Тихий, повседневный, каторжный подвиг. Иного слова не подберу. Единственно эпитет заменю: не каторжный — солдатский.

М. Попов

В 10-й том моего собрания сочинений входят две книги романа «Прокляты и убиты». Я попросил не разъединять роман и напечатать его в одном томе, хотя том этот превысит заданный издательством объем и комментарий к нему будет обширный.

Когда-то я писал послесловие к первой книге романа «Прокляты и убиты», предугадывая разгул бурных мнений и понапрасну доказывая напоследок, что место действия, материал и большинство людей не придуманы автором, а подняты с родной земли, извлечены из памяти. Но те, кто жил до войны только хорошо и воевал в образцовой армии, они остались и остаются при своем мнении, они «книжков» не читают, они смотрят телевизор и слушают ораторов на митингах, навсегда уж отвыкнув утруждать свои собственные мозги. За них думал и думает дядя-вождь и родная партия — что они скажут, то и истина, и никакое море лжи, обмана, мошенничества не в счет — эта ложь избавляет от забот, хлопот и трудов и хоть как-то утешает и успокаивает, как малого ребенка утешает соска под названием пустышка.

Давно задумав свой роман, именно свой, и зная, пусть и отдаленно, его материал, направленность, я знал и то отношение к нему, какое он встретит у читателя, воспитанного на совсем другой литературе. Знал и знаю тех, кто скажет, что романа не читал, но роман все равно говно, раз о нем мой товарищ и совет ветеранов энской области иль края говорят худо.

Писать о войне, о любой — задача сверхтяжкая, почти неподъемная, но писать о войне прошлой, Отечественной, и вовсе труд невероятный, ибо нигде и никогда еще в истории человечества такой страшной и кровопролитной войны не было. И хотя есть поговорка, что нигде так не врут, как на войне и на охоте, об этой войне столько наврали, так запутали все с нею связанное, что в конце концов война сочиненная затмила войну истинную. Заторами нагромоздилась ложь не только в книгах и трудах по истории прошедшей войны, но и в памяти многих сместилось многое в ту сторону, где была война красивше на самом деле происходившей, где сплошной героизм, где поза, громкие слова и славословия, а наша партия — основной поставщик и сочинитель неправды о прошлом, в том числе и о войне. Да ведь можно понять и идеологов от коммунизма — создание ее оправдывающей лжи, климата, где нет места истине. Над этим трудилась огромная армия дармоедов, ловко прятавшая правду войны и тяжкий труд на ней, как-то и чем-то должна была быть оправдана ложь вселенская.

Однажды мне довелось побывать в Главпуре, что на человеческом языке означает Главное политическое управление. Впускали туда неохотно — машину нужно было оставить за несколько кварталов до политической конторы; пропуск выписывали долго, хотя все было давно согласовано, и выдавали его, точнее, выталкивали в подобие амбразуры добросовестно строенного дота. Мимоходом я глянул на вешалку Главпура — она была не меньше, чем в манеже выставочного зала, — не на сотни, на тысячи крючков, и на ней редко, одинокой ягодкой светилась звездочка майора. Если учесть, что главные чины и их шестерки раздевались в своих роскошных кабинетах, — это сколько же тунеядцев, отдельно от народа и своей любимой армии кормящихся, обреталось и ныне обретается только в этом девятиэтажном, конца и краю не имеющем здании?!

Худенький сценарий в 65 страниц, а именно за тем мы — режиссер, редактор и я, автор, — прибыли в сие, само себе подчиняющееся, заведение, собрались обсуждать два полковника, генерал и референт в чине подполковника. Генерал все время утирал потный лоб и дрыгал ногой, подрачивая, и, слава Богу, редко открывал рот, но лучше бы вовсе не открывал, не изрекал мудрые истины; коллеги и подчиненные снисходительно улыбались шуткам важного политического деятеля и дружно повторяли: «Мы ничего не запрещаем, н-но…»

Н-но… я понял, что в Главпуре правильно делают, что никого туда не пускают, а то придет вот такая одноглазая зараза, как я, и обратит внимание на раздевалку да еще и усечет, что тут все охвачены бесконечной заботой, как и на войне, как и всюду, делать видимость работы, иначе чего ж на нас, нервных и больных представителей культуры, напускать аж четверых чинов да еще и мордатого, тупого генерала, страдающего с похмелья…

Видимость. Видимость правды, видимость кипучей деятельности. Видимость знания, образования, видимость заботы о народе и солдате. Видимость крепкой обороны. Видимость могучей армии. Видимость незыблемого единства. Видимость сплоченного государства, которое рассыпалось в три дня…

Видимость, обман, ложь во спасение, ложь каждодневная, навязчивая, и уже сомневаться начинаешь: может, ложь-то и есть правда, а правда-то и вправду ложь.

Когда-то я подхватил и с энтузиазмом повторял слова Константина Симонова: «Всю правду о войне знает только народ». Увы, теперь я знаю, что всю правду о войне знает только Бог. Народ наш в большинстве своем не знал ее и, возможно, знать не хочет — слишком страшна она и отвратительна, слишком для усталых русских людей, прежде всего истинных вояк, правда эта неподъемна. Многое сгорит во времени и развеется пеплом в мироздании из того, что хранит усталая да уже и изнемогшая от тяжкого груза российская память и история.

Но какая-то часть истории еще жива, и она болит в сердцах старых людей, бросает их память в огонь прошедшей войны, где сгорела наша молодость, здоровье, пропали лучшие годы. Неужели все было зря? Неимоверные лишения, страдания, тяжкий труд, мужество, кровь, слезы, потеря родных и близких? И спрашивает, спрашивает, задает себе и обществу вопросы старый солдат — он-то, он-то в чем виноват? Его-то жизнь за что и почему спалили, изработали, все соки высосали, всю силушку выкачали? Кто у Бога, кто у попа, а кто у молодых ученых, кто и друг у дружки спрашивает об этом. А есть еще и такая штуковина, под названием писатель, — он все знает, ему и пожаловаться можно, а то и за грудки взять и гаркнуть: «Не береди раны! Не лезь в усталую душу!» И не лез бы, да тоже под Богом хожу, и Он руководит не только жизнью, мыслями, но и действиями, и душой, которая тоже болит и хочет убавить своей боли. Боль человеческая никуда не исчезает, она всевечна и всеместна, и, переложив ее на бумагу, вольно или невольно нагружаешь ею своего читателя, в большинстве своем сострадательного. И пока жив человек, все так и будет — радость в себе и для себя, боль каждого на всех. И если мы будем готовы к состраданию, к тому, чтобы принять на себя боль других, тогда и нам легче будет, — на всех возложенная боль и разделенная на всех не так гнетет и давит. Артельно можно пережить все, но только чтоб артель была одна.

Итак, слово истинным окопникам-солдатам. Кого раздражают комплименты в мой адрес, тот волен их пропустить, но большинство писем — это исповеди, доверенные бумаге, исповеди людей, не привыкших притворяться и у кого память устала.

Начну с письма Алабовского Юрия Ивановича из Ставрополя, потерявшего на войне глаз и руку, а ныне доктора наук, профессора, заведующего кафедрой социальной гигиены и организации здравоохранения Государственного медицинского института, и тоже профессора из Твери Юдина Владимира Александровича:

«Разбередили Вы мне всю душу. Прочитал в «Новом мире» о «Яме». Пером мастера написана массовая клиническая картина элементарной дистрофии. Все так, как было. И если у кого-то возникнет хоть капля недоверия к написанному — готов подтвердить это сам. Признаюсь, что смотрел по телевизору Вас и Петренко. Вы сказали, что собираетесь писать о запасных полках, теме обойденной и забытой.

Признаюсь, что сам был в этой яме, в Бердске, в 1944 г. Полк был уже 88-й. Силушкой и здоровьем нас ни Бог, ни родители не обидели. В омских «Черемушках» «обмундировали». Кто с голой задницей, кто с голыми коленями, в рванье и тряпье пересели в Новосибирске на пригородный поезд в нетопленый вагон и, замерзшие, как бобики, были помещены в карантин. Только Вы пишете о каком-то лесе. Лес был за железной дорогой. В карантине собачий холод, нары в три яруса, голые доски и еле теплая печь. Топилась угольной пылью, которая кое-где в печке горела.

Столовка в такой же землянке со столбами-опорами. В ней туман — видимость 5–7 метров. Завтрак — пайка, бурда, а в ней половинка мерзлой картошки и две половинки листа мерзлой капусты. Если немного опустить ложку в бурду — на долю секунды вспыхивают две-три малюсенькие капли жира — только вопрос — какого? Вы описали. Чай лучше Вас не опишешь. Половину ложки сахара. Ужин — смотри завтрак. Обед — вместо чая — две ложки размазни. С лупой у счастливых можно было увидеть волоконце мяса.

Вы писали о процессе превращения в доходяг. Все до мельчайших подробностей верно. Пользуясь «метеоусловиями», выдернули пробой с замком у дверей хлеборезки. Каждый спер по круглой, с отставшей верхней коркой «черного» хлеба, спрятали под шинели, и, пока дошли от столовой до ротной землянки, хлеб съели!

Ночью, поднятые по тревоге, ходили цепью с шомполами в руках и тыкали в записанный снег под присмотром набежавших из всех канцелярских щелей придурков в разных званиях, разыскивая вчерашний день.

Рядом с овощехранилищем лежали под снегом бурты мерзлой картошки. Стоял часовой в тулупе. Мороз за 20 градусов. По-пластунски ползли, набивали за пазуху картошку и пекли и ели по Вашему опыту солдатиков образца 24-го г.

Боевая учеба состояла из лыжных вылазок в лес и в какое-то село. Это под железную дорогу, под виадук, берегом небольшой речушки. Стреляли. За все время славной боевой учебы пальнули аж по три патрона. А поскольку я был минометчиком-наводчиком (командиров расчета не было), саданул на стрельбище аж две с половиной мины (одна дала осечку). А так управлялись с макетом мины, доставшейся в наследство еще от вас. Да, остальные расчеты не стреляли — смотрели и учились!