есть это прошлое), которое, по его мнению, он осквернил; он на расстоянии присваивает себе собственную сущность, но тем самым доставляет себе извращенное наслаждение от греха. Однако на этот раз он проповедует уже не против готовой добродетели, но против себя самого.
Бесконечность – излюбленное словцо поэта, в которое он вкладывает множество смыслов: безграничная и необозримая данность, необозримость человеческих проявлений, «запредельность» человеческого существования и то, что его обуславливает, присутствие будущего в настоящем или наши потенции, еще – жребий, выпавший человеку… В «Приглашении к путешествию» поэт страждет «мечтать и длить часы бесконечностью ощущений», а в «Confiteor» констатирует: «Есть же некоторые упоительные ощущения, смутность которых не исключает их напряженности: и нет острия более отточенного, чем острие Бесконечности».
Бесконечность Бодлера – связующее времен, причем не только прошлое определяет будущее, но, в силу существования бесконечности, настоящее обусловлено будущим, существующее – несуществующим (в этом состоит трансцендентность времени).
Бодлер восхищается Константином Гисом именно потому, что видит в нем художника, который живописует не преходящее, но таящуюся в нем вечность.
Бодлер не верил в прогресс и вообще побаивался будущего – его ви́дение мира апокалиптично. Возможно, здесь сказывался его страх перед собственной судьбой: поэт переносил на мир («осталось ли у этого мира хоть какое-нибудь предназначение во Вселенной?») свои опасения относительно личного будущего.
Я еще не вполне старик, – пишет он в декабре 1855 г. – но могу стать им в самом ближайшем будущем.
В 1859 г. он возвращается к той же мысли:
Что, если я стану калекой или почувствую, как мой мозг гибнет, раньше, чем я совершу все, что, как мне кажется, должен и могу совершить?
И в другом месте:
Есть вещи посерьезнее… чем физические боли; это страх видеть, как в этом ужасном, полном сотрясений существовании истрепывается, хиреет и утрачивается восхитительная поэтическая способность, ясность помыслов и могущество упования, которые в действительности и составляют мой капитал.
Но и в метафизическом плане идея прогресса была глубоко чужда поэту, причиняла ему страдание, напоминающее боль утраты…
…Причина в том, что эпоха вырывала его из состояния, в котором он мог созерцать прошлое, и насильно заставляла повернуть голову в сторону будущего. От этого ему казалось, что его побуждают пережить попятное течение времени, и он чувствовал себя таким же неуклюжим и скованным, каким чувствует себя человек, которому приходится пятиться задом. Успокоение Бодлер обрел лишь после 1852 г., когда Прогресс, в свою очередь, превратился в безжизненную мечту о прошлом.
«Плаванье» задает последующей поэзии темы вечной цикличности («вечного возвращения» по Ф. Ницще), путешествия-возвращения, человеческих исканий, столкновения мистики и реальности, «исканий в вышине», земного времени и пространства…
Мне представляется, что бодлеровские «Часы», завершающие раздел «Сплин и идеал» его главной книги, относятся к мировым шедеврам на тему цепенящего страха перед необратимым и неумолимым ходом времени, столь же вечным, как и само время. «Часы» – виртуозный образец переживания времени и одновременно проникновения в его экзистенциальную сущность:
Часы! Живет в вас бог, бесстрастный,
беспощадный.
Он пальцем нам грозит, бормочет: – Не забудь!
Когда придет к концу твой недалекий путь,
В тебя тупая боль вопьется пьявкой жадной.
И радость бытия – запомни, человек! —
Сильфидою вспорхнет и в тень кулис умчится;
Пожрут мгновения, крупицу за крупицей,
Огрызок счастия, что дан на весь твой век.
За краткий час шепнуть Секунда успевает
Три тысячи шестьсот долбящих: не забудь!
Я гнусным хоботком твою сосало грудь,
Я было, я – Вчера, Сегодня повторяет.
Remember![44] Не забудь! На языках любых
Я глоткою стальной вещаю всем народам.
Минуты, жалкий мот, подобны тем породам,
Где скрыто золото. Возьми его из них!
Глупец! Лишь потому играет время смело,
Что проиграть оно не может: – Не забудь!
День вспыхнул и угас, кругом ночная муть,
И бездна алчно ждет: клепсидра опустела.
И крикнут все тогда: и Случай, юный бог,
И оскорбленная невеста – Добродетель,
И Угрызение – последний твой свидетель:
– Ты опоздал, о трус! Умри. Пришел твой срок.
Лотреамон
Вы шли своим путем, а я – своим, но одинаково порочны были эти пути.
Целью поэзии должна быть применимая к жизни правда.
Затем Элюар напишет свою парафразу на эту строку из лотреамоновских «Стихотворений»: Поэзия должна иметь целью практическую истину.
«Племя тупое и слабоумное! Ты раскаешься в своем поведении. Ты в этом раскаешься, погоди! Моя поэзия только и будет крушить человека, этого лютого зверя, и Творца, который не должен был создавать подобную нечисть. Тома, до конца моих дней, будут нагромождаться горой, но в них не найдут ничего, кроме этой единственной мысли, вечно живущей в моей душе!»
«Мать однажды с потухшим взглядом сказала мне: „Когда будешь в постели и услышишь с полей завывание псов, не смейся над ними: в них живет, как в тебе и во мне, как и во всех прочих людях, неутолимая жажда безмерного…“ По сей день блюду я этот завет усопшей. Подобно собакам, я тоже испытываю потребность в безмерном… И я не могу, не могу ее удовлетворить! Я, как мне говорили, сын мужчины и женщины. Удивляюсь… я мнил себя чем-то большим! Впрочем, не все ли равно мне, откуда я появился? Будь это в моей воле, лучше б уж стал я сыном акульей самки, чей голод под стать ураганам, и тигра, свирепость которого общепризнана: я был бы менее злобен».
«Каждое утро, когда солнце встает для других, изливая на всю природу целебную радость и теплоту, – я в это время, глядя пристально, с застывшими чертами, в пространство, полное мрака, погруженный в отчаяние терзаю могучей рукой свою грудь под лохмотьями. И я чувствую все же, что не один на свете страдаю! Как осужденный ощупывает свои мускулы, раздумывая об их участи, ибо взойдет скоро на эшафот, так стоя на своей подстилке, закрыв глаза…
Кто же это по голове колотит меня железным бруском, как молотом по наковальне?»
Итак, таинственный и трагичный «демонический отрок», Изидор Дюкасс, граф де Лотреамон, гневно мечущий проклятия и вопиющий о милосердии, объединяющий в единое целое зло и добро, прячущий какую-то нечеловеческую драму или зрящий апокалиптическое будущее – нас…
Может быть, не случайно о нем почти ничего не известно? Может быть, в этом смысл элиотовской «деперсонализации» поэзии? Может быть, так легче осуществить погружение в этот ад?..
Может быть, не случайно такие уходят юношами? Ведь всегда есть опасность зачеркнуть себя юного, поддавшись на провокации жизни.
«Слезинка ребенка» здесь обретает еще один – неожиданный – смысл: дитя-пророк, оплакивающий увиденный апокалипсис…
«Полночь, от Бастилии до церкви Магдалины ни одного омнибуса. Нет, я ошибся, вот появился один, внезапно, как из-под земли. Несколько прохожих провожают его глазами, ибо он необычен. У пассажиров на империале остекленевший взгляд дохлых рыб, они прижаты вплотную друг к другу и выглядят неживыми. (О нас?) А когда кучер подхлестывает лошадей, кажется, это кнут взмахивает рукой, а не рука кнутом. Что это за сборище странных немых существ? Кто они? Лунные жители? (Мы?) Порой в это можно поверить, но больше они похожи на трупы. Омнибус, спеша к конечной остановке (всегда эта конечная цель!), несется по мостовой… Он удаляется!.. Но бесформенный ком отчаянно мчится следом за ним в клубах пыли. „Остановитесь, умоляю, остановитесь… я шел целый день, мои ноги распухли… я не ел со вчера… меня бросили родители… я не знаю, что теперь делать… я только ребенок, мне восемь лет… у меня вся надежда на вас…“ (О нас?) Он удаляется! Он удаляется. Но бесформенный ком отчаянно мчится за ним в клубах пыли. Один из этих истуканов, с ледяными глазами (О нас?) толкает локтем соседа и, кажется, высказывает недовольство серебристыми стонами, коснувшимися его слуха. Другой слегка наклоняет голову, соглашаясь, и вновь укрывается в окостенении своего эгоизма, как черепаха в панцире. На лицах остальных путников ясно видны те же чувства… (О нас?) Только юноша, погруженный в задумчивость, единственный среди этих каменных статуй как будто жалеет ребенка. Но не решается вступиться… Упершись в колени локтями и спрятав лицо в ладони, он, потрясенный, спрашивает себя, неужели это и есть пресловутое человеческое милосердие. Он понимает теперь, что это простое слово, которого не найдешь даже в поэтических словарях, и искренне признается, что был неправ. Он говорит себе: „Действительно, к чему беспокоиться о ребенке? Проедем мимо“».
Да, о нас!
Нет, это не доведенный до белого каления сатанизм «мировой скорби» с присущим ей налетом невсамделишности, не готические кошмары, не гипертрофированный байронизм, ополчившийся на самого Творца, – это чистая Боль, квинтэссенция Боли, ее экстракт, и сам он – не кощунствующий вития, но Тот, кому открылось Там.
Нет, не страсти-мордасти, а предчувствие абсурда – нас…
Нет, не просто пародия на «черный роман», не еще один образец леденящего кровь «черного юмора», не темная мифология, не отходная романтизму, не пустая вакханалия выдумки, не фантасмагория, не безудержный разгул фантазии, но вместе со всем этим и прежде всего – юношески-болевое восприятие темного низа жизни: