иных жизней». Отсюда знаменитая формула Рембо: «Я – это другой».
Раскрепостить этого «другого», прорваться через барьер сознания, дать волю ничем не сдерживаемой игре воображения, а затем – с помощью «слов, выпущенных на свободу», – запечатлеть результаты этой игры – такова задача, которую ставил перед собой Рембо в годы (1872–1873), пришедшиеся на пик его творчества («Последние стихотворения», «Озарения»). Впрочем, это состояние раскрепощенности, которое Рембо назвал «ясновидением», давалось ему отнюдь не как наитие, но провоцировалось в результате целой серии приемов и процедур: «Поэт делается ясновидцем путем долгого, безмерного и обдуманного расстройства всех своих чувств». Подобного расстройства Рембо достигал, намеренно изнуряя себя бессонницей, гашишем и алкоголем. Вот почему его «ясновидение» по своему характеру ближе всего к галлюцинациям («Я свыкся с простейшими из наваждений: явственно видел мечеть на месте собора, школу барабанщиков, руководимую ангелами, шарабаны на небесных дорогах, салоны в озерной глубине, видел чудовищ и чудеса».)
Разве разрушитель – тот, кто гётеанскому aperçu, усмотрению великого принципа, предпочел великую и магическую, а главное – плюралистическую – беспринципность?
Наконец-то – о, счастье! о, разум! – я раздвинул на небе лазурь, которая была черной, и зажил жизнью золотистой искры природного света.
Я превратился в баснословную оперу; я видел, что все существа подчинены фатальности счастья; действие – это не жизнь, а способ растрачивать силу, раздражение нервов. Мораль – это слабость мозгов.
Это прошло. Теперь я умею приветствовать красоту.
Мое слово – это оракул.
Этот похититель огня, Прометей богемы, является тончайшим ценителем античной поэзии и «множителем» культурного прогресса. Поэты прошлого были для него собирателями плодов универсального сознания: греческий миф и античная мощь – вот достойные ориентиры, почти безвозвратно утраченные по мере наращивания притязаний разума. А ведь древние образцы и его собственная поэзия – это вызов самоуверенности и самоупоенности рассудка.
Нет, знать нам не дано! Химеры и незнанье
Отягощают нас. Глядя на мирозданье,
Нам бесконечности не довелось постичь.
Над нами вознесло Сомнение свой бич…
Самарий Великовский:
На первых порах этот Рембо, при всей его самобытности, идет по стопам Вийона, Гюго, парнасцев, своего «бога» Бодлера, с ними соперничает, подчас их превосходит. В завещанное ими он привносит и кое-что свое, неповторимо-личное: порывистую свежесть языческого упоения «вольной волей» («Солнце и плоть», «Мое бродяжничество»); начиненную едкой издевкой отповедь всяческой «нежити», от окаменелых прозябателей-«сидней» из обывательского болота («На музыке», «Сидни», «На корточках») до ура-патриотических виновников бессмысленного братоубийства на войне («Ярость кесаря», «Зло», «Спящий в долине») и озверелых погромщиков «кровавой недели» («Парижская оргия, или Париж заселяется вновь»); благоговейную хвалу уличному народному мятежу («Кузнец», «Руки Жанны-Марии»); лихое озорство насмешек над добронравием («Вечерняя молитва») и выморочным изящноречием («Что говорят поэту о цветах»); яростно-богохульные выпады «сына-солнца» против христианской безропотности и умерщвления плоти («Бедняки в храме», «Праведник», «Первое причастие»); радужную, сочную свето-цвето-звуковую словопись («Офелия», «Искательницы вшей», «Гласные»): «Звезды розово пролили слезы в уши твои,// Бесконечность бело окутала тебя от шеи до бедер;// Море рыжевато усеяло жемчугами грудь твою,// И мужчина черно окровавил твои чресла».
Негативизм Рембо, граничащий с гошизмом, «рвал все связи, покушался на все принятое, пристойное, поэтическое, возвышенное», ставил под сомнение все ценности.
Объектом крайнего раздражения не мог не стать – и действительно стал – такой признак традиционного, возвышенного, поэтического, каким является любовь.
Низводя носительницу любви – женщину и символ любви – Венеру до уровня карикатурного образа проститутки, Рембо посягнул и на самую любовь. Какие бы личные причины ни побудили его написать куплеты «Мои возлюбленные крошки», дело, конечно, не в тех «счетах», которые поэт сводил с невесть каким предметом его мимолетного увлечения. Рембо-поэт на мелочи не разменивался. Дело в посягательстве на святыни. Показательно, что и это стихотворение выполнено в тоне крайнего вызова, с использованием различных шокирующих эффектов, с предельным снижением, приземлением темы и в то же время ее гротескной абсолютизацией, в которой стирается личное, индивидуальное.
Стихия прозаического, вульгарного, простецкого буквально захлестывает «высокую» тему, унижая, уничтожая и женщину, и красоту, и любовь.
Тьфу, рыжая моя уродка!
От груди наливной
Воняет, как от околодка,
Запекшейся слюной.
Мои возлюбленные крошки,
Я ненавижу вас!
Влепить бы вам не понарошку
По титькам в самый раз.
Топчите глиняные плошки
Причуд недавних лет!
Гоп-гоп! Так превратитесь, крошки,
На миг в кордебалет!
Желаю вывихнуть лопатки
Возлюбленным моим!
И в антраша отбить все пятки
Желаю также им!
Неужто ради драных кошек
Учился я стихам?
За то, что я любил вас, крошек,
Пошли ко всем чертям!
Вы, звезды в скопище убогом,
Забьете все углы.
И околеете под Богом
Без всякой похвалы.
Артюр Рембо – поэт без «разбега», уже первые его стихи, опубликованные в периодике при жизни, такие как «Гласные» и «Пьяный корабль», стали сокровищами французской литературы символизма. Они открыты для множества прочтений, провоцирующих читателя на сотворчество. Наследие поэта-отрока – удивительное откровение на тему экзистенциальности человеческого существования, двойственности добра-зла, безбрежности свободы – ее благодати и бремени.
«А» черный, белый «Е», «И» красный, «У» зеленый,
«О» голубой – цвета причудливой загадки:
«А» – черный полог мух, которым в полдень сладки
Миазмы трупные и воздух воспаленный.
Заливы млечной мглы, «Е» – белые палатки,
Льды, белые цари, сад, небом окропленный:
«И» – пламень пурпура, вкус яростно соленый —
Вкус крови на губах, как после жаркой схватки.
«У» – трепетная гладь, божественное море,
Покой бескрайних нив, покой в усталом взоре
Алхимика, чей лоб морщины бороздят;
«О» – резкий горний горн, сигнал миров нетленных,
Молчанье ангелов, безмолвие вселенных:
«О» – лучезарнейшей Омеги вечный взгляд!
Цвета букв – изобретение вовсе не Рембо, но Августа Шлегеля: А – красное, О – пурпуровое, И – голубое, У – темно-синее. В «Соответствиях» Шарля Бодлера тоже есть слова: «Les parfums, les couleurs et les sons se répondent…» (Запахи, цвета и звуки отвечают друг другу…)
Десятью годами раньше, в «Салоне 1846 года», ссылаясь на Гофмана, Бодлер писал:
…Не знаю, устанавливал ли когда-нибудь какой-либо исследователь аналогий на прочном основании полную гамму цветов и чувств, но вспоминаю одно место из Гофмана, которое точно выражает мою мысль и должно понравиться всем искренне любящим природу: «Не только во сне или легком забытьи, которое предшествует сну, но также и после пробуждения, если я слышу музыку, я нахожу аналогию и глубокую связь между цветами, звуками и запахами. Мне кажется тогда, что все они рождены одним и тем же лучом света и необходимо должны соединяться в чудесном согласии. В особенности запах коричневых и красных гвоздик производит магическое действие на мой организм: я погружаюсь в глубокие грезы, а как бы в отдалении мне слышатся низкие и глубокие звуки гобоя».
Кстати, Ньютон, разложив солнечный луч призмой, писал о соответствии гаммы спектра и музыкальной октавы. Музыка цвета – говорят ученые. Ф. Феллини признавался, что в детстве (как А. Рембо и А. Белый) «внезапно видел цвета, соответствующие определенным звукам». Соответствиями цветов и настроений занимались не только такие поэты, как Гёте, но и многие философы и ученые – Бонавентура (Фиданца), Н. Кузанский, Г.-Г. Шуберт, Тейяр де Шарден… Так, бытие описывается Николаем Кузанским как «пирамида света», раскрашенная внизу в цвета «самой плотной тьмы» и вверху имеющая «окраску света».
Среди русских символистов соответствия чувств, звуков и цветов исследовали Белый, Блок, Бальмонт. У последнего А – ясность, влажность, М – смутность, О – восторг, У – ужас…
Цвет букв – не просто фантазия, а чувствование, нечто вроде цветового слуха или цветового осязания. Например, В. Набоков обладал «цветным вкусом и слухом»: «Чтобы основательно определить окраску буквы, я должен букву пересмаковать, дать ей набухнуть и излучиться во рту, пока воображаю ее зрительный узор». Можно назвать это неврозом или болезнью, а можно – сверхчувствованием, сверхжизнью.
Рене Гиль в «Познании творчества», анализируя проблему цветового слуха, обратил внимание на то, что в музыке тембр определяется как «окраска звука», а в немецком языке так и называется.
Как известно, еще со времен Гельмгольца каждый музыкальный инструмент имеет свои обертоны, качество которых и отличает его от всех других: это и есть его тембр, то есть особая окраска звука. Столь же давно известно и другое: что голос сам по себе есть сложный инструмент, прообраз всех прочих инструментов, ибо издаваемые им ГЛАСНЫЕ звуки отличаются друг от друга сочетанием обертонов, как разные инструменты. Человеческий голос – это своего рода язычковый духовой инструмент с изменчивым резонатором.