Это верно лишь отчасти. Наследник «сыновей века», усугубивший их богоборчество, был не столько продолжателем романтического бунтарства, сколько зачинателем искусства боли и абсурда, предвосхитившим трагическое мировосприятие художников «эпохи заката», воочию увидевших, до какого зверства и каких его масштабов способен дойти гомо сапиенс. «Песни Мальдорора» – не столько последние отзвуки «Каина», «Анафемы», «In excelsis» и «Последнего видения», сколько первые ноты «Полых людей», «Бесплодной земли», «Носорога», «Мэлона», «Конца игры» и «Годо».
Интерпретировать эти песни как предпоследний шаг к карамазовской вседозволенности и ницшеанскому сверхчеловеку – значит не понять их смысла. Скорее они предостережение, чем призыв. Сверхчеловек возник как предел надменного отщепенчества «блудных детей» XIX века, трагические песни Мальдорора накануне его возникновения предупредили об опасности.
Первые интерпретаторы-открыватели Лотреамона (Бретон, Супо, Грак) видели в нем предтечу сюрреализма, черпающего вдохновение в недрах бессознательного душевного подполья – в сновидениях, наваждениях, фантазмах причудливого (хотя психоаналитически объяснимого) воображения. Позднее это было названо автоматическим письмом, но в сущности своей структуралистская его интерпретация есть дальнейшее развитие сюрреалистической.
Трудно, трудно из «Песен Мальдорора» вычленить созидательное начало, ту всепорождающую плазму, которую усмотрел в них А. Бретон: атомизацию мира, призванную из этого пламени родить непредсказуемый новый. Проклятие есть проклятие, и распад есть распад – их созидательность проблематична…
Каждый народ имеет своих Лотреамонов, но Изидор Дюкасс – единственный, столь же загадочный, сколь неповторимый: поэт вне жанров, вне определений, вне поэзии. Вызов «черного юмора» и уничтожающее самоотрицание, визионерство и пародия, открытый многостраничный плагиат и виртуозная, изощренная оригинальность, стилизация романтизма и ярчайшие образцы автоматического письма.
Поэзия перемежается имитацией романов ужасов, меткие сатирические зарисовки – иррациональными кошмарами, озарения – гротескными алогизмами. Предвосхищая Верлена и Рембо, Лотреамон сознательно употребляет расплывчатые, неточные образы, создающие полифонический поэтический текст.
Используя едва ли не все возможные литературные приемы, доводя их до гротеска и абсурда, Лотреамон ставит под вопрос само существование поэзии. И однако весь этот зловещий пафос, весь этот заряд отрицания остались бы только литературными курьезами, если бы за всеми этими литературными хитросплетениями не чувствовалось глубочайшего страдания и подспудного лиризма.
Чем могла прельстить искушенных в литературе знатоков инфантильная, бредовая, претенциозная и полная заимствований книга-кентавр, представляющая собой помесь готического «черного» романа и мелодраматической бесовской мистерии? Почему первая проба пера никому не известного автора, опубликованная в провинциальном альманахе «на самом дальнем краю литературного небосклона тогдашней Франции» и никем, естественно, не замеченная, не канула в Лету, как это регулярно происходит с признанными и даже знаменитыми при жизни авторов произведениями, обласканными критикой и современниками? Что сделало Лотреамона предтечей многих будущих «путешественников на край ночи»?
Конечно, «Песни Мальдорора» отмечены всеми недостатками начинающего автора: книга эта рыхлая, бесструктурная, стихийная, экзальтированная, порой экстатическая, эпатажная. Автору явно не хватает собственного житейского опыта и лицеистской премудрости, которые он тщится подменить коллажами и непереваренным «чтивом». Отсутствующую глубину он пытается восполнить «страшилками», бесконечно уговаривая читателя, что ему предстоит услышать «такое» – богохульственное, дерзостное, вызывающее, неслыханное, – чего еще не сказал ни один из смертных. Юный автор еще не сознает, что величие текста не в выкриках и вызовах, но в мощи персонального начала, в проникновенности, в глубине самовыражения. Ничего этого, конечно, в книге нет, зато есть та прелесть непосредственности рождения гениальности, огромная жажда самооткрытия, исповедальное томление, когда исповедоваться еще не в чем и весь жизненный опыт соткан из книг. Очень точно о замысле книги и состоянии сознания юного автора высказался Морис Бланшо: «Не было в голове не только шести песен, но и самой этой головы пока не было, а единственной возможной целью была надежда обзавестись головой в отдаленном будущем», что, собственно, подтверждает и сам автор: «Я образую мой ум по мере того, как выстраиваю звено к звену мои думы».
Мне представляется, что ключ к пониманию Песен – in statu nascendi – хаос первозданности, из которого рождается на глазах удивленного читателя автор, формируется сознание, происходит обретение стиля, чутья, мастерства, укрепление личностного начала, пусть экзотического, но – самоутверждения.
«Песни Мальдорора» – это роды чем-то жутким уязвленного художника, предъявляющего Богу, человечеству, окружению трагические счета всех «мировых скорбей», всех небесных и земных непотребств, низостей, уродств и злоупотреблений, перечисляемых с каким-то нечеловеческим упоением, граничащим с некрофилией. Вряд ли это нагромождение устрашающих страстей-мордастей, которыми балуются подростки в ночном сумраке интернатовских спален, – здесь действительно чувствуется «глубина», «угрюмый провал души», «крик, исторгнутый из утробы», скрывается тайный «комплекс» фрейдовского толка, глубокая детская травма.
Впрочем, крик устами собственной раны порой кажется фальшивым, наигранным, о чем автор, только что пребывавший в головокружительном трансе злословия, признается в сделанных тут же «заметках на полях»: «Я хочу, чтобы читатель в трауре мог себе сказать: „Надо воздать ему [автору] должное, он изрядно меня подурачил…“» Надо отдать должное саморефлексии и язвительности автора: в тех же «заметках на полях» он иронизирует в равной мере над слишком простодушными читателями и самим собой.
Нет, я не разделяю веру в пародийный или сатирический пафос Лотреамона, будто бы заподозрившего неладное в люциферовской стихии романтизма и каинового бунта – Рабле или Свифту здесь нет места. Просто в кипении «порождающей плазмы» «Песен» наличествует стихия, равно вмещающая в себя проклятья хаосу и самообуздание, ярость проклятий и зародыши упорядочивания, надежды, долга – всего того, что затем нашло выражение в «Стихотворениях».
Лотреамона принято считать автором диптиха; вторая его книга, как бы уравновешивающая зло «Песен», – «Стихотворения» (как в первой нет песен, так во второй – стихотворений). Изданная под настоящим именем автора в виде двух брошюр в середине 1870 года, эта книга только чудом не затерялась: единственный экземпляр разыскал Реми де Гурмон, а Валери Ларбо в 1912 году снял с него копию, но так и не осуществил намерение издать «Стихотворения». Это сделал Андре Бретон в 1919-м на страницах второго и третьего номеров своего журнала «Литтератюр», а в 1920-м книга вышла отдельным изданием во Франции с предисловием Филиппа Супо.
Как и «Песни», «Стихотворения» – пародия, на сей раз – антиапология рационалистического Разума, Нормы, Закона, якобы торжествующих над Инстинктом, Чувством, Желанием. Утрируя и перелицовывая известные максимы моралистов и поэтов, балансируя на грани абсурда, автор иронизирует над «торжеством разума» и традиционной моралью.
Душевные расстройства, томительные страхи, извращения, гибель, моральные или физические искушения, дух отрицания, одичание, галлюцинации, муки, разрушительность, ниспровержения, слезы, ненасытность, порабощающие козни, головоломные вымыслы, любовные похождения, неожиданности, ненужность, физиологические странности таинственного ястреба, стерегущего падаль – останки издохшего самообмана, выкидыши преждевременной опытности, темноты, загадочные, как клоп, ужасающее упоение гордыней, глубокое оцепенение, надгробные речи, зависть, предательства, тирания, безбожие, всплески раздражительности, язвительность, агрессивные выходки, безумие, хандра, расчетливое запугивание, странные беспокойства, гримасы, неврозы, кровавая путаница, доводящая рассудок до изнеможения, неискренность, преувеличения, занудство, пошлятина, мрак, жуть, траур, деторождения – пострашнее смерти, разнузданные страсти, клика сочинителей, возомнившая себя судом присяжных, трагедии, оды, мелодрамы, нагнетание крайностей, безнаказанно освистанный разум, запахи мокрой курицы, безвкусица, жабы, спруты, акулы, самум пустынь, сомнамбуличность, все ночное, усыпляющее, лунатическое, гнойное, призрачное, подозрительное, вязкое, чахоточное, бормочущее по-моржовьи, судорожное, похотливое, худосочное, ублюдочное, кривоглазое, извращенное, двуполое – амфибии, педерасты, чудеса кунсткамеры, бородатые женщины, – долгие часы полночного уныния, фантазмы, колкости, чудовища, растлевающие душу умствования, непристойности, всё, что не мыслит по-детски бесхитростно, отчаяние, скорбные, думы – эти смертоносные плоды с древа суемудрия, зловонные язвы, ляжки, увитые камелиями, преступное бесстыдство писателя, скользящего под уклон в пропасть небытия, радостно оповещая всех о презрении к самому себе, угрызения совести, лицемерие, зыбкие дали, грызущие душу своими невидимыми зубами, оплевывание священных истин, вкрадчивое щекотание червей, безумные предисловия к «Кромвелю», «Мадемуазель Мопен» и еще Дюма-сына, дряхлая плоть, бессильные потуги, кощунства, удушье, глухота, бешенство – глядя на всю эту свалку мерзких нечистот, одно упоминание каковых заставляет меня краснеть, – пора, наконец, восстать против всего, что столь удручающе нас ошеломляет и властно пригибает к земле.
Сколько уравновешенных честных страниц хорошей и ясной литературы я отдам за этот клубок слов и фраз, в которых поэт как бы хотел похоронить самый разум, говорит Гурмон.
«Отныне я замещаю меланхолию мужеством, сомнение – уверенностью, отчаяние – надеждой, озлобление – добротой, жалобы – чувством долга, скепсис – верой, софизмы – спокойным здравомыслием и гордыню – скромностью».