Чамила увезли в Стамбул под надежной, хотя и не явной охраной. (Единственное, в чем валия уступил судье.) Ас ним отправили и его опечатанные книги и рукописи. Узнав об этом, судья и другие друзья послали следом своего человека, чтобы он объяснил в Стамбуле, как было дело, и помог юноше. Но когда тот прибыл в Стамбул, Чамила уже поместили к Латиф-эфенди, решив держать его до следствия в тюрьме.
Так выглядела история Чамил-эфенди со слов Хаима, пересказанная здесь коротко, без его повторений, отступлений и бесчисленных «Э? А!».
IV
Караджоз всегда побаивался политических заключенных. Он предпочитал возиться с сотней мелких и крупных уголовников, чем иметь дело с одним политическим. При упоминании о них он сразу ощетинивался. Он держал их у себя как «пересыльных», но никогда ими не занимался, обходил стороной как зачумленных и прилагал все силы, чтобы поскорее избавиться от всех политических, а также тех, кто попадал к нему под этим названием. Что же касается арестанта из Смирны, в нем все поражало: юноша из почтенной турецкой семьи, вслед за ним прибыли ящики книг и рукописей, и не поймешь – то ли он очень умный, то ли помешанный. (А сумасшедшие и все, что с ними связано, вызывали в Караджозе суеверный страх и инстинктивное отвращение.) Но отказаться от арестанта он не мог. Так Чамил попал в одну из общих камер, где, как мы видели, и обрел себе пристанище на первые два дня.
Уже на следующее утро человек, посланный судьей из Смирны, добился у высших властей, чтобы Чамилу была предоставлена отдельная камера и подобающее содержание, пока не начнется следствие и дело не выяснится. Это было исполнено.
В последующие дни фра Петар много раз медленным шагом обходил огромный Двор, словно кого-то разыскивая или поджидая, и скользил взглядом по окнам и балконам окружающих зданий. Время от времени к нему подходил Хаим. Он уже покинул свое место в уголке возле фра Петара и двух торговцев и выбрал себе другое, еще более укромное. Сначала он объяснил это тем, что боится сквозняка. Но через два-три дня под секретом признался фра Петару, что у него вызвали сомнения болгары – уж не шпионы ли? Фра Петар рассмеялся и решительно отверг подобный домысел. При этом он внимательнее всмотрелся в худощавое лицо Хаима и впервые заметил на нем странно сосредоточенное выражение, какое бывает у людей, постоянно ведущих борьбу с навязчивыми мыслями и болезненными страхами.
Два дня спустя Хаим, потупясь и тыча длинным и острым носом прямо в ухо фра Петару, принялся нашептывать ему о каком-то новом шпионе и советовал остерегаться.
– Брось, Хаим, и не говори об этом никому.
– Так ведь я только вам.
– Никому не надо, и мне тоже. Об этом вообще не говорят, – старался отделаться от него фра Петар. Быстро возрастающее доверие Хаима было ему неприятно.
Так повторялось несколько раз. Фра Петар начал понемногу привыкать к странностям Хаима. Он трепал его по плечу и успокаивал, стараясь придать разговору шутливый и беззаботный тон.
– Который, говоришь? Вон тот? Высокий блондин? Глупый, разве не видишь, что он сам еле жив от страха и ему ни до чего нет дела? Он невинен, как младенец, зря ты пугаешься и людей подозреваешь.
Хаим успокаивался часа на два, но дольше выдержать не мог и снова подходил к фра Петару, убеждая его, что доверяет только ему, и продолжал тот же разговор.
– Хорошо, насчет блондина я ошибся, скажем, напрасно принял его за шпиона, ладно, пусть так, но кто-то за нами шпионит, а мы не догадываемся! Кто вон тот человек? Стоит у ворот и пялится прямо перед собой, словно его ничто не интересует? Или тот, что нагло оглядывает каждого с ног до головы? Или этот, на вид совсем безвредный и даже глуповатый? Или вовсе и не эти, а совсем другие? Раз ни о ком ничего не знаешь наверняка, ни в ком не уверен, – значит, каждый может оказаться доносчиком. Каждый!
– Брось ты, Хаим, ради бога, эту чепуху, – говорил фра Петар, чувствуя, что теряет терпение.
– Нет, нет! Вы, уважаемый друг, хороший человек и думаете, что все такие.
– Ну, что ж? И ты думай так, все хорошо и будет, брат Хаим.
– Хе, хорошо! Хорошо? – недоверчиво шепчет Хаим и, опустив голову, удаляется.
А на следующий день, рано утром, он снова приходил, как на исповедь. Даже в те минуты, когда страх ненадолго покидал его, он не мог успокоиться. С горячностью и раздражением он рассказывал о несправедливости, о причиненных ему убытках, о людях и нравах своего города. А фра Петар пользовался любым случаем, чтобы завести речь о Чамил-эфенди. Хаима не надо было долго просить. Даже о том, о чем он, кажется, все сказал, он мог снова говорить долго и пространно, приводя множество новых и достоверных подробностей. Фра Петар слушал внимательно, рассматривая худое, лобастое лицо Хаима. Кожа на лбу у него была так натянута и тонка, что сквозь нее проступала каждая жилка и были отчетливо видны впадины на висках; а волосы, странными пучками окружавшие лоб, неестественно вились и были такими сухими, словно корни их жгло невидимое пламя.
Когда, наговорившись, Хаим, вечно чем-то озабоченный, ссутулясь, уходил, фра Петар провожал его долгим, сочувственным взглядом.
Прошло два дня, а Чамил не появлялся. Хаим, который несмотря на собственные заботы, умудрялся откуда-то все знать или хотя бы догадываться, объяснял отсутствие юноши и тем, что его, вероятно, допрашивают и потому не выпускают из камеры во избежание каких-либо нежелательных встреч. Когда следствие окончится и дело будет передано в суд, Чамилу снова разрешат прогулки.
Все знал и все предвидел (хоть и не всегда точно) этот Хаим из Смирны. В данном случае его предположение оправдалось полностью.
В то утро фра Петар, думая о чем-то своем, сидел на камне и краем уха слушал препирательства и брань, которые доносились до него сразу с двух сторон, странно преломляясь и мешаясь в сознании.
Слева от него расположилась небольшая компания картежников. Пытаясь разрешить какой-то карточный спор, они устроили нечто вроде суда. Лица у всех хмурые, говорят отрывисто, сухо и грубо.
– Отдай деньги человеку, – тонким, но страшным голосом твердит верзила, видимо, главарь картежников.
– Вот что я ему отдам! – зло кричит в ответ невысокий коренастый игрок с воспаленными глазами и делает непристойный жест.
– Видал? Да еще ранил человека, чуть не убил, – слышится со стороны.
– А чего же его не убить?
– На каторгу захотел?
– Подумаешь, испугали! Как только выйду, тут же его укокошу и запросто отсижу!
Раздается негодующий шум, среди которого едва различим голос верзилы, непоколебимый и угрожающий:
– Отдай деньги! Слышишь?
Перебранка справа еще громче, и по временам она совсем заглушает спор картежников. Тут и Заим, и говорливый человек атлетического сложения, бубнящий глухим басом, и какой-то новичок низенького роста по прозванию Софта. Как всегда, эти говорят о женщинах. Заим пока молчит, видимо, придумывает новый рассказ. Спорят меж собой атлет и Софта.
Софта орет, и даже по голосу слышно, что он при этом подскакивает, как обычно делают низенькие люди, пытаясь Придать больше веса своим словам:
– Армянки, армянки – вот это женщины!
– Армянки? Какие армянки? И ты мне будешь говорить о женщинах! Ты? Да ты же еще малолеток!
– Мне тридцать один.
– Это ничего не значит. Дело не в годах, ты какой есть, таким и в пятьдесят лет будешь. Малолеток! Понимаешь? Ты малолетний и малосильный, малокровный и малодушный, вообще все в тебе начинается с «мало».
– Зато у тебя с «много», – вяло и неостроумно защищается коротыш; арестанты громко хохочут.
– Видишь, и опять не угадал. Уж если хочешь знать, во мне всего не просто «много», а слишком много. Поэтому я ни на что и не гожусь. Но ты-ы? – Глухой бас произнес какое-то коротенькое словечко, потонувшее в смехе окружающих.
И снова загудел бас. Опять о женщинах, о любви. Ни о чем другом он словно не умел говорить.
– Армянка – это, братцы, как лесной пожар. Разжечь трудно, но уж когда запылает, никак не погасить. Это не женщина, а кабала. И стоит этой напасти прилепиться к мужику, он навеки в рабстве – да не только у нее, но и у всех ее родичей. И не только у живых, но и у мертвых, и даже у тех, что еще не родились. Целиком сожрут человека, но честно и по закону, только честно и по закону божьему. С богом-то они на короткой ноге. Армянка шесть дней в неделю ходит грязная, и только по праздникам умывается. Волосы по всему телу, до самых глаз, и вечно от нее несет чесноком. А черкешенка!
– Вот это женщина! – одобрительно подхватывает кто-то, выходя из круга.
– Да? – раздраженно обрывает его бас, и слово это звучит будто сердитый вздох.
– Это, братец, летний день, а не женщина. Летний день, когда не знаешь, что лучше – земля или небо. Но тут надо, как говорят, хорошо подковаться. И опять же ничего не поможет, потому что с ней любой мастер – подмастерье. Это не птица – схватишь, и она твоя. Ее долго не удержишь, переливается с места на место, как вода, вроде и было, а вроде ничего и не было. Нет у ней памяти, не знает она, что такое разум, душа, милосердие. И никогда не поймешь ее законов.
И опять было произнесено короткое и непонятное слово, вызвавшее громкий смех. Фра Петар оторвался от своих мыслей и хотел уйти куда-нибудь подальше, но тотчас же в изумлении остановился. Смущенно и тихо здороваясь, перед ним стоял Чамил.
Так всегда бывает. Люди, которых мы хотим видеть и очень ждем, появляются не в часы напряженных раздумий о них, а как раз тогда, когда мыслями мы от них всего дальше. И должно пройти некоторое время, чтобы проявилась наша радость, затаившаяся на дне души и пробужденная нежданной встречей.
Спасаясь от крика и смеха, они отошли в сторону.
– Надо же так, надо же так! – первым начал фра Петар, повторяя, словно в замешательстве, эти три слова, когда они уселись рядом. (Он был даже доволен, что его радость кажется несколько меньше, чем была на самом деле.)