Проклятые поэты — страница 110 из 114

В сомнении Игры верховной,

Полуоткрыв альков греховный —

Отсутствующую кровать.

С себе подобной продолжать

Гирлянда хочет спор любовный,

Чтоб, в глади зеркала бескровной

Порхая, тайну обнажать.

Но у того, чьим снам опора

Печально спящая мандора,

Его виденья золотя,

Она таит от стекол окон

Живот, к которому привлек он

Ее, как нежное дитя.

Малларме-теоретик делал ставку на апперцепцию. Следует отказаться от «природных материалов и от упорядочивающей их – слишком грубой – точной мысли». Необходимо установить связь между точными изображениями, с тем, чтобы те выделили из себя некий третий образ, расплывчатый и прозрачный, представленный разгадыванию.

Трансформация первичного, лежащего в основе метафоры сравнения, становится все более разорванной, противоречивой, многоступенчатой. А наряду с этим суггестивность другого рода: сближение представлений, которые не сплавляются в метафору, остаются сами собой, но в своем сцеплении порождают новые, неназванные смыслы. Таков, например, метод Ахматовой. И этот новый тип связей между вещами глубоко перестраивает в ее поэзии наследие XIX века.

В 1891 году Стефан Малларме, определяя принципы эстетики символизма, главный акцент сделает именно на таинственности, недосказанности:

Что же до содержания, то, полагаю, поколение молодых ближе к поэтическому идеалу, нежели парнасцы; предаваясь непосредственному изображению предметов, парнасцы уподобляются философам и риторам старой школы. Мне же, напротив, кажется, что нужен только намек и ничего другого. Созерцание предметов, образ, взлелеянный грезами, которые они навевают, – вот что такое подлинное песнопение; парнасцы же берут вещь и выставляют ее напоказ всю целиком, а потому тайна ускользает от них; они отнимают у читателя восхитительное чувство радости, ощущение того, что они сами – творцы.

Самарий Великовский:

«Дрожащее испарение в словесной игре» материальных предметов, развеществление их до прозрачной и призрачной невесомости «чистых понятий» обеспечивалось прежде всего прихотливым до витиеватости синтаксисом Малларме. Запутанные петли придаточных предложений и причастных оборотов, пропуски-стяжения, ломкие перебивки, вставные оговорки, возвратные ходы тут изобилуют, как бы вышибая слова из их обычных смысловых гнезд и тем донельзя остраннивая.

Стефан Малларме:

Сотни афиш, сливаясь с неуловимым золотом дней, словам неподвластным, неслись за черту города с глаз моих, за горизонт по рельсам влекомых, впивать темную гордость, которую нам даруют леса, приближаясь в час своего торжества.

Настолько не в лад с высотою минуты сфальшивил крик это имя, встающее знакомой чередою поздно погасших холмов, Фонтебло, что впору вдребезги стекла купе и за горло непрошеного: Молчи! Всуе не поминай бессмысленным ревом тень, у меня в душе проскользнувшую здесь, на ветру вдохновенном, всеобщем, под плеск занавесок вагонов, исторгших толпу вездесущих туристов. Обманчивой тенью роскошных рощ навеян вокруг некий призрачный сумрак, что ты мне ответишь? Что все они нынче, прибывшие эти, для твоего перрона столицу покинули, славный служака, по долгу крикун, – мне от тебя ничего – далек от того, чтоб упоенье присвоить, щедро данное всем природой и государством, – не надо, кроме ненадолго молчанья, пока от посланцев города уйду к немоте пьянящей листвы, не столь застывшей, чтобы порыв по ветру не разметал, и не посягая на твою неподкупность, на, возьми монету.

Безразличным мундиром позванный к какому-то турникету, без единого слова вместо лакомого металла протягиваю билет.

Повинуясь безвольно, уставясь только в асфальт распростертый, ничьим не тронутый шагом, не представляя еще, что этот на диво пышный октябрь никто из миллионов, множащих убожеством существований сплошную скуку столицы, которая здесь мановеньем свистка в тумане развеется, ни один ускользнувший тайком, кроме меня, не понял, не угадал, что он в этом году исполнен горьких и светлых слез, стольких смутных веяний смысла, летящих случайно с судеб, словно с ветвей, такого трепета и того, что велит думать об осени под небесами.

Ни души – и держа в ладонях, от сомнений свободных, словно величия тайный удел, слишком бесценный трофей, чтобы явиться на свет! поколебавшись, вглубь, в дневное бденье бессмертных столов в их сверхчеловеческой славе (так истинной не признать ли ее?) порог преступить, где факелы выжгут, как высшие стражи, прежние грезы своим ослепительным светом, в пурпуре туч отразив увенчанье вселенское царственного незнакомца, едва он войдет: я подождал, чтобы стать им, покуда ушел, медленно набирая привычную скорость и все уменьшаясь до детской мечты, куда-то людей уносящей, поезд, оставив меня одного.

Самарий Великовский:

Диковинно перемигивающиеся друг с другом метафоры, приметы, мысли нижутся в этом стихотворении в прозе, а тем более в собственно стихотворных вещах Малларме, подряд без всяких логических расшифровок, недомолвки теснят собственно высказывание, грани между наблюдаемым и грезимым стерты.

Но и такое косвенное окликание обезжизненной истины всех истин получалось вроде бы слишком замаранным из-за своей принадлежности к доподлинно пережитому или подмеченному как толчку, поводу для встречи вызванных им вторичных ощущений и побочных впечатлений.

Виртуоз на поприще чистоты

Это я! Среди ночи, стесненный желаньем,

Я напрасно звоню, Идеалы будя,

И трепещут бумажные ленты дождя,

И доносится голос глухим завываньем!

С. Малларме

Пожаром волосы взметнулись на закате

Восторгов (не успев развиться до конца!)

И, диадемою блеснув на небоскате,

Угасли, падая вдоль юного лица,

Но облаком живым – не вздохом золотистым —

Искрящийся огонь, невидимый для всех,

Как прежде, пробежит по темным аметистам

Очей, где теплота таится или смех.

Над дерзкой наготой влюбленного, чьи взоры

Бесславят женщину наивным торжеством:

К чему божественным рукам ее узоры

Незаходящих звезд! Как в вихре огневом,

Сверкают волосы, сомненья опрокинув, —

Победным факелом взметая дождь рубинов.

Как и все, он начинал с ученичества. В его первых «Стихотворениях» и «Страницах» явственно слышны интонации и мотивы столь им ценимых Бертрана и Бодлера.

…Цепь фонарей ждет сумерек и озаряет лица жалкой толпы, пораженной бессмертным недугом и грехами эпох, мужчин рядом с их подругами, хилыми, носящими свой убогий плод; с их чадами сгинет земля. В дрожащем молчании этих глаз, молящих солнце, как крик безнадежно, звучит простейший призыв: «Вывески нет достойной того зрелища, что ждет нас внутри, ибо нынче художников нет, способных запечатлеть хоть его жалкую тень. Я показываю живую (года напролет хранимую всемогущей наукой) женщину бывших времен. Какое безумие своевольное, неукротимое, какой-то экстаз золотой, не знаю что! названный ею волосами своими, вьется легко, словно кисея, возле лица, озаренного наготой кровавых губ. Вместо ненужных одежд у нее есть тело; глаза, подобные самоцветам, ничто перед взглядом, льющимся из ликующей плоти, от высокой груди, устремленной к небу, как будто полнится молоком вечности, до гладких ног, на которых соль первозданного моря». И мужья, вспоминая своих бедных подруг, жалких, плешивых, запуганных, валом валят, а жены из любопытства и с горя тоже хотят поглядеть.

Когда все увидят воочию это благороднейшее создание, реликвию уже прóклятых нынче эпох, то одни равнодушно, не в силах понять, а другие печально, из-под век, увлажненных смиренными слезами, переглянутся, и поэты этого времени, чувствуя, как загорается их угасший было взор, направятся к своим светильникам, опьянев на миг от дурмана славы и, одержимые ритмом, забыв, что живут в эпоху, пережившую красоту.

Некоторые фразы в прозе Малларме – те же витражи. Менее всего важна тема – погруженная в таинство, в одухотворенность, в глубины, в улыбку и грезу каждого фрагмента… каждый – трепещущий, поющий…

…И вновь увидел я безбрежный простор, который так часто пересекал в ту самую зиму, пронизанный стужей на палубе пакетбота, мокрой от мороси, черной от копоти, вместе с бедной моей возлюбленной, одетой в дорожное платье цвета пыли…

А затем – положенная Дебюсси на музыку язычески-радостная эклога «Послеполуденный отдых фавна», ослепляющая ясностью чувств и родственная импрессионистскому пейзажу Мане.

Запечатлеть, продлить!

       О нимфы! Полдень душный

Растаял, но парит румянец ваш воздушный

В листве.

  Не может быть, чтоб я влюбился в сон!

Рядом с многослойной, но прозрачной символикой фавна – полные очарования верлибры: изысканные шедевры, непревзойденные по законченности отделки и сжатости образа. Материя уступает место движению, голуби – полету, жизнь – стихии… «Все здесь дано в сокращенном ракурсе, в виде предположений, повествовательный элемент избегается».

Мы песней завлечем природы красоту

И заурядных спин и бедер наготу

По замыслу любви преобразим в тягучий

Томительный поток негаснущих созвучий,

Не упустив теней из-под закрытых век…

О ярость девственниц, я восхищен тобою,

Когда священный гнев сливается с мольбою

И, обнаженная, ты губ моих бежишь,

Бледнее молнии, рыдаешь и дрожишь!

С «Иродиадой», этой цветущей для самой себя, наслаждающейся «ужасом девствен