Проклятый. Евангелие от Иуды. Книга 1 — страница 67 из 105

Через много лет после смерти Иешуа я услышал рассказ о Чуде умножения хлебов из уст немолодого минея.

Он говорил вдохновенно, прикрыв глаза тяжелыми коричневыми веками, и ритмично качал головой, словно молящийся равви. Изредка в его повествовании проскакивали фразы, которые напоминали мне сказанное в тот день — помню, что говорили о манне небесной, которой кормился народ наш в пустыне. Помню речь Иешуа о вечной жизни для тех, кто уверует искренне… Только слово «бессмертие» для него имело другой смысл, и под «жизнью вечной» он понимал совершенно иное.

Тогда мы сидели на берегу Генисаретского озера и по левую руку от нас рассыпалась белыми коробочками по склону, скатываясь к воде, Тивериада — город Ирода Антипы, того самого Антипы, что построил свою столицу на старых могильниках. Того самого Антипы, что презрел Закон Израиля и сотворил кумиров — во дворце его стояли статуи животных и людей. Того самого Ирода Антипы, что превыше власти Яхве полагал власть кесаря Тиберия. Того самого Антипы, что без зазрения совести умертвил безобидного Иоханана Окунающего.

В этом городе жили греки, римляне, египтяне и далекие от веры отцов евреи. Благочестивые иудеи избегали селиться в Тивериаде, несмотря на то, что город был просторен, светел и чист. Он был построен на старых костях и, согласно Писанию, несчастья ожидали тех, кто жил в нем. Некоторые из непримиримых даже не хотели проходить его улицами, чтобы случайно не осквернить стопы прикосновениями мертвой плоти. Я был в Тивериаде — красивый город. Я не думаю, что мертвецы, упокоившиеся в своих могилах, могут причинить кому-то зло или принести несчастье. Но, как говорил Иешуа, — каждому воздастся по вере его.

Погода менялась, может быть, поэтому Петр с Андреем с утра вернулись с пустыми сетями. Над восточным берегом кружилась не сулящая ничего доброго дымка, а легкий ветерок, подувший с севера еще перед рассветом, сменился резкими, сильными порывами. От тяжелого дыхания небес по поверхности озера разбегалась рябь, редкие лодки, вышедшие на воду вопреки здравому смыслу, спустили паруса и на веслах заспешили к берегу.

Собиралась буря.

Капернаум, едва видневшийся на противоположном берегу, затянуло совсем. Дождь все никак не проливался на землю, только тяжело и влажно дышал, скрывшись в обрывках туч, которые волокло в вышине. В этот день, если верить тому минею, Иешуа совершил два чуда: умножил хлеба и рыб да перешел Тивериадское море по воде аки посуху. И у этих чудес было много очевидцев. Думаю, что за свою жизнь я встречал тысячи людей, кто утверждал, что лично отведал хлеба из рук Га-Ноцри, и тысячи тех, кто лично видел, как он в бурю перешел озеро от берега к берегу.

То, о чем говорят тысячи, не может быть неправдой.

Я был там.

Он действительно накормил множество людей. Но что то была за пища?

В тот вечер действительно случилась буря.

И после нее в Капернаум действительно приплыла одна лодка.

Но это не вся правда. Мы едва избежали смерти, обессилели, продрогли. Нас рвало озерною водою, которой мы нахлебались в избытке. Упав на берегу, мы едва ли не рыдали от радости спасения, оттого, что счастливо избежали смерти.

И Иешуа был одним из нас. Его рвало, как и меня — мучительно и долго. Руки его были покрыты ссадинами, плечи в кровоподтеках. Он многое бы отдал за то, чтобы в бурю идти по воде, а не барахтаться в ней, теряя силы…

Но в рассказах минеев он шел по воде, и буря была бессильна перед ним. Это был хороший рассказ о том, как мой друг свершил чудо и спас нам жизнь. Прекрасный рассказ.

И зачем нужна правда о том, как мы едва не утонули в ту ночь, когда есть такая сказка?

* * *

Походка Мириам была легкой и неслышной, словно она едва касалась земли ногами. Ходить босиком она не любила, предпочитая сандалии по греческой моде, хорошие сандалии, с тонкими сыромятными ремешками, оплетавшими стройные загорелые икры. И кетонет ее был цельнотканым, с геометрическим узором по подолу — такой стоит немалых денег у ткачей в Иерусалиме, еще дороже у греков в Кейсарии Стратоновой, а уж привезенный из Рима — никак не меньше трех золотых монет.

На плече Мириам несла кувшин для воды, а на лице — улыбку. Ту самую улыбку, что превращала ее в красавицу.

— Пойдем со мной, Иегуда, — сказала она. — Нам надо поговорить.

В саду царила прохлада, в тени деревьев не беспокоили мухи, и выходить на солнце мне совсем не хотелось. Но я запер в денежном ящике гвиль, на котором делал записи, отнес казну в дом и послушно потащился за ней к колодцу, по самому солнцепеку.

Пока мы не отошли от дома, она молчала, и лишь свернув за угол, произнесла:

— Я знаю, что ты умеешь хранить тайну…

Я кивнул.

— Это хорошо, — продолжила она. — Дело в том, Иегуда, что он собрался на верную смерть и не послушает никого. Он говорил тебе о своих планах?

— Да.

— А рассказывал ли он о том, что мы едва успели уйти из Ерша-лаима два года назад? Еще до того, как ты появился здесь?

— Я слышал эту историю.

— О… Это была интересная история, — усмехнулась Мириам, но улыбки не получилось, а получилась какая-то странная горькая гримаса, сразу состарившая ее на добрый десяток лет. — Настолько интересная, что я еще полгода ждала, что у наших ворот появится римская стража и его распнут тут же, на площади. Ты знаешь, что такое страх, Иегуда. Ты сам бежал много раз.

— Я полжизни бегаю, Мириам. И не думаю, что остепенился.

— Тогда, в Ершалаиме, он назвался машиахом и призывал народ к неповиновению. Нам просто повезло, что на Песах в столицу пришло много проповедников и нас не сразу услышали… А когда услышали — не поверили. А когда поверили — не успели поймать. Но рано или поздно везение заканчивается. Он снова пойдет туда. Он снова будет проповедовать. Он снова скажет, что он машиах… Только на этот раз его услышат… Слишком многое изменилось за эти два года. Два года назад я никогда бы не поверила в то, что Антипа убьет Иоханана. Но он убил его.

— В Ершалаиме на Песах всегда много машиахов, — сказал я совершенно серьезно. — Они приходят на праздник из разных мест. Я сам знавал добрый десяток. А после праздника, благодаря тем, у кого длинный язык и не очень быстрые ноги, у ворон много новой еды. Но соблазн есть соблазн… Он учитель, Мириам. А учитель должен учить. Кто из проповедников откажется выступить перед благодарной толпой? Где еще можно рассказать о себе и своем учении такому количеству народа, как не в Ершалаиме перед Пейсахом?

— И дать себя рассмотреть такому количеству шпионов Каифы и Афрания? — подхватила она с горечью в голосе. — Иегуда, он не послушает ни меня, ни тебя. Он снова пойдет учить и не в моих силах сказать ему — остановись!

Я кивнул.

— Я прошу тебя, будь рядом с ним. Защити его, если это будет в твоих силах.

— Я сделаю это в любом случае.

— Спасибо…

В ее взгляде была искренняя благодарность, но мне показалось (я не мог ошибиться, и от того, что я увидел, мне стало зябко посреди жаркого дня!), что в глубине глаз Мириам притаилась смертная тоска.

Возможно, что все это я придумываю сейчас, когда безжалостная клепсидра отсчитывает последние капли моей земной жизни, но ощущение обреченности, которое я разглядел в ее взоре, между взмахами пушистых ресниц, и сегодня заставляет меня ежиться, словно под струями ледяного дождя.

— Я знаю, что ты друг ему…

«И тебе…» — подумал я, но ничего не сказал вслух.

Что с того, что одно присутствие Мириам заставляло мое сердце биться чаще? Что с того, что я готов был вечно смотреть, как она ходит, поворачивает голову на высокой красивой шее, как, сидя у огня, подперев щеку рукой, слушает речи Иешуа? Что с того, что мне снился запах ее кожи и волос, и сны эти были беспокойны и горячи? Я мог вожделеть ее в мечтах даже наяву, я мог смотреть на нее издалека, я мог отдать за нее свою жизнь, если бы это потребовалось. Но более ничего. Она была женщиной моего друга. Его женой. И этим все сказано, во всяком случае, для меня. В жизни я много раз делал поступки, о которых не хочется вспоминать. Многие заповеди Моисеевы я нарушал несчетное количество раз. Но не эту.

— Я готов сделать все, Мириам, — ответил я, глядя себе под ноги. — Сражаться за него, убить, рисковать жизнью. Пусть это звучит смешно, но я готов даже умереть для него. Вот только незадача — ему все это не надо. Он не примет самопожертвования ни от тебя, ни от меня…

Земля была прогрета весенним ярким солнцем, но еще не высушена до звона, и под нашими ногами вилась легкая и мягкая пыль, покрывавшая тонким слоем все улицы Капернаума. Ближе к берегу ее становилось меньше, земля влажнела от набегающих на плотный песок коротких волн, но по дороге к колодцу мы шагали, оставляя за собой клубящиеся следы.

— Он ни от кого его не примет, — неожиданно зло сказала она. — Ни от кого. В прошлый раз я едва заставила его спасаться бегством. Он был уверен, что ему ничего не грозит. Что стоит властям арестовать его, и восстание неминуемо — народ не даст его в обиду!

Колодец в Капернауме был старше, чем сам город, а сам город насчитывал в своей истории столько лет, что дата рождения его терялась в глубине времен. Говорили, что это место помнило царя Соломона, но точно никто не знал возраста поселения — и неудивительно: здесь каждый камень мог оказаться из кладки здания, построенного предками в незапамятные времена. А мог отколоться от скалы пару сотен лет назад — то есть, почти вчера по здешним меркам.

Кладка колодца была очень стара — это становилось понятно с первого же взгляда. Источенные ветрами и песчинками камни плотно прилегали друг к другу, хотя снаружи никаких признаков скрепляющего раствора было не заметить — годы загладили щели между камнями, хамсины и зимние дожди неровно изгрызли верхний край. Каменная крышка приоткрывала черный зев колодца, прямо на ней лежало кожаное ведро на длинной веревке да глиняная кружка.

— Я уже не боюсь за него, — сказала она, пока я вытягивал ведро наверх. — Страх — это сомнения в исходе. Сомнений больше нет: сколько раз можно искушать судьбу? Раньше у меня были дурные предчувствия, а теперь я точно знаю — все кончится плохо. И с этим ничего нельзя поделать.