Прокотиков — страница 24 из 42

– Мефодий, вот ты где! Я уж с ног сбилась! Иди сюда, котенька, пойдем-ка домой.

Я посмотрел на Камыша. Он потерся боком о цистерну, на которой блестела, все еще не высохла, его уродливая паучиная метка, и вдруг низко-низко наклонил голову, будто кто-то его стыдил, и завыл страшно, как-то по-детски: Айййййййй-вя-вя-вя-я-я-я.

У меня все похолодело внутри, так это было непонятно. Я стоял не шевелясь. Зинуля продолжала сюсюкать: «Мефодий! Мяфа! Мефодюшка!»

Вот позор так позор.

Хотя почему позор? Я пока что ничего такого стыдного не сделал. Ни за эти несколько минут, ни за весь год, что здесь околачивался. Мне вдруг пришло в голову, что Камыш ничего про меня не знает, и возможно, мои домашние имена звучат для него так же непривычно и страшно, как для меня его детское «вя-вя-вя». Главное, не сходить с места.

Неожиданно Камыш двинулся мне навстречу. Он странно пошел: ступал старательно, как по канату, и замедленно как-то, с усилием, словно впряженный в тележку. И тут я догадался: это же его буква! Это ее он тянет, продолжает уже на тротуар! Если я сейчас уйду, то он обойдет весь двор, медленно петляя между цистернами, и его буква будет длиться за ним, как нить за иглой, и я не смогу больше сюда прийти, потому что все здесь будет заплетено этой нитью. Разорвать, любой ценой, немедленно! Меня подбросило в воздух.

А потом земля оказалась вдруг не под ногами, а где-то сбоку, и в зубах вязла шерсть, и Зинуля кричала: «Господи, Мяфа, совсем обалдел! Не разнять!»

Но разнять уже было невозможно.

Улья НоваДень медика

Было воскресенье, девятнадцатое июня, День медика, почитаемый бабушкой праздник, соперничать с которым смогли бы разве что Новый год и Яблочный Спас. Проснувшись по-дачному, около полудня, они неторопливо набросили изумрудно-зеленую клеенку на круглый, подгнивший от дождей, стол под яблоней. Ко времени праздничного завтрака в новом особняке соседей уже во всю выстукивали молотками строители. Их безмолвный и усердный труд еще сильнее обострял ощущения воскресного дня. Под назойливое строительство было приятно выносить и расставлять на клеенке пузатую сахарницу с отколотой ручкой, керамическую вазочку с конфетами, соломенную корзинку с овсяным печеньем, вафельный торт, тарелку неизвестного происхождения с расплывчатой синей надписью «Общепит», посреди которой величественно располагался холодный слиток сливочного масла.

Давным-давно, в детстве, летние полудни казались густыми, как яблочное повидло, время почти замирало, минуты тянулись так вязко и неповоротливо, что иногда их хотелось расшевелить и даже как следует подогнать. В распаренном, напоенном солнцем воздухе роились мухи, капустницы и пчелы. И этот старый, выкрашенный в цвет яблоневой листы деревенский дом был окутан гулом сотен прозрачных крылышек-пропеллеров, стрекотом, жужжанием, жаром. Где-то за речкой, на пригорке соснового леса поспевала земляника. Вокруг террасы мелькала шоколадница цвета старинных икон, и бабушка объясняла, что это их снова прилетела проведать дедова душа.

Сейчас дачные дни разряжены и невесомы, как тоненький капрон колготок или невидимая паутинка крошечного, но шустрого паучка, который перебегает стол, лавируя между тарелками. В высоком голубовато-ментоловом небе – рассыпчатые творожные следы самолетов. Они завтракают за потемневшим от дождей и времени столом, а над ними, в листве высокой антоновки, которую бабушка грозится обрубить за то, что суки скрывают дом от солнца, сверкает очередной авиалайнер, идущий на посадку. Возможно, он везет загорелых, расслабленных людей с юга. Или улыбчивых, подобревших людей с запада. Или внимательных, подозрительных, но бодрых предпринимателей с севера. Каждому листку яблони передается будоражащий гул. Дребезжит крыша соседского строящегося особняка, трясется уголок клеенки, приплясывает вазочка с конфетами, покачиваются ромашки палисадника, ветки смородины и сетка забора. Не так давно неподалеку возродили старый аэропорт, теперь дом постоянно окутан деловым серебряным гулом, рокотом пропеллеров, ревом двигателей. И бабочка-шоколадница, дедова душа, осыпавшая коричной пудрой террасу, теперь проведывает их все реже.


Нина и Антон – еще студенты и не женаты. Обнявшись, сидят на выгоревшем, жестком матрасике садовой качалки. Небо прозрачное и ясное, дождя не будет ни к вечеру, ни ночью, ни завтра. За спиной, в саду, рассыпано щебетание, чириканье и посвистывание сотен пичуг. Будто бы усердно разыскивая что-то, ветер шелестит и роется в листве соседских лип и старой ивы, кривого, живучего дерева, к черному стволу которого прибит заброшенный скворечник.

Стоило бабушке нарезать сыр, тут же из-за угла беззвучно возникает парочка соседских котов. Впереди по дорожке невесомо пробирается Друг, похожий на маленькую рысь. Добродушный и ласковый, он иногда целыми днями бродит вокруг старого дома, умывается под яблоней, греется на солнышке или наблюдает за бабушкой с крыши террасы. Несколько раз, во время дождя, он отчаянно царапал входную дверь, с надеждой заглядывал в низкое оконце и протяжно причитал. Скорее всего, просясь внутрь, он рассказывал о том, как пережил в деревне свою первую зиму. Дни были короткими и сумрачными, причитал Друг, ветер гулял по опустевшим заснеженным клумбам под бетонно-серым небом. Заколоченные дачки съежились среди сугробов. Крючковатые черные яблони превратились в ворчливых замерзающих старух. Изредка сосед, диковатый и хмурый пчеловод, которого некоторые считают колдуном, выплескивал котам в кастрюльку остывший суп. Все соседские коты и в их числе этот худой, ласковый Друг, морозные дни, метель и пургу пережидали в сарае или, превратившись в недовольных и хитроватых сфинксов, часами неподвижно сидели на крыльце. Из окна кухни их чуткие носы дразнил запах сырников с ванилью, курочки, поджаренной в кукурузном масле, тушеной телятины. Голодные коты обреченно стонали на голубом ветру, приносящем из лесу запах чащи, сырости и хвои. От морозов и снегопадов их шерсть с каждым днем становилась все пушистее, что придавало замерзшей полуголодной банде залихватский вид. Они тощали, становясь осторожными, юркими и пугливыми. При любой возможности старались украдкой проскользнуть в дом, пробраться на кухню, стянуть у хозяина что-нибудь со стола. Возмущенный пчеловод бегал за нарушителем с вилами, хватал за шкирку, выносил на улицу и швырял в скрипучий полуночный снег.

Обычно Друг все это рассказывал, постанывая, причитая возле запертой двери их старого дома, осыпаемый капельками дождя, пугливо прижимая уши от раскатов грома. Несколько раз Нина тайком запускала его в тесную терраску-прихожую. И тогда соседский кот благодарно терся об ноги, бормотал что-то и умиротворенно затихал под стулом. Обнаружив его там, бабушка всегда ворчала: «Не люблю я этого кота, морда его мне не нравится. Непорядочный он». И сурово теснила расстроенного, негодующего Друга ногой к двери. Выпроводив незваного гостя на улицу, она придирчиво осматривала терраску-прихожую и пересчитывала рыбу, которая размораживалась на столе, под полотенцем. Безразличие и подозрительность бабушки очень расстраивали Друга, но он никогда не терял надежды. Часто он бродил целыми днями возле нее, прыгал по грядкам, сидел рядом на скамейке, ласкаясь и тыча голову в усталые руки. Но бабушка оставалась неприступной. Самое большое, что она могла для него сделать, – это, ворча и покрякивая, вынести вчерашнюю пшенную кашу и выложить на фанерку, в саду, подальше от дома, чтобы кот снова не проскользнул украдкой внутрь и чего-нибудь не стащил.

За Другом по пятам на запахи сервелата, сыра и икры, растрезвоненные ветром по всей округе, почти не касаясь земли, скользит вороватый и пугливый Дымок. Однажды бабушка застукала его на кухонном столе при попытке украсть кусок индейки. Возмутившись, она хлопнула в ладоши, плеснула в убегающего вора колодезной водой из кружки и обозвала шпаной.

Сейчас коты неслышно возникли возле стола, как две тени. Друг бродит вокруг, встает на задние лапы, с надеждой заглядывает Нине в глаза своими добрыми и хитрющими глазищами. Потом выпускает когти и легонько вонзает их в колено, а сам искоса поглядывает в тарелку Антона.

Дымок умывается в сторонке с напускным безразличием, при этом украдкой старается ни на минуту не выпускать бабушку из поля зрения. Друг запрыгивает на качалку, залезают Нине на колени, утыкается влажным и теплым носом ей в щеку. Вскоре бабушке это надоедает: соседские коты и любые другие коты быстро выводят ее из себя. Бабушка хлопает в ладоши, шикает и, торжествуя, поглядывает вслед двум серым попрошайкам, которые убегают, не получив ни крошки с ее праздничного стола.


Прогнав котов и восстановив в своем маленьком мире порядок, бабушка неторопливо прихлебывает и по-купечески протягивает чай через кусочек сахара. Нина и Антон перемигиваются, хрустят вафельным тортом и вырывают друг у друга журнал, отчего расшатанная качалка начинает скрипеть. Это выводит бабушку из себя, она командует прекратить. В глазах у нее уже зажглись нетерпеливые задорные искорки, предвещающие какую-то историю. Вот, отодвинув чашку, уютно нахохлившись, бабушка оперлась на локти и неторопливо начала. Иногда выцветший бледно-голубой тент качалки бомбардируют зеленые недозрелые яблоки и рано пожелтелые листики старой антоновки. Одно яблоко со стуком падает на самую середину стола, заставляя всех вздрогнуть.


Бабушкины истории Нина слышала сотню раз, с детства. Она знает наизусть, что в 43-м году бабушка окончила медицинское училище и тут же была отправлена в госпиталь, операционной сестрой. Госпиталь располагался на окраине молдавского городка, в здании школы. В классах истории, математики и географии, где совсем недавно по доске скрипел мел и на переменах между партами бегали первоклашки, теперь стояли рядами койки, на койках стонали раненые. В соседнем классе могла находиться операционная. Или помещение, где стерилизовали инструменты. Раненых привозили с фронта в маленьких, пыхтящих автобусах, оборудованных под санитарные машины. В коридорах школы, озаренных солнцем сквозь окна с белыми бумажными крестами, пахло хлоркой, ментолом и карболкой. А за окнами весной цвела в садах черемуха, вишни, черешни. И ветер осыпал подоконники белыми лепестками. Там и тут: на лестницах, в кабинетах и классах школы-госпиталя сверкали халатики медсестер. Они бегали по этажам с капельницами, градусниками, шприцами и что-то всегда позвякивало, бренчало у них в руках. Медикаментов, даже самых простых и необходимых, не хватало. Ближе к концу войны прижился негласный метод лечения: ампутировав конечность, рану оставляли загнивать, чтобы черви, разводившиеся под бинтами, помогли культе зарубцеваться.