Проклятый. Евангелие от Иуды. Книга 1 — страница 44 из 105

[102], Иотапата и теперь — Ершалаим…

«Я выбрал жизнь», — подумал Иосиф со злостью и сам удивился тому, как остро переживает давнее решение.

Алон был бледен, под глазами легли синие круги. Последние дни состарили его на несколько лет.

«Смотри, мой мальчик! Видел ли ты ранее, во что превращаются улицы, по которым прошел победитель? Не видел? Так смотри и запоминай…»

— При нем было оружие? — спросил Иосиф.

— Рядом лежал меч. Под одеждой было вот это…

Флавий недобро усмехнулся. На ладони Алона лежал длинный, чуть кривоватый кинжал, который трудно было с чем-то перепутать.

Сика.

«Ты ошибся, старик, ох, как ты ошибся, спрятав на теле оружие убийц! Тит дал мне право спасти из Ершалаима лишь сто девяносто человек. Не двести, не двести пятьдесят. Полководец, покоритель Иудеи Тит Флавий Веспасиан был не в духе и в его глазах я видел желание прогнать меня прочь. Но все-таки он кивнул и бросил быстрый, ищущий взгляд на Беренику.

Он — сын императора, будущий император, ждал одобрения, улыбки еврейской принцессы. И она улыбнулась, и ее улыбка стоила сто девяносто спасенных жизней. Только сто девяносто — ни человеком больше, и, насколько я знаю Тита, он проверит исполнение своего приказа. Сто девяносто праведников, спасенных улыбкой предательницы, выйдут живыми из этой мясорубки, и я определю, кому остаться жить, а кому умереть. Я и Яхве. Прости меня, Боже, за гордыню мою — Яхве и я.

У тебя был шанс на спасение, старик, но этот кинжал перерезал нить твоей жизни надежнее, чем гладиус, который только распорол тебе бок. Это такие, как ты, а не такие, как я, превратили Ерша-лаим в Содом и Гоморру. Отдали город Риму. Обрекли на смерть сотни тысяч евреев. Мы виноваты, но в том, что допустили свои ошибки и не смогли исправить ваши! А вы не могли решить, кто из вас ближе к Богу, и резали друг другу глотки в тот момент, когда надо было думать о том, как спасти город, как выжить! Вы сожгли запасы зерна, когда кольцо осады уже смыкалось вокруг Ершалаима. Вы обрекли город на голодную смерть. Вы и до сих пор сражаетесь, губя жизни последних еврейских храбрецов, и называете предателями тех, кто призывает сдаться и сохранить эти жизни! Вы — непримиримые! Вы — ревнители! Вы — погубители собственного народа! И вот — ты лежишь передо мной полумертвый. Ты — один из них. Зелот. Сикарий. И тебе никогда не стать одним из моих ста девяноста».

Стараясь не глядеть на старика, Флавий сделал несколько шагов в сторону, припадая на раненую ногу, словно шарахнулся от прокаженного.

«Когда этот несчастный придет в себя, Алон выведет его на улицу, и пусть идет себе прочь. Что будет с ним дальше — не мое дело. Сумеет сбежать — значит, повезло. Не сумеет, значит, закончит жизнь на кресте — его судьба. Отдать бесчувственного римлянам будет неправильно».

Флавий поморщился и невольно потер рукой ноющую мышцу. Рана на бедре все еще болела, но, по крайней мере, нарыв прошел, и личный врач Тита, сердобольный Атта, уже не заговаривал о том, что и с одной ногой вполне можно прожить.

На костлявом лице Атты явственно просматривалась жалость.

Тит тоже выразил сочувствие раненому, правда, как умел — потрепав Иосифа по плечу в тот момент, когда Атта ковырялся в ране одним из своих серебряных крючков, вычищая из плоти грязь и зелено-бурый, дурно пахнущий гной.

— Держись, наш еврей, держись… Ты вел себя, как настоящий герой! А твои соотечественники, как дикари! Но тебе повезло, ведь могли и в грудь угодить, ты же был без лорики? А так… Царапина на ноге! Отец очень огорчится, если ты помрешь от такой пустяковой раны…

Тит всерьез считал рану пустяковой: стрела, пущенная твердой рукой одного из осажденных в тот момент, как императорский еврей призывал защитников Ершалаима к сдаче, прошила бедро Иосифа Флавия насквозь. Пробив человеческую плоть, стрела вонзилась в спину его коня, заставив животное встать на дыбы, а наездника — рухнуть на землю, крича от боли.

И на стене закричали — громко, торжествующе. Удачный выстрел! Стрелок, сделавший его, мог гордиться — стрела пролетела на тридцать локтей дальше, чем все остальные, и угодила в цель, что было почти чудом. Ни один лучник, как бы искусен в стрельбе он ни был, не мог прицелиться в движущуюся мишень на таком расстоянии. Но этот смог — наверное, сам Яхве управлял его рукой.

Короткий свист, тяжелый «мясной» удар, человеческий крик, пронзительное ржание раненой лошади…

Флавий рухнул в дорожную пыль и больно ударился спиной о камни.

Центурион Маркус Скаевола, сопровождавший Иосифа в вылазке, прокричал хрипло, скатываясь с седла, и по его команде над упавшим сомкнулись щиты. Это была запоздалая предосторожность: несколько камней, выпущенных пращниками, и с добрый десяток стрел упали на землю на расстоянии в две дюжины локтей, и только круглый булыжник, прыгая, подкатился ближе остальных — ни один снаряд не достиг цели, ни одна стрела не вонзилась в поднятые щиты. Превозмогая боль, Флавий привстал, чтобы увидеть рану, но не успел разглядеть ничего, кроме торчащего из бедра окровавленного древка — повинуясь приказу центуриона, трое легионеров подхватили его под руки и ноги, да потащили прочь быстро и безжалостно, словно несли не раненого, а мертвеца.

А толпа на стене ревела на одной высокой ноте, как во время представления на арене в Кейсарии. Флавий всем телом ощущал волну ненависти, льющуюся на него сверху, и от этого было еще больнее. Разве могла разорванная плоть болеть больше, чем раненая душа?

Хромота останется на многие месяцы — это Иосиф знал наверняка, а потом, может быть, и пройдет. А вот звериный крик, полный радости и торжества, будет жечь память всегда. До самой смерти.

Сдержав стон, Флавий сделал еще шаг и, почувствовав на спине чей-то взгляд, вздрогнул и оглянулся, закусив зубами губу вместе с возгласом.

Старик-сикарий смотрел на него из-под сожженных бровей, и взгляд его был мрачен и ясен. Ясен настолько, что Флавий невольно перевел взгляд от темных, как растопленная смола, глаз на вспоротый гладиусом бок.

— Я знаю тебя, — сказал раненый, и Флавий удивился еще раз — теперь голосу старика: низкому, с влажным, хриплым звучанием, в котором отчетливо слышалась сила и уверенность. — Ты Матить-ягу. Проклятый.

Иосиф повернулся к раненому грудью, стараясь не кривиться от боли.

— Да. Я Иосиф бен Маттиаху, священник первой череды. Проклятый. Ты боишься говорить с тем, кого подвергли херему?

Может быть, Флавию показалось, но в тот момент он готов был поклясться, что в глазах старика промелькнули искорки смеха.

— Мне не впервой говорить с проклятым.

Иегуда попытался приподняться, но попытка получилась неудачной, и старик застонал, вновь опускаясь на землю.

— Поможешь мне сесть?

— Попробую…

Когда человек, не так давно раненый в ногу, помогает человеку, только что раненому в бок, на мгновенный успех рассчитывать трудно, но Флавию удалось посадить старика, хоть и с третьей попытки.

Пахло от незваного гостя тяжело — старостью, немытым телом, кровью и паленым волосом. Но дыхание не было зловонным, как того можно было ожидать, и зубы у старца сохранились на удивление, хоть справа не хватало клыка. Бен Маттиаху видел людей втрое моложе его, у которых во рту не оставалось ни одного целого зуба — лишь черные сгнившие пеньки.

Усевшись спиной к стене походного шатра, раненый выровнял дыхание и посмотрел на Флавия снизу вверх. С любопытством посмотрел, без ненависти, но и безо всякой симпатии.

— Ты знаешь, кто я, — констатировал императорский еврей, — а вот я тебя не знаю. И не уверен, что хочу знать, кто ты и откуда…

— Не знать проще, — согласился старик и улыбнулся, отчего пузыри ожогов на его правом виске сморщились. — Но если хочешь — спроси, и я отвечу. Только вот что тебе скажет мое имя? Я не купец и не банкир, как мой отец. Я не священник первой череды. Я давно уже никто. Хоть мать говорила мне, что наши предки были влиятельными людьми, но она давно спит на кладбище в Александрии. Так давно, что ее пелены окаменели. Мне никогда не узнать, что она имела в виду.

— Твое имя? — спросил Флавий.

— Иегуда, сын Иосифа.

— И это все?

Старик попытался пожать плечами, но тут же застонал от боли в боку.

— Что еще ты хочешь знать? У меня нет титулов. У меня ничего нет…

— У тебя было вот это…

— Сика… Конечно. Это мой кинжал.

— Это не кинжал, — проговорил Флавий зло. — Вот это, — он показал на висящий на центральном столбе пугио, заключенный в кожаные ножны. — Это — кинжал. А это — жало подлого убийцы…

— Сейчас ты спросишь — сикарий ли я? Потом примешься меня обличать… Да, сын Маттиаху, я сикарий. Я был разным. Я и сейчас разный. Я был сикарием, трактирщиком, пекарем, менялой. Я растил сады, был моряком, торговал деревом, камнем и специями. До того, как ты родился, я успел увидеть и пережить столько, что другому бы хватило на две жизни… Жаль, что прожить две жизни не дано никому… И время, наверное, совершило круг. Моя страна умирает и я снова — сикарий. Но не потому, что разделяю их путь, а потому, что сейчас не вижу пути другого! Ты это хотел услышать?

— Я услышал, что хотел, — произнес Флавий, садясь в раскладное кресло, стоящее у стола.

Сел он неловко, задев столешницу рукой. Дорожный письменный прибор, подарок Веспасиана, закачался, и, не будь он столь увесистым, обязательно бы упал на утоптанный земляной пол. Падение не могло повредить металлическому прибору, но Иосиф невольно резко протянул руку, пытаясь удержать доказательство императорского расположения от полета вниз.