ей лопнуло от удара молнии.
Остатки зевак быстрым шагом направились к городским воротам — приближался хамсин, гром и молнии предвещали ливень, и смотреть уже было не на что. Везде в римских провинциях тела оставляли гнить на кресте до тех пор, пока разложившиеся куски плоти не растаскивали птицы. Здесь же, в Иудее, отдельным эдиктом римская власть разрешала снимать распятых с креста до наступления ночи и хоронить их в позорных могилах. В другой могиле, согласно иудейскому обычаю, хоронили орудие пытки и умерщвления — сами перекладины, к которым были прибиты казненные.
Мне нужно было уйти, но я стоял, не в силах отвести взгляд от мертвого тела человека, которого я любил. Я просто не мог уйти.
Четыре креста стояли на Голгофе в тот страшный день.
Четверо умерли на них за Эрец-Израэль.
И один из них был распят по моей вине.
Я предал его на смерть.
— Я помню, — сказал Пилат глухим голосом. — В начале десятого часа того дня, перед самым хамсином, ко мне пришел га-Рамоти.
Он прокашлялся и продолжил:
— Странно, Ксантипп, но я помню этот день. Наверное, из-за бури… Перед самым началом грозы у меня начал ныть затылок и пришлось уйти с балкона. Сделалось не по себе, я прилег, но задремать не смог, и тут мой секретарь сообщил мне о приходе га-Рамоти. Этот иудей не побоялся стать нечистым и не стал вызывать меня в преторий — он вошел в дом, несмотря на праздник. Когда член Синедриона готов оскверниться в день Песаха, у него есть или важная просьба или дело, которое не может ждать.
Га-Рамоти пришел с просьбой…
Глава 7
Израиль. Шоссе 60.
Наши дни.
Зайд покрутил ручку настройки, уплывавшая куда-то радиоволна вдруг утихомирилась и из динамиков «Тойоты» раздался чистый и четкий голос диктора.
— Наши корреспонденты сообщают, что только что в Иерусалиме, неподалеку от Яффских ворот, произошла перестрелка между сотрудниками «Шин-Бет» и несколькими неопознанными лицами, скорее всего, принадлежащими к одной из экстремистских арабских группировок. До сих пор ни одна из них не взяла на себя ответственность за произошедшее. Последствия перестрелки ужасны — погибли два офицера «Шабака», убиты четверо террористов, но под удар попали также мирные жители и туристы. Пока трудно сосчитать количество жертв теракта, но уже ясно, что речь идет о нескольких десятках пострадавших. По свидетельству очевидцев, в перестрелке принимала участие третья сторона — неустановленный пожилой мужчина и находившаяся с ним девушка, похожая на разыскиваемую властями по обвинению в пособничестве терроризму аспирантку кафедры археологии Иерусалимского университета Арин бин Тарик. Их местонахождение на данный момент неизвестно, и в связи с этим полиция просит всех, кто имеет хоть какую-нибудь информацию об этих людях, звонить по номерам…
— Мы едем в Иерусалим? — спросил невозмутимо Якуб, раскуривая сигарету.
Зайд отрицательно покачал головой.
— Он уедет из Иерусалима. Что ему там делать теперь? Нам надо ехать в Эйлат, сын.
— Зачем, отец?
Если Якуб и удивился, то особо виду не подал.
— Передавали, что там его племянник, — пояснил Зайд и потер ладонью кончик своего похожего на клюв стервятника носа. — Я знаю Каца, он своих не бросает. Вот увидишь, он будет там уже сегодня вечером. Наша с тобой задача — чтобы ни с ним, ни с девушкой, ни с этим парнем из далекой северной страны ничего не случилось.
— Этот парень не из северной страны, — улыбнулся Якуб.
— Я — бедуин, — сказал Зайд серьезно. — Для меня все, что выше Египта, — далекий север. Едем в Эйлат, сын. Те, кто пытался добраться до Рувима, обязательно попытаются добраться и до его близких.
Израиль. Эйлат.
Госпиталь «Йосефталь».
Наши дни.
Болела голова. Болела, несмотря на туман, который застилал сознание. Живот же совсем не болел. Вместо него была пустота. Яма. И оцарапанный пулей бок не саднил, а к этому ощущению Шагровский за несколько дней успел притерпеться.
Что последнее он мог вспомнить? Головокружительный полет в бурлящем грязевом потоке, аттракцион покруче давно набившего оскомину «камикадзе» в аквапарках. Нет ни верха, ни низа, вокруг грохочут камни и ноет каждой клеточкой избитое ими тело. Едкую соленую жижу во рту. Дикое жжение в ране, а потом и во внутренностях. Желтую плотную пену, в которой он ворочался, словно червяк. Прыгающий свет фар в струях плотного дождя. Он пил дождевую воду, лежа навзничь прямо на асфальте дороги, и ощущал, как вода вытекает из него где-то внутри. Пил и никак не мог напиться. Потом пахло дерматином — такой запах он помнил по советским «жигулям». Ни одна другая машина так не пахла. От дешевых китайцев несло фенолом, от машин подороже — новой обивочной тканью, от автомобилей бизнес-класса — кожей, и только от «жигулей» исходил такой вот специфический аромат…
Что было с ним дальше? Вот его везут, потом провал. Снова несет дерматином и сразу же — лекарственный резкий запах. Полосами — свет-мрак-свет-мрак, потом свет буравит ему мозг, он пытается кричать, но на лице какая-то гадость, и надо сбросить ее, а сил нет… Он вообще не может пошевелиться. Он даже крикнуть не может! Зато ворочается боль во внутренностях. Она грызет его, рвет на части. Он слышит голоса, но не может понять ни слова. Почему они говорят не по-русски? Где он? Что за дрянь колет его в руки?
Потом стало темно. А сейчас у него болит голова.
Он что-то видел совсем недавно — белое над собой видел. Точно. Если скосить глаза направо, то… Да… Вот эти трубки, банка на подставке, светящийся зеленым экран. Нет, это не телевизор. Он уже видел эту штуку… Как же она называется? Монитор! Точно! А эта банка на подставке — капельница! Значит, он в больнице. Кто-то подобрал его, умирающего на обочине. Кто-то привез его в больницу. Он умирал. Он точно помнил, что умирал…
Как же все-таки болит голова… И этот туман…
Он увидел над собой лицо, вернее, не лицо, светлое пятно, мелькнувшее на фоне идеально белого потолка, попробовал привстать, но тут же провалился в темный, гудящий колодец беспамятства. Там было хорошо. Там ничего не болело.
— Ну, все не так плохо, — сказал врач по-русски, обращаясь к человеку в наброшенном на плечи халате, который стоял у дверей в палату, облокотившись на притолоку.
Человек был высок, худ, с узким, прорезанным складками лицом, черными, зачесанными назад гладкими волосами и воспаленными от бессонницы глазами. И смотрел он на Шагровского профессионально холодным взглядом — так может смотреть на обездвиженного кролика не очень голодная змея.
— Сегодня вряд ли, но завтра к вечеру ты с ним поговоришь.
— Ты колешь ему обезболивающие?
— Ну, естественно, Шмуэль. Мы ему метра три кишок выбросили! Что же, мне его водкой поить? Не переживай, он парень крепкий, молодой, оклемается… Его завтра можно из интенсивной терапии переводить…
— Ну, а вот этого точно делать не нужно, — сказал Шмуэль, отрывая плечо от притолоки. — Мне здесь легче его охранять. Пусть полежит.
— У меня после вчерашнего в реанимации в коридорах раненые, — сказал врач с упреком. — Ты хоть понимаешь, что нельзя его держать в отдельной палате, когда люди после ампутаций по четверо-пятеро лежат? Чего ты боишься? Что он убежит? Так он не убежит! Я точно тебе говорю! Он если через два дня пойдет с ручками по стеночке, то будет ему счастье. А может и не пойти! Ему сейчас не мордоворотов у дверей надо, ему священника надо, чтобы помолился за здравие…
— А может, раввина? — спросил Шмуэль без тени улыбки.
— Священника. Я ему катетер ставил, раввин не подойдет.
— Кроме шуток, Рома, ты уверен, что еще сутки я его не допрошу?
— Не… — протянул врач, регулируя скорость капельницы с физраствором и антибиотиком, подсоединенной к Шагровскому. — Допросить ты можешь… Но вот что он тебе расскажет? У него сейчас птички летают, звездочки кружатся… У парня длинный-длинный трип[54]. А не было бы трипа — был бы шок. В общем, друг мой, дай ему оклематься и он тебе все скажет. Если что знает, конечно…
— А что? Есть сомнения?
— Ага, есть… Что-то мало похож этот парень на террориста. Досталось ему за несколько дней по полной программе. Вот, смотри…
Он откинул простыню и поманил контрразведчика рукой.
— Да иди уже сюда, септический, иди.
Шагровский лежал перед ними, как на прозекторском столе — голый и неподвижный. Но грудь его равномерно вздымалась, хоть дыхание было поверхностным, а под синеватыми тонкими веками двигались туда-сюда глазные яблоки. Тело Валентина действительно представляло собой зрелище не для слабонервных, но ни доктор Роман Стеценко, ни серен[55] Шмуэль Коган к этой категории людей не относились.
Знали они друг друга давно, со средины 80-х, когда с легкой руки одного и того же военкома угодили с институтской скамьи прямо в афганскую печку. Один фельдшером — все-таки два курса днепропетровского медина за плечами, а второй — рядовым связистом после двух курсов радиофака университета. О том, кто и кого нес, кто и кого спас, кто и кому жизнью обязан, никто из посторонних толком не знал. Стеценко и Коган разговоры на эту тему не вели, вспоминать об Афгане не любили. Оба вернулись с войны живыми, восстановились в своих вузах, благополучно их закончили, продолжая дружить и общаться. Оба обзавелись семьями, строили планы, обсуждали перемены в стране… А потом страна кончилась. Как-то быстро кончилась, в один момент. Друзей завертело смутное время, развело, разбросало…
Вскипевшая пена странных дней вынесла на Землю Обетованную сначала всю родню Шмуэля, а потом и Романа с семьей. К тому времени они окончательно потеряли друг друга, но судьбе было угодно столкнуть их в торговом центре «Лев Ашдод» накануне Хануки. На дворе был 1999-й, предпоследний год старого века. Стеценко к тому времени подтвердил украинский диплом и работал хирургом в здешнем госпитале, а Шмуэль шел вверх по служебной лестнице в местном отделении «Шин-Бет». Они встретились, обнялись, словно нашедшие друг друга после долгой разлуки братья, отправили жен с покупками домой, а сами напились. Страшно напились. В хлам. И после этой встречи все вернулось, как будто не было многолетнего охлаждения отношений. Словно этой дикой пьянкой они принесли извинения за то, что не смогли сохранить старую дружбу.