Проклятые поэты — страница 31 из 114

[17], сразу привлекли к себе внимание, а Сент-Бёв немедленно откликнулся на первые стихи поэта, отметив его незаурядность.

Перед читателями был уже вполне готовый поэт. Позднейшей критике оставалось только углублять и оттенять в нем черты, раз навсегда намеченные автором «Новых понедельников». Это были: широта изображения, идеалистический подъем и, наконец, удивительный стих, который лился у нового поэта непрерывным, полноводным, почти весенним потоком, ничего не теряя при этом из своей плавной величавости.

«Но если, наскучив слезами и смехом, жадный забыть этот суетливый мир, не умея более ни прощать, ни проклинать, ты захотел бы вкусить последней и мрачной услады – Приди! Слова Солнца великолепны. Дай неукротимому пламени его вдосталь тобой надышаться… А потом вернись медленно к ничтожеству городов, с сердцем, седьмижды закаленным в божественном Небытии».

В этих строфах – весь Леконт де Лиль.

Жизнь этого поэта была именно высокомерным отрицаньем самой жизни ради «солнечного воспоминания». С внешней же стороны она стала сплошным литературным подвигом. И интересно проследить, с какой мудрой постепенностью поэт осуществлял план своего труда.

Вагнер в музыке, Ницше в философии, Леконт де Лиль в поэзии заново открывали художественную и онтологическую ценность древней мифологии и античной классики.

Воспитанный на античной классике, Леконт де Лиль не мог не написать своей версии «Ореста», которая хотя и не дала нам нового понимания мифа, но раскрыла сложный душевный механизм действий античного Гамлета, позволяющий глубже проникнуть в тайну жизни и смерти, бытия и небытия.

Исповедуя культурологическую доктрину давно минувшего золотого века, де Лиль в 44 миниатюрах «Античных поэм» рисует Элладу как идеал гармонически развитого общества и яркое историческое свидетельство бессмертия красоты. В античности де Лиля больше всего привлекает высокая эстетическая культура, смелый полет мысли и гармония человека с тщательно оберегаемой средиземноморской природой. Если грядущему суждено воплотить человеческие мечты, то оно должно строиться по образу и подобию увиданной таким образом Эллады.

«Античные поэмы» представляют собой не просто гимны древнегреческому искусству, но включают в свой состав воплощенные в стихах эстетические принципы эволюции жизни посредством движения культуры, торжества красоты: грядущий мир принадлежит не историческим деятелям, но золоту поэтических ритмов и мрамору (металлу) гармонических форм.

Обосновывая в предисловии к книге необходимость отказа от «действительности», то есть жизненной суеты текущего момента, де Лиль заявил, что «поэзия больше не станет… освящать память событий, которых она не предвидела и не подготовляла».

Ставя перед поэзией онтологические, бытийные задачи, Леконт де Лиль, как некогда Мильтон, оперировал грандиозными образами, мировыми событиями, титаническими силами: эпические картины, грандиозные формы, монументальные, выстроенные на века творения – таковы его меры, масштабы, притязания.

Все эти богатые, необыкновенно красочные картины древней и новой истории, безудержных страстей и неистовства хищников Леконт де Лиль стремился облечь в стихи продуманные, звучные, ясные, размеренные, предельно правильные, будто они перенесены в сферу поэзии из сферы зодчества.

Бодлер считал, что де Лилю больше всего удаются мощь природы, грозное великолепие стихии, величественная сила жизни. Николай Гумилёв ценил в Креоле с лебединой душой, как он окрестил де Лиля, масштаб тем, силу голоса и поэтическую мощь, но почему-то никто не обратил внимания на то, что масштаб, сила, мощь даже «пейзажных зарисовок» – это прежде всего философия жизни, полнота бытия, «мир идеальных форм», омрачаемый присутствием человека.

О юность чистая, восторг неутолимый,

о рай, утраченный душой невозвратимо,

о свет, о свежесть гор спокойно-голубых,

зеленый цвет холмов и сумрак чащ густых,

заря чудесная и песнь морей счастливых,

цветенье дней моих, прекрасных и бурливых!

Вы живы, дышите, поете, как в былом,

вы существуете в пространстве золотом!

Но, небо дивное, болота, реки, горы,

леса, ведущие с ветрами разговоры,

мир идеальных форм, всех красок торжество,

исчезли вы навек из сердца моего!

И, горечью страстей пресыщенный без меры,

еще влекущийся за тысячной химерой,

увы! я изменил, былые гимны, вам,

и голос мой далек обманутым богам.

«Девственный лес» начинается своеобразной «Книгой Бытия», «времен круговращеньем», а завершается «апокалипсисом», провидением катаклизмов «Римского клуба», ущербными «деяниями» «пришельца с бледной кожей», о которых я с горечью вспоминал, путешествуя по девственным джунглям Праслина и южноафриканскому парку Крюгера…

С тех пор как в древности взошло здесь на просторе

побегом семя, – лес, листвой шумя кругом,

могучий, тянется за синий окоем,

как будто вздутое огромным вздохом море.

Еще не родился пугливый человек,

когда заполнил лес, в веках тысячекратный,

тенями, отдыхом и злобой необъятной

большой кусок земли, влачившей скудный век.

В томительном, как бред, времен круговращенье

он наблюдал не раз среди морских валов

возникновение одних материков

и погружение других, как в сновиденье.

Лучились летние пылания над ним,

под натиском ветров дрожал покров зеленый,

и молния в стволы вонзалась исступленно,

но тщетно: зеленел он вновь, необорим.

О лес! Еще земля верна своей судьбине,

а ты уже страшись очередного дня;

о гордых львов отец, вот смерть идет, дразня:

уже топор торчит в боку твоей гордыни.

На эти берега, где мощный твой массив,

тяжелый свод листвы нетронутой склоняя,

мешает свет и тень без меры и без края,

и где стоят слоны, в мечтаниях застыв, —

ордою муравьев, бегущих в вечной дрожи,

при всех препятствиях, дорогою своей,

волна несет к тебе царя последних дней,

губителя лесов, пришельца с бледной кожей.

Он рад бы изглодать, изъесть весь мир большой,

где ненасытное его плодится племя,

чтобы к твоей груди припасть устами всеми

и жажду утолять, и вечный голод свой.

Он перервет стволы огромным баобабам,

изменит русла рек, смирит их там и тут,

и в ужасе твои питомцы побегут

пред этим червяком, – подобно стеблю, слабым.

Страшнее молнии меж тропиков сухих,

он опалит костром долины, склоны, кручи;

ты обезумеешь под этой бурей жгучей;

и труд его взойдет среди чащоб святых.

Не станет грохота в темнеющих провалах,

веселья, гомона, порывов и тоски, —

меж безобразных стен сплетутся червяки,

и арки вырастут взамен стволов усталых.

Но, отомщенный, ты без жалоб сможешь спать

в глухой ночи, куда уходит все живое:

мы оросим твой прах и кровью и слезою, —

над нашим прахом ты, о лес, взойдешь опять!

В «Варварских поэмах» природа, космос едины с душой поэта, его внутренней жизнью, его волей к жизни и смерти:

…Склонясь над пропастью неведомой мне жизни,

дрожа от ужаса, желаний и тревог,

когда-то обнимал я, в пылкой укоризне,

тень благ, которых сам тогда схватить не мог…

Природа! Красота огромности инертной,

та пропасть, где, в святой тиши, забвенье спит,

зачем не увлекла меня ты в мир бессмертный,

когда еще не знал я плача и обид?

Оставив эту плоть глухой к всему на свете,

добычею толпы, спешащей в суете,

зачем ты не взяла моей души в расцвете,

чтоб поглотить в своей бесстрастной красоте?

Мы солнцу дальнему покажем наши путы,

пойдем бороться вновь, мечтать, любить, скорбеть

и будем, дорожа людскою мукой лютой,

жить, если нам нельзя забыть иль умереть!

«Варварские поэмы», во многом созвучные «Цветам Зла», своим острием направлены не столько против буржуазного мира алчности и злата или «зверя в пурпуре» (католичества), сколько против мирового зла как такового, общественной безнравственности, насилия и несправедливости жизнеустройства. Сама позиция Парнаса, своеобразное поэтическое небожительство придавали поэзии де Лиля экзистенциальный, обобщающий, философский характер: его образы и символы носили предельно метафизический, онтологический (но никак не предметный) характер. Даже «холодность» и «статуарность» этих поэм преследовали цель подчеркнуть их «надмирность», космичность. Даже символика многих его стихов («Пустыня», «Мертвецы», «Тоска дьявола», «Последнее виденье», «Слова») насыщена образами бесконечных пространств, необозримости сущего, необъятности бытия. Образы бездн, пропастей, высей, далей – свидетельства не только масштабности мира, но и ориентиров поэзии. Если автор «Варварских поэм» к чему-то и призывает, так это к полету – движению вверх по золотым ступеням миров. Поэтому, скажем, трактовать насыщенную сложнейшими символами мильтоновскую по замыслу и духу поэму «Каин» как выражение бунтарства – значит выхолащивать глубинные пласты философской лирики де Лиля. Только крайняя степень ангажированности, служивости, предвзятости может объяснить представление «Варварских поэм» в терминах «революционных идеалов» «атеистических стихов», «разочарования в возможности успеха восстания» и тому подобных шариковских вывертов.

О бойня гнусная! Погибельная страсть