.
…Он не столько испытывает страдания, сколько имитирует их.
Всё это, может быть, правда, но не вся: у Бодлера, как и у Достоевского, глубоко засела мысль: «Надо пострадать!» В его эпистолярии есть несколько примеров, напоминающих пожелание Достоевского в адрес Владимира Соловьева: «…Надо бы тебя года на три в каторжную работу… – Господи! За что же? – А вот за то, что ты еще недостаточно хорош: тогда-то, после каторги, ты был бы совсем прекрасный и чистый христианин».
Ш. Бодлер – Ж. Жанену: «Вы – счастливый человек. Мне жаль Вас, сударь, именно потому, что счастье досталось Вам так легко… Мне жаль Вас, и я подозреваю, что в моем брюзжании больше величия, нежели в Вашем блаженстве».
Обоим – Бодлеру и Достоевскому – «необходимо пострадать», ибо счастье имморально… Карамазовские черты, любовь Бодлера к «клейким листочкам» отмечаются многими исследователями его жизни и творчества.
Марсель Пруст считал, что дарование людей боли, познавших взгляд Костлявой, глубже и сильнее талантов людей здоровья. Гюго, писал он, постоянно рассуждал о смерти, но, будучи гурманом и гедонистом, относился к ней как к отвлеченной абстракции.
Думается, для того, чтобы в неподдельных страданиях сохранить ясность ума, а в сатанинских творениях – отзвук молитв, необходимо – увы! – подобно Бодлеру, носить в себе скорую гибель и жить под угрозой афазии; нужно пережить то смертное изнеможение, что предшествует смерти…
Именно Бодлеру и Достоевскому в промежутках между припадками эпилепсии и прочими срывами удалось создать такое, продолжал Марсель Пруст, что не в силу написать – будь то лишь один абзац – и целому выводку авторов с отменным здоровьем…
Сопоставление Бодлера с Достоевским в исследованиях последних десятилетий проводится постоянно. Бодлера именуют «Достоевским в поэзии». Бодлеровское понятие «современности» связывают с тем, что Достоевский называл «тоской по текущему». Обнаруживают перекличку и отдельных мотивов, и общего взгляда на жизнь. С русским романистом французского поэта сближают на основании концепции трагического дуализма мира и человека. Отмечается, что присущую Бодлеру «двойственность» дополняла «неотвязная мысль о единстве», «единство, всеобщность, соответствие», «вечная диалектика».
Мне представляется, что получивший широкое распространение «демонический» («сатанинский», «инфернальный», мрачно мизантропический, даже просто меланхолический) образ Бодлера, певца «зла», «сплина» и «скуки», весьма далек от действительности – как в жизненном, поведенческом, бихевиористском плане, так и в плане этическом, метафизическом[28]. В человеческом отношении личность Бодлера – наглядное свидетельство инфантильного, не знающего границ жизнелюбия, страсти к «неизведанным местам». В отношении нравственном он, как и Ницше, бесстрашный искатель истины, какой бы она ни была, нонконформист и нравственный новатор, исследующий природу зла, сознающий неотрывность и взаимообусловленность моральных крайностей, взыскующий глубокой нравственной правды.
…Противопоставляя Шодерло де Лакло и маркиза де Сада прекраснодушной Жорж Санд, он писал: «Зло, знающее само себя, было менее ужасно и более близко к выздоровлению, нежели зло, ничего о себе не ведающее». Рано проснувшееся в Бодлере любопытство ко злу, торопливое стремление самому заразиться «грехом», испробовать «окаянный» образ жизни и, главное, исподволь созревшее убеждение в том, что сладострастие и бесстыдный плотский инстинкт как начало зла могут послужить благодатной почвой для творчества, что они суть не что иное, как «амброзия и розовый нектар» поэзии, – всё это отнюдь не было результатом какого-то реального жизненного потрясения (интимной драмы и т. п.), но, скорее, плодом бодлеровской рефлексии, его знаменитого «ясного сознания», на которое большое влияние оказали всевозможные опыты «анатомирования» зла как в просветительской, так и романтической («неистовый романтизм») литературе.
Даже любовь не лишала его трезвости. Боготворя мать, он замечает в ней целый «букет» далеко не мелких щербин: она «сумасбродна», слаба, капризна, безвкусна, обладает «вздорным» характером, доверяет первому встречному больше, чем собственному сыну. Он может боготворить и испытывать страх: «Надобно сказать тебе одну вещь, о которой ты, наверное, никогда не догадывалась: я испытываю к тебе безмерное чувство страха». С высоты своей гениальности он понимает заурядность матери, но ее приговоры обжалованию не подлежат…
Вопреки ее собственной воле он наделил ее высшей властью судить его, и даже – пункт за пунктом – опровергая мотивировки ее вердикта, сам вердикт он под сомнение не ставит. Его выбор заключается в том, чтобы предстать перед ней в роли обвиняемого. Его письма – это исповеди на русский лад; зная, что она его осуждает, он всячески изощряется, чтобы не только дать ей, но и «выпятить» любые поводы для недовольства. Прежде всего, однако, он хочет оправдаться в ее глазах. Одно из самых жгучих, самых настоятельных его желаний заключается в том, чтобы наступил день, когда она торжественно изменит вынесенный ему приговор. В 41 год, переживая кризис веры, он просит Господа «дать ему сил, чтобы успеть выполнить все обязательства, и послать матери достаточно долгую жизнь, чтобы она успела порадоваться его исправлению».
Менее всего соответствует правде представление о житейской расслабленности Бодлера, о его пребывании в рабстве собственных страстей и пороков. Даже дендизм поэта – об этом свидетельствует он сам – был выражением силы его воли:
Для тех, кто является одновременно и жрецами этого бога [дендизма], и его жертвами, все труднодостижимые внешние условия, которые они вменяют себе в долг, – от безукоризненной одежды в любое время дня и ночи до самых отчаянных спортивных подвигов – всего лишь гимнастика, закаляющая волю и дисциплинирующая душу.
Герой – это тот, кто неизменно собран.
Бодлеру присуща самодисциплина, он пребывает в состоянии постоянного напряжения, самопреодоления, самоконтроля. Даже недоброжелатели пишут, что ему неведома не только расслабленность, но и спонтанность: «Его сплин более всего далек от душевной несобранности; напротив, он свидетельствует о мужественной неудовлетворенности, об изнурительной и сознательной попытке самоопределения».
Ж. Блен:
Заслуга Бодлера в том, что, избавив свое душевное смятение от ига застывших формул, он сумел придать ему более точное звучание… Новизна заключалась в том, что Бодлер изобразил чаяние как «напряжение душевных сил», а не как их распад… В конечном счете от романтиков Бодлера отличает то, что он превратил душевную смуту в победоносный принцип.
Бодлер не был готов к той доле, которую избрал себе Верлен; он мечтал стать светским денди, а не Диогеном Синопским, циником, бросающим вызов обществу.
Был ли молодой Бодлер подготовлен свершить этот шаг, обрекающий его на добровольное изгнание, стать на этот путь, ведущий к одиночеству и самоотречению? Нет. Эмоциональный настрой, отрицающий пошлость буржуазного прозябания, стихийный бунт против полуправд и полумер, врожденное неприятие лицемерия того общества, интересы которого защищал генерал Опик, – все это, умноженное на талант, не могло, к сожалению, заменить собой конкретный жизненный опыт еще не нажитый им. И тем не менее, он избрал именно ЭТОТ путь. «Безусловно, – заключает Клансье, – Бодлер добровольно обусловил собственный ад, будучи и жертвой и палачом себе, но это логически вытекало из устоев буржуазного общества, со всей банальностью, жестокостью и непосредственностью выразивших себя в таком признании матери поэта: „Для нас всех было ударом, когда Шарль отказался от всего того, что мы были готовы для него сделать, когда он решил взлететь на собственных крылышках и стать автором! Какое разочарование в нашей семейной жизни, столь счастливой до сих пор! Какое горе!..“» Несколько лет спустя, и не без гордости, поэт ответит ей: «…Я навсегда отлучен от мира УВАЖАЕМЫХ ЛЮДЕЙ, отлучен своими вкусами, своими принципами».
Дендизм Бодлера – это разновидность духовного аристократизма, который он сам понимал как самые ценные свойства души и божественные дарования – «установление, находящееся вне всяких законов, но при этом само устанавливающее строжайшие законы, которым подчиняются все его [аристократизма] подданные».
Денди должен непрерывно стремиться к совершенству. Он должен жить и спать перед зеркалом.
Дендизм, если хотите, это выбор себя, гордость, ответственность, природная экзистенциальность. Бодлер – не Нарцисс, склоненный над собой, но поэт, преломляющий Мир через собственное сознание, способный проникнуть в тайны человеческого существования, в бесконечные глубины жизни.
В. Левик:
Пусть только жажда отличаться от остальных, выделиться своим индивидуализмом продиктовала поэту такое определение дендизма: «Это своего рода культ собственной личности, который может восторжествовать над поисками счастья, обретаемого в другом существе, например в женщине… Это – наслаждение, заключающееся в том, чтобы удивлять других, но самому никогда не удивляться».
Но наряду с этим бодлеровская философия дендизма соприкасается с философией стоиков: «Денди может быть человеком пресыщенным, может быть человеком страдающим; но в этом последнем случае он будет страдать, как спартанец, у которого лисица выедала внутренности… Дендизм – это последняя вспышка героизма в эпоху всеобщего упадка».
И наконец, абсолютно противоположны идеалам золотой молодежи такие слова:
«Эти существа (денди) не имеют иной заботы, как непрестанно воплощать в собственной личности идею красоты, культивировать чувство и мыслить».
Как видим, Бодлер противоречив и в определении своего человеческого идеала; но не следование ли этому идеалу приводит к тому, что свидетель последних лет его жизни восклицает: «Как ни тяготила его нужда, какой бы острой ни была потребность в деньгах, его поведение в обществе говорило о том, что никакие, даже самые худшие обстоятельства не могут заглушить в нем стремление сохранить те отличия, которые делают подлинного денди безупречным рыцарем духа».