Проклятые поэты — страница 101 из 114

Громада двинулась и рассекает волны.

Плывет. Куда ж нам плыть?..

«Эти отточия видятся не столько незаконченностью стихотворения, сколько открытостью вопроса», скажем, у Бодлера звучащего следующим образом: «Что нас толкает в путь?»

О ужас! Мы шарам катящимся подобны,

Крутящимся волчкам! И в снах ночной поры

Нас лихорадка бьет, как тот архангел злобный,

Невидимым бичом стегающий миры.

О, странная игра с подвижною мишенью!

Не будучи нигде, цель может быть – везде!

Игра, где человек охотится за тенью,

За призраком ладьи на призрачной воде.

Ответ Бодлера на вопрос, куда мы плывем, известен – к смерти.

Манук Жажоян:

«Пьяный корабль» подхватывает эту бодлеровскую декларацию и дает ее в детально разработанной, развернутой гибельной яви; если «Плаванье» – это путь к смерти, то «Пьяный корабль» – это путь смерти. Рембо, как и в случае с «Осенью» и «Плаваньем», начинает с того, на чем остановился Бодлер.

«Пьяный корабль» – развернутый ответ на поставленный Бодлером вопрос, если хотите, описание состояния человека в «пограничном состоянии», еще шире – экзистенциальной заброшенности в мир («И понял, что я заблудился навеки/ В слепых переходах пространств и времен»)…

И повсюду у раннего Рембо сквозит самочувствие чужака, исконно и навеки отщепенца – сплав гложущей его неприкаянности, вызова всему застойно-оседлому, раскрепощенного своеволия.

Все это разом выплеснулось в едва ли не лучшей вещи Рембо – лирическом мифе «Пьяный корабль», исповеди в обличье малой приключенческой одиссеи. Мощный упругий накат перечня диковин природы, мимо которых бури и течения влекут судно с перебитой дикарями командой, изодранными снастями и сорванным рулем; густая насыщенность зарисовок, слепяще-пестрых и переливчато зыбких в своем колыхании, сверкающих и призрачно мерцающих, выпуклых и вихрящихся, наблюдательно достоверных и ошеломляюще неожиданных («лазурь в соплях и солнце в лишаях»); россыпь метафорических уподоблений, построенных на сшибке между собой застывшего и мимолетного, вещного и пригрезившегося, подробности и переживания («лучи радуги вожжами протянулись к подводным серо-зеленым стадам»); щедрая гулкая звукопись; при случае словотворческие вкрапления (вода, «молочнеющая» от размытого облаками звездного света) – мастерство семнадцатилетнего Рембо в «Пьяном корабле» не может не поражать своей зрелой изобретательностью.

Вереница чудес и грозных опасностей здесь – предвкушение восторгов и мук самого Рембо перед тем, как пуститься без руля и без ветрил в жизненное плавание. И во внешнем, повествовательном, и в подспудном, лирическом пласте «Пьяного корабля» сплетаются и оттеняют друг друга упоение кочевой волей и страх от затерянности посреди просторов, бесшабашная удаль и тревога, ликование и содрогание:

Мне снилось снежными ночами, что лагуны

Я в губы целовал и обнимал метель,

Зевали синь и зыбь, и просыпались луны,

В поющих фосфорах стыл золотистый хмель.

Я повидал болот удушливые хляби,

Где в тростниковой тьме гниет левиафан,

И как бесшумно смерч встает из легкой ряби,

И водопад стеной идет, как ураган;

Торосы ртутные, лимонные лиманы,

Тропическую топь и кладбище судов;

Затон, где дохлых змей зловонные лианы

Сжирает полчище пиявок и клопов.

Мне представляется, что «Пьяный корабль» – еще одна реализация Артюром Рембо сформулированной им эстетической концепции «ясновидения», но порожденного не наркотическим кайфом, но глубочайшей, экзистенциальной тягой к свободе, жизненным порывом, влекущим к свободе.

«Пьяный корабль» – рассказ о том путешествии, в которое намерен отправиться поэт-«ясновидец». В соответствии с не изменяющей Рембо способностью «видеть», путешествие это изображается – «видится» в данном случае некий корабль, пускающийся в плавание по неспокойному морю, быстро теряющий и экипаж, и руль, в конце концов готовый пойти на дно. Корабль воспроизводится достаточно достоверно, так что в первых строфах даже «я» кажется принадлежностью этого корабля, «очеловеченного» настолько, что он приобретает способность и чувствовать, и говорить.

Он действительно «очеловечивается», поскольку осознается в своей функции символа, наглядного, зримого воплощения «я» поэта, состояния его души. «Пьяный корабль» предсказывает тот необузданный, изощренный метафоризм, который созреет в пору «ясновидения». В стихотворении возникает двойной образ, «корабля-человека», двойной судьбы – и разбитого корабля, и разбитого сердца поэта. И хотя поэт вверяет образу корабля как будто самостоятельную роль заблудившегося в бурю корабля, все же не корабль погружается в море, а душа – в океан, в океан бытия, где стихия впечатлений, необыкновенных ощущений нарастает мощными волнами, захлестывая разбитую душу поэта.

«Пьяный корабль» – видение, наблюдение извне, через впечатляющий символ, того сосуда, в котором должна была выплавиться поэтика «ясновидения» и которому надлежит стать «чудовищем». Свой эксперимент поэт демонстративно отделяет от «нормального» существования, от «вод Европы», похожих на «лужи», от караванов торговых, деловых судов. Маршрут «пьяного корабля» – маршрут «ясновидения»: вот «я» отрывается от проторенных путей, теряет руль, и тут же перед взором абсолютно свободного «корабля-человека» предстают невиданные пейзажи, странные, причудливые картины. Это все «видения», предсказывающие область неизведанного, «неизвестного».

Рембо не только нарисовал в виде картины, в виде судьбы «пьяного корабля» свое путешествие за «неизвестным». Он предсказал даже скорую гибель корабля, пустившегося в опасное предприятие. Способность воссоздать в стихотворении, в «видении» свою поэтическую судьбу, свою собственную поэтическую суть поражает в «Пьяном корабле» и представляется поистине феноменальной. Уместно к тому же напомнить, что в момент создания «Пьяного корабля» (сентябрь 1871 года) Рембо не было семнадцати лет!

Я, вольный, мчал в дыму сквозь лиловатый свет,

Кирпичный небосвод тараня, словно стены,

Заляпанные – чтоб посмаковал поэт! —

Сплошь лишаями солнц или соплями пены;

Метался, весь в огнях, безумная доска,

С толпой морских коньков устраивая гонки,

Когда Июль крушил ударом кулака

Ультрамарин небес и прошибал воронки;

Мальштремы слышавший за тридевять округ

И Бегемотов гон и стон из их утробы,

Сучивший синеву, не покладая рук,

Я начал тосковать по гаваням Европы.

Я видел небеса, что спятили давно,

Меж звездных островов я плыл с астральной пылью.

Неужто в тех ночах ты спишь, окружено

Златою стаей птиц, Грядущее Всесилье?

Я изрыдался! Как ужасен ход времен,

Язвительна луна и беспощадны зори!

Я горечью любви по горло опоен.

Скорей разбейся, киль! Пускай я кану в море!

Нет! Я хотел бы в ту Европу, где малыш

В пахучих сумерках перед канавкой сточной,

Невольно загрустив и вслушиваясь в тишь,

За лодочкой следит, как мотылек непрочной.

Но больше не могу, уставший от валов,

Опережать суда, летя навстречу бурям,

И не перенесу надменность вымпелов,

И жутко мне глядеть в глаза плавучих тюрем.

«Пьяный корабль» – это не только корабль-человек, судьба самого поэта, но философия жизни, не только познание собственной души, но образ человеческого бытия, «пейзажи души», поиски «неизвестного и неизведанного».

Заклинанием духов миновавшего детства под занавес, самим возвратом, после скитальческих упоений, к памяти о покинутом когда-то давно родном пристанище «Пьяный корабль» – не просто очередная притча об извечной двойственности безбрежной свободы: ее благодати и ее изматывающем бремени. Тут волей-неволей мерещится пророческая угадка: кривая будущей судьбы Рембо вычерчена в «Пьяном корабле» с той же степенью сходства, что и кривая его «ясновидческого» приключения духа.

* * *

Необыкновенная интенсивность чувства, непосредственность и свежесть передаются не только содержательной, но интонационной и ритмической структурой стиха – тем, что именуется струением…

Стремясь к выразительности, Рембо расстраивает ритм александрийского стиха, широко пользуется переносом из одного метра в другой. Смело вторгаясь в «непоэтические» сферы, демонстрируя поэтичность всех проявлений жизни, обогащая поэтический язык динамизмом языка разговорного, не страшась вульгаризмов или арго, он с необычайной непосредственностью и эмоциональностью воспроизводит новую поэтическую действительность: феерическую, звучную и предельно образную.

Рембо использует необыкновенные эпитеты, поражающие воображение: взлет «пунцовых голубей», которые «грохочут» (tonnent) вокруг его мысли (Vies I), «девушка с апельсиновыми губами» (Enfance I), «лиловый распускающийся лес» (Après le déluge), «лиловые листья» (Phrases), «фиолетовые тени» (Ornière). Бернар замечает, что это – чисто импрессионистское обозначение цвета: тень не черная, а окрашенная.

Рембо вводит в французскую поэзию могучий поток простонародной речи, бытовую лексику, а это многим казалось брутальным. Он широко пользуется и латинизмами, и новыми словами, рожденными развитием науки, техники и социологии – все то, что доселе считалось недопустимым для поэзии. Но все это опирается у Рембо на огромное поэтическое дарование. Образы в его произведениях приобретают невиданную динамику, слова сплетаются в неожиданные связки, воображение читателя удивляют смелые метафоры. Стих вырывается из традиционных правил классической поэзии, отбрасывая графические ограничения рифм, перенимая звуковые рифмы из народного песенного творчества, а позднее и ассонансы, переходит к свободному размеру, превращается в белый стих.