20 января 1861 года все наконец было готово, и можно было приступать к тиражированию. Вскоре поэт вышлет матери экземпляр нового издания с припиской: «В оглавлении я отметил для тебя все новые стихи. Нетрудно догадаться, что все они специально подогнаны, чтобы вписаться в замысел. А ведь это книга, над которой я работал двадцать лет и которую, впрочем, ПРАВА НЕ ИМЕЮ НЕ ПЕРЕИЗДАВАТЬ». Итак, двадцать лет работы оказались подытоженными вторым изданием «Цветов Зла». Выходит, начало работы над ними следует отнести к 1841 году, а если уйти от строгой арифметики, то это совпадает с индийским плаванием. Был ли доволен своей работой поэт? Выделенное им в конце приписки вызывает определенные сомнения. Ведь он не мог ее «НЕ ПЕРЕИЗДАВАТЬ», так как «ПРАВА НЕ ИМЕЛ». Не морального же. Юридического. Творчески и идейно Бодлер перерос замысел изображения УЖАСА ВО ЗЛЕ. Этот этап был им уже пройден. Новое составляло сборник философской, психологической и интимной лирики и, хотя в общих чертах «ВПИСЫВАЛОСЬ» в рамки старой книги, относилось уже к другому этапу его творчества, БОЛЕЕ ВЫСОКОМУ И СОВЕРШЕННОМУ, но все-таки к другому…
Сложность психологического состояния Бодлера заключалась в том, что он вполне сознавал бессмертие собственной поэзии и ее непризнанность современниками. На это противоречие накладывалось – пусть не бедственное, – но, скажем, непростое финансовое положение, постоянно вынуждающее думать о продажах книг, кредиторах, устройстве быта. Необходимо было увеличивать тиражи, издавать новые книги, постоянно напоминать о себе, ибо «книги, которые не переиздаются, забываются».
Увы, друг и издатель книг Бодлера Огюст Пуле-Маласси был на грани банкротства, чему в определенной степени споспешествовали и авансы, выданные автору «Цветов Зла», который задолжал издательству ни много ни мало пять тысяч франков. Частично это были авансы за ненаписанные книги и права на переиздание написанных. В мае 1861-го в целях погашения долга Бодлеру пришлось пойти на передачу издателю всех прав на издание и переиздание всех своих произведений – как уже написанных, так и существующих в замысле. Это был «широкий» жест, но и он только на год отодвинул финансовый крах фирмы Маласси.
Надо признать, что краху способствовала и политика самого издателя, в частности, совершенно утопический проект роскошного подарочного издания «Цветов Зла» стоимостью 25 франков экземпляр (вместо обычных 2 франков). Даже самому автору этот проект показался странным, но все его попытки отговорить друга от опасной затеи не увенчались успехом. Бодлер верил, что его книги стоят куда больше, чем пять тысяч, за которые он уступил права на них Мальасси, но он считал, что обычные «дешевые» издания целесообразней для продаж.
Как и следовало ожидать, Мальасси «прогорел» уже на стадии подготовки книги к печати и не просто потерпел финансовый крах, но очутился в долговой яме, тем самым дважды поставив Бодлера в крайне затруднительное положение – как косвенного виновника тюремного заключения друга и как автора книг, права на издание которых принадлежат узнику-банкроту. Бодлер признается матери, что крах Мальасси ставит его под угрозу прозябания.
Приведу пространное письмо Бодлера матери, датированное 6 мая 1861 года, интересное как жгучий документ, описывающий душевное состояние поэта и характер его отношений с мадам Опик.
Мадам Опик
[Париж, 6 мая 1861 г.]
Дорогая мама, если ты обладаешь истинным гением материнства и еще не устала, приезжай в Париж, приезжай со мной повидаться, постарайся это сделать. Я же по тысяче страшных причин не могу приехать в Онфлёр на поиски того, в чем так нуждаюсь: чтобы меня немного ободрили и приласкали. В конце марта я тебе писал: «Увидимся ли мы когда-нибудь?» Я находился в одном из тех кризисов прозрения, когда видишь ужасную правду. Я отдал бы не знаю что, лишь бы провести несколько деньков около тебя, тебя, единственного существа, к которому привязана моя жизнь, неделю, три дня, несколько часов.
Ты не читаешь достаточно внимательно моих писем, ты думаешь, что я лгу или, по крайней мере, преувеличиваю, когда говорю о своем отчаянии, о здоровье, об ужасе перед жизнью. Я сказал, что желал бы тебя видеть и не могу отправиться в Онфлёр. В твоих письмах много заблуждений и неверных мыслей, которые мог бы исправить разговор, и не хватило бы шести томов писем, чтобы разрушить.
Каждый раз, когда я беру в руки перо, чтобы обрисовать свое положение, я испытываю страх; боюсь тебя убить, поразить твое слабое тело. А я, хоть ты и не подозреваешь этого, постоянно нахожусь на грани самоубийства. Я верую в то, что ты страстно любишь меня; у тебя ум слеп, зато характер так великодушен! Я горячо любил тебя в детстве; позднее, под бременем твоей несправедливости, я отказывал тебе в уважении, словно материнская несправедливость могла допустить отсутствие сыновнего уважения; я часто в этом раскаивался, хотя по привычке ничего не говорил. Я больше не являюсь неблагодарным, вспыльчивым ребенком. Долгие размышления о моей судьбе и твоем характере помогли мне понять все мои заблуждения и все твое великодушие. Но в общем, зло причинено, оно совершено из-за твоей неосторожности и моих ошибок. Видимо, нам предначертано любить друг друга, жить друг для друга и окончить нашу жизнь так благородно и так нежно, насколько это возможно. И тем не менее из-за скверных обстоятельств, в которых я нахожусь, я убежден, что один из нас убьет другого и что в конце концов мы убьем друг друга. После моей смерти ты не проживешь долго, это очевидно. Я единственное, что дает тебе силу жить. Неоспоримо, что после твоей смерти, в особенности если бы я явился ее причиной, я убил бы себя. Твоя смерть, о которой ты часто говоришь с таким смирением, ничего бы не исправила в моем положении; опека осталась бы в силе (почему бы и нет?), ничто не было бы оплачено, и я, кроме терзаний, испытывал бы чудовищное ощущение полного одиночества. Мне себя убить – но это абсурд, не правда ли? «Ты оставишь свою старую мать совершенно одну», – скажешь ты. Признаюсь, даже не имея полного права на самоубийство, я полагаю, что бездна страданий, которые я испытываю уже около тридцати лет, оправдали бы меня. «А Бог!» – скажешь ты. Я всем сердцем (с искренностью, о которой никто, кроме меня, не знает!) хочу верить, что невидимое высшее существо заинтересовано в моей судьбе; но что сделать, чтобы в него поверить?
Что касается самоубийства, идеи не навязчивой, но приходящей в определенные моменты, есть одна вещь, которая должна тебя успокоить. Я не могу себя убить, не приведя дела в порядок. Все мои бумаги в Онфлёре в величайшем беспорядке. Следовательно, нужно проделать в Онфлёре немалую работу. И, будучи там, я уже не смог бы от тебя оторваться. Ты можешь предположить, что я не хотел бы осквернить твой дом какой-нибудь недостойной выходкой. Кроме того, ты сошла бы с ума. К чему самоубийство? Из-за долгов? Да, и все-таки над ними можно возвыситься. Скорее из-за ужасной усталости, происходящей от слишком затянувшейся невыносимой ситуации. Каждое мгновение убеждает, что у меня нет больше вкуса к жизни. Очень неблагоразумно ты поступила в пору моей юности. Твоя неосторожность и мои прежние ошибки давят на меня со всех сторон. Мое положение отчаянное. Есть люди, которые меня приветствуют, есть такие, что со мною заигрывают, может быть, есть и те, что мне завидуют. Литературное мое положение более чем благополучное. Я могу писать все, что захочу. Все будет напечатано. Поскольку у меня непопулярный вид мышления, я заработаю мало денег, но впоследствии приобрету огромную известность, я знаю это – лишь бы мне хватило мужества выжить. Но душевное мое здоровье… отвратительно; безнадежно, быть может. У меня есть еще планы: «Мое обнаженное сердце», романы, две драмы, одна из которых для Французского Театра, – будет ли когда-нибудь все это осуществлено? Не думаю. Мое положение в обществе ужасно – именно здесь кроется величайшее зло. Никакого покоя. Оскорбления, обиды, унижения, о которых ты и помыслить не можешь и которые разъедают воображение, парализуют его. Я зарабатываю немного денег, это правда; если бы у меня не было долгов и не имей я больше состояния, Я СТАЛ БЫ БОГАЧОМ, да будет проклято это слово; я смог бы давать тебе деньги, смог бы без опасения быть щедрым к Жанне. Мы поговорим о ней сейчас. Ты сама вызвала эти объяснения. – Все деньги уплывают на расточительное и нездоровое существование (я живу очень плохо) и на оплату или скорее недостаточное погашение старых долгов, на судебные издержки, гербовую бумагу и проч.
Теперь поговорим о более приятных, то есть текущих, делах. Так как действительно мне необходимо спастись и ты единственная можешь меня спасти. Я один, без друзей, без любовницы, без собаки и без кота, которым бы мог пожаловаться. У меня нет ничего, кроме портрета отца, который всегда молчит.
Я в таком же страшном состоянии, что испытывал осенью 1844 года. Покорность хуже ярости.
Но физическое мое здоровье, в котором я нуждаюсь для тебя, для себя, для своего дела, – вот вопрос! Необходимо сказать тебе об этом, хотя ты и обращаешь на это мало внимания. Не хочу говорить о нервных заболеваниях, подтачивающих меня день за днем и уничтожающих смелость: о рвотах, бессоннице, кошмарах, слабости. Об этом я очень часто тебе говорил. Но бесполезно стыдиться тебя. Ты знаешь, что в ранней молодости я переболел сифилисом, от которого позднее счел себя полностью излеченным. В Дижоне, после 1848 года, был новый взрыв. И снова временное облегчение. Теперь он возвращается и принимает новую форму: пятна на коже и поразительная усталость во всех суставах. Можешь поверить мне; я себя знаю. Быть может, тоскливое состояние, в котором я нахожусь, мой ужас усугубляют болезнь. Но мне необходим строгий режим, и не при моем образе жизни я смогу его соблюдать.
Оставляю все это в стороне и возвращаюсь к мечтам; я испытываю удовольствие еще прежде, чем изложу их. Кто знает, смогу ли я еще раз открыть тебе всю свою душу,