Если Мальдорор палач, то он же и жертва, поскольку его ненависть направлена не только на Творца и на созданных им людей, но и на самого себя. Отсюда – парадокс: чем больше герой сострадает человеку, тем нетерпимее становится к его порочности; проявляя безжалостность именно потому, что переполнен жалостью, он начинает крушить весь миропорядок, включая и тех, ради кого он поднял свой мятеж: бунтуя против зла, он лишь умножает его, обозначая тем самым нравственный тупик, в который, будучи доведена до логического конца, заходит важнейшая романтическая мифологема – мифологема богоборчества.
При почти абсолютной несовместимости этических идей в «Песнях Мальдорора» обнаруживаются вполне киркегоровские мотивы:
…Мы все посланы в этот мир для страданий. И это честь для человека, ибо Бог признал его способным превозмочь жесточайшие страдания. Подумай и скажи, если ты не утерял дар речи, каковым наделены все смертные: когда бы на свете не было страданий, как ты желал бы, то в чем тогда заключалась бы добродетель – тот идеал, к которому мы все стремимся?
Мы восхищаемся при виде останков древних городов, но куда прекраснее, о могильщик, созерцать останки человеческих жизней!
Модернистская этика Лотреамона – осознание неотделимости зла и добра, их взаимосвязи, их производности от тяги человека к совершенству:
Что такое добро и что такое зло?! Быть может, это проявления одной и той же неутолимой страсти к совершенству, которого мы пытаемся достичь любой ценой, не отвергая даже самых безумных средств, и каждая попытка заканчивается, к нашей ярости, признанием собственного бессилия.
С Сёреном Киркегором Дюкасса роднит не только внутренняя экзальтация и нонконформизм, но и склонность к использованию «масок», демонстрации драмы идей, опробованию разных «голосов». Не скрывая авторской позиции, поэты отказываются от монолога и дают волю многоголосью, конкуренции, страсти. Оба больше не претендуют на право «всё сказать»; оба не столько говорят сами, сколько испытывают «на прочность» все варианты – мироощущений (Киркегор) или способов литературного мышления (Дюкасс).
…Автор «Песен» подобен режиссеру-постановщику, который, скрывшись в полутьме зрительного зала, руководит оттуда спектаклем, где действующими лицами оказываются чужие топосы и дискурсы, которые подвергаются безжалостному нажиму и трансформации, меняющей – иногда до неузнаваемости – их исходный смысл. Диапазон этого трансформирующего давления у Дюкасса очень широк: от дословного цитирования имитируемого текста – через тончайшее пастиширование или пародийную стилизацию – до резкого смещения всех пропорций и карикатурного коверкания исходного образца.
Осознанно или бессознательно, и Киркегор, и Дюкасс приобщились к гениальной традиции самокритики литературы и жизни («современной эпохи») их же средствами, то есть вывернули наизнанку литературу и жизнь, дав возможность ошеломленной публике лицезреть все то, что они больше всего хотят спрятать, что в простонародье именуется: «шито белыми нитками».
Конечно же, «всеядность» богоборца не могла пренебречь библейскими архетипами и мотивами: в «Песнях» мы обнаруживаем следы и милосердного самарянина, и апокалиптического всадника смерти, скачущего на белом коне, и небесного воинства, и «саранчи», вышедшей из «кладезя бездны», когда вострубил пятый ангел…
Сцена пиршества жестокого Бога, непосредственно напоминая, с одной стороны, аналогичную картину из бодлеровского «Отречения святого Петра» (Бог здесь – «упившийся тиран», для которого «симфоний лучше нет,// Чем стон замученных и корчащихся в пытке,// А кровью, пролитой и льющейся в избытке,// Он все еще не сыт за столько тысяч лет»), в то же время соотносима с «великой вечерей Божией», на которую ангел созывает птиц, чтобы «пожрать трупы царей, трупы сильных, трупы тысяченачальников, трупы коней и сидящих на них, трупы всех свободных и рабов, и малых и великих» (Откр., 19, 17–18).
Хотя Фридрих Ницше родился на полтора года раньше Изидора-Люсьена Дюкасса, его первая книга («Рождение трагедии из духа музыки») появилась двумя годами позже «Песен Мальдорора», я уже не говорю о «Заратустре». Так что юный уроженец Монтевидео бесспорно упредил автора «сверхчеловека» – я имею в виду не только «гения Зла», но «переоценку ценностей» и «имморализм». Ничего не зная о существовании друг друга, два великих поэта были настроены на одну волну и даже говорили одними словами. Я приведу слова одного из них и задам умудренному читателю вопрос: кто сказал?
До сих пор мировая поэзия шла по ложному пути, то возносясь до небес, то ползая во прахе и вечно насилуя собственную природу, не зря же добрые люди всегда и вполне заслуженно осыпали ее насмешками. Ей не хватало скромности, главнейшего и незаменимого достоинства любого несовершенного существа! Конечно, и я не прочь щегольнуть своими талантами, однако не желаю лицемерно скрывать свои пороки! И потому продемонстрирую читателям не только благородство и изысканность, но и безумие, гордыню, злобу, и каждый узнает в этом изображении самого себя, да не таким, каким хотел бы себя видеть, а таким, каков он есть на самом деле. И быть может, этот непритязательный образ, этот плод моего воображения превзойдет все самое возвышенное, самое великолепное, что было создано поэзией. Ибо, обнажая свои пороки, я только выигрываю в глазах читателя, так как они оттенят соседствующие с ними добродетели и позволят мне поднять их – я разумею добродетели – на такую высоту, что гении грядущих поколений удостоят меня восхищением. Пусть мои песни докажут миру, что я достаточно силен, чтоб пренебрегать людскими предрассудками. Мой Мальдорор – свободный певец; для собственной услады, а не для развлечения толпы звучит его голос. Воображение его презрело человеческие мерки. Неукротимый, словно буря, проносится он над погибельными безднами своей души.
Да, только последние строки выдают авторство…
Дюкасс не только упредил Ницше, но осознал игровое начало творчества. Речь идет не о поэтическом нагнетании темных страстей, а о собственном отношении к написанному: «Отдадим ему должное. Он изрядно меня подурачил. А то ли было бы еще, живи он подольше! Свет не видывал такого искусного гипнотизера!»
Предвосхищая «книжность» произведений модернистской литературы XX века, прежде всего Томаса Манна и Джеймса Джойса, «Песни Мальдорора» всецело построены в виде коллажа, мозаики, литературных топосов, реминисценций, аллюзий, заимствованных у бесконечного количества авторов, большей частью – современников автора. Особенно много пересечений с Бодлером.
У Бодлера:
Кто, море, знает ключ к твоим богатствам скрытым?
Твои, о человек, кто смерит глубины?
У Лотреамона: «Как часто задавался я вопросом: что легче измерить, бездну влажных недр океана или глубины человеческой души?»
У Бодлера:
Когда ж прискучат мне безбожные забавы,
Я положу, смеясь, к нему на эту грудь
Длань страшной гарпии: когтистый и кровавый
До сердца самого она проточит путь.
И сердце, полное последних трепетаний,
Как из гнезда – птенца, из груди вырву я
И брошу прочь, смеясь, чтоб после истязаний
С ним поиграть могла и кошечка моя.
У Лотреамона: «Две недели надо отращивать когти. А затем – о сладкий миг! – схватить и вырвать из постели мальчика… и вонзить длинные когти в его нежную грудь».
Реминисценции на тему «Цветов Зла» можно множить бесконечно – те же символы, образы, словосочетания, мотивы, душевный настрой…
Даже сравнительно с бодлеровской зачарованностью грехопадениями, своими собственными и точащими сердца близких, Лотреамон «Песен Мальдорора» с их удрученным и яростным переживанием зла как изначального и неизбывного, не поддающегося лечению изъяна человеческой породы смотрит на жизнь куда более мрачно. В прославленной «строфе» об океане, искусном переложении в прозе благоговейных песнопений в честь загадочной мощи природных стихий, он словно бы прямо подхватывает у Бодлера («Человек и море») сравнение неисчерпаемости своевольных пучин морских и «угрюмых провалов души». Однако при этом Лотреамон опрокидывает бодлеровское равенство-подобие водяных бездн и сердца («О, близнецы-враги! О, яростные братья!»), чтобы в каждом из хвалебных повторов своей «оды» затвердить на разные лады сквозную мысль о ничтожестве человеческих помыслов и дел.
«О древний Океан, струящий хрустальные воды, ты словно испещренная багровыми рубцами спина бедняги-юнги; ты огромнейший синяк на горбу земного шара – вот удачное сравненье! Не зря твой неумолчный стон, который часто принимают за беззаботный лепет бриза, пронзает наши души и оставляет в них незаживающие язвы, и в каждом, кто пришел вкусить твоих красот, ты оживляешь память о мучительном начале жизни, когда впервые познаем мы боль, с которою уже не расстаемся до самой смерти. Привет тебе, о древний Океан!»
Кстати, само молитвенное обращение Лотреамона к «древнему Океану» только стилистическая реминисценция с заклинаний Франсуа де Вольнея в его «Руинах»: «Приветствую вас, о сирые руины, святые могилы, безмолвные стены! К вам я взываю, к вам обращаюсь с мольбой».
«О древний Океан, ты символ постоянства, ты испокон веков тождествен сам себе. Твоя суть неизменна, и если шторм бушует где-то на твоих просторах, то в других широтах гладь невозмутима. Ты не то что человек, который остановится поглазеть, как два бульдога рвут друг друга в клочья, но не оглянется на похоронную процессию; утром он весел и приветлив, вечером – не в духе, нынче смеется, завтра плачет. Привет тебе, о древний Океан!
О древний Океан, в тебе, возможно, таится нечто, сулящее великую пользу человечеству. Даровал же ты ему кита. Но из скромности ты оберегаешь от дотошных натуралистов тайны твоих сокровенных глубин. Не то что человек, расхваливающий себя по каждому пустяку. Привет тебе, о древний Океан!