. Эти политические манипуляции с формулировкой пролетарского мировоззрения в какой-то мере продиктованы идеологическим стереотипом о том, каким должно быть классовое самосознание. Гораздо хуже то, что подобные манипуляции свидетельствуют о полной слепоте по отношению к мыслям и настроениям рабочих во всей их сложности, в том числе к тому вниманию, которое рабочие уделяли личным страданиям, и к тому значению, которое им придавали.
Выраженная в слове скорбь может обладать протестной, трансгрессивной и вдохновляющей силой. Разумеется, то же самое можно сказать о более широкой культурной традиции: даже в русских народных плачах сочетались разные мотивы – от несогласия до смирения перед судьбой [Frank, Steinberg 1994:24]. Иногда фатализм приобретал ярко выраженный характер (что могло при достаточной бдительности цензора послужить причиной запрета публикации). Например, в стихотворении Нечаева «На работу» (написанном в 1881 году, но разрешенном к публикации только в 1919 году) молодой рабочий пытается убедить товарища, который предлагает совершить коллективное самоубийство, что такие мысли внушает дьявол, и напоминает ему христианскую заповедь: «За грехи отцов до смерти / Нам страданья суждены», в ответ на что слышит горькую отповедь: все это «сказки», поповский обман[149]. Такой же вывод напрашивается из рассказа М. Захарова (1911) о бездомном, которого возмущают «слова знаменитого философа» о том, что «жизнь – беспрерывный ряд страданий», что «жизнь есть – тяжелый долг» [Захаров 1911: 5]. Конечно, отказ от подобных утешений не помогал примириться со страданиями: самоубийства ведь были не просто поэтическим образом, о чем свидетельствуют газеты тех лет. В то же самое время в религиозных поучениях говорилось не только о неизбежности страданий и пассивном приятии своей судьбы. В христианской традиции страдание получало положительную оценку как подражание страстям Христа и святых мучеников, сулило надежду на искупление, обещанное Христом. В России эти традиции осложнялись влиянием другой распространенной культурной тенденции – существованием «гражданской» поэзии и журналистики, проникнутых сочувствием к страданиям народа и критикой общества. Поэтам и журналистам вторили народные песни, которые будили жалость (и жалость к себе) как орудие критики. Более того, писатели из низших классов трансформировали эту традицию, превратившись из безмолвных объектов попечения и заботы в говорящих субъектов, которые сами высказываются, в активных граждан и участников дискурса.
Следует иметь в виду, что почти все эти тексты предназначались для публикации в массовых газетах и журналах для простых читателей из народа и создавались в расчете на них. В глазах правительственной цензуры обычная хроника страданий бедных и эксплуатируемых классов сама по себе содержала скрытый вызов властям и протест. Отсюда понятно, почему многие рабочие авторы явно гордились тем, что «воспевают страдания», и видели свой долг в том, чтобы свидетельствовать о несправедливостях и неравенстве, напоминать о достоинстве простого человека. Е. Нечаев писал в 1906 году: «Нет, веселых напевов не жди от меня, / Друг, не в силах утешить тебя. / Научился я петь в пору грозного дня, / И умом, и душою скорбя» [Нечаев 1965: 89]. Ему вторили А. Поморский: «Я певец рабочих масс / Незавидная песнь моя! / Не цветы пою, не солнце – / Воспеваю сумрак я!» [Поморский 1913с: 4] и П. Зайцев: «Пусть другие веселятся / Пусть стаканами звенят! / <…> / Не способны мы к веселью / Слов нам нежных не сказать / Мы умеем лишь работать / Да безропотно страдать» [Зайцев 1911а: 2].
Интеллектуальным ядром нравственного негодования, выраженного в этих текстах, являлась личность, ее этическая ценность или, говоря точнее, конкретное представление о личности как о вместилище эмоций, творческого духа, духовной высоты, индивидуального достоинства и, следовательно, как о главной моральной мере всех вещей. Рабочие авторы, судя по всему, усматривали в страданиях не только доказательство тяжкой доли простого человека, но и доказательство наличия у него души, отчего тяжкая доля воспринимается им как психологическая травма и моральная несправедливость. Учитывать личность – значит признавать за ней онтологическую и этическую значимость, принимать ее за точку отсчета при понимании и оценке мира. Вот почему рабочие авторы так много внимания уделяли личности, ее общественному и духовному становлению. Весьма примечательно, что Сергей Обрадович написал первую автобиографию в возрасте 16 лет, а начал задумываться о подобном акте саморефлексии и запечатления себя, когда едва научился грамоте[150]. Как уже было отмечено, чтобы говорить о страданиях, необходимо «вступить в контакт с внутренним незнакомцем»[151]и напомнить себе и читателям о великом зле тех условий, которые калечат личность. Другими словами, описание ежедневных тягот жизни низших классов, написанное языком травмированной личности, помогало рабочим авторам конструировать ярко выраженную и востребованную моральную идентичность. Страдания, с одной стороны, являлись характеристикой важнейшего жизненного опыта, присущего рабочим и беднякам, и показателем того, что у них имеется душа, а с другой стороны, обличали нищету и эксплуатацию как зло, причиняемое личности и, следовательно, попирающее всеобщую справедливость.
В некотором смысле советские литературоведы были правы, и революция 1905 года стала поворотным пунктом – но не потому, что на смену образам страдания пришел мифический оптимизм «пролетариата», а потому, что образы страдания стали использоваться более явно и регулярно для того, чтобы осудить эксплуататорские условия и систему социальных отношений угнетения. Однако довольно бесперспективно считать обращение к этим образам проявлением возросшего «классового сознания», критикой социального неравенства при капитализме и осуществлением прогрессивной исторической миссии рабочего класса. Большинство из этих писателей, несомненно, считали себя носителями классового сознания, а под классовым сознанием понимали критику капиталистической эксплуатации рабочего класса. Но для целей нашего исследования подобная классовая идентификация является поверхностной и малосодержательной: она не передает в полной мере масштаб и глубину их критики. Их критика опиралась на идею морального права (универсальную категорию суждения) гораздо больше, чем на концепцию классовой структуры общества (относительную и историческую категорию). И ядром этой моральной критики являлось понятие личности. Социальный гнев, пусть он и стал более выраженным после 1905 года, по-прежнему выстраивался вокруг той же центральной идеи: душевные страдания, моральный ущерб, причиняемый внутренней жизни индивида. Хотя вместе с рабочими страдали и другие беднейшие сословия (что признавалось), однако подавление личности находилось в центре размышлений о природе социального угнетения и неравенства именно у рабочих писателей и воспринималось ими как невыносимая несправедливость. По той же причине подобное представление подогревало моральный гнев, эмоционально более заразительный и риторически более убедительный, чем рассуждения об историческом развитии капиталистических классовых отношений или об извлечении прибавочной стоимости.
Однако нельзя недооценивать и роль класса в этом дискурсе. Рабочим-активистам удавалось осмыслить собственную жизнь и жизнь товарищей, дать публичное описание переживаниям, обидам, мечтам, они использовали различные понятия, метафоры и образы, которые сумели усвоить, включая этическую концепцию человеческой личности. Парадоксальным образом универсальный идеал индивидуальной личности, пропущенный через призму их собственной жизни и жизни других рабочих, способствовал также формированию классовой идентичности и обязывал к действиям во имя класса. Обостренное самосознание и чувство собственного достоинства побуждали рабочих глубже ощущать классовое угнетение. В самом деле, познание личности может играть важную роль в познании класса. Для обретения классового сознания рабочим не требовалось, чтобы им кто-то рассказывал об их бедности и эксплуатации. Все это они и так знали. Все, что рабочим требовалось, как Жак Рансьер выразился по поводу Франции XIX века, это «знание себя», открытие себя как «существа, предназначенного не только для эксплуатации, но и для чего-то сверх того» [Ranciere 1989: 20].
Культура и личность
Моральный гнев, вызванный этими взглядами на личность, не исчерпывался критикой социального неравенства и угнетения – он был направлен против слабой или испорченной личности индивидов. Подобно тому как судьба личности находилась в центре внимания рабочих писателей, когда они критиковали современное общество, судьба личности волновала их больше всего и тогда, когда они предлагали решения, чтобы положить конец страданиям народа. Культурная критика выходила за рамки рассуждений о социальном неравенстве и даже за победы над капитализмом. Она выходила и за рамки представления об унижении личности рабочего «обществом», доходя до признания того, что рабочие сами не способны видеть, уважать и культивировать в себе личность и автономную волю. Центральное место в этой проблематике занимала культура как путь к открытию в себе личности и взращивания ее воли.
Подобно многим образованным русским людям того времени, рабочие авторы были одержимы идеей культуры как общечеловеческого нравственного идеала и высшей цели. Касательно того, что входит в понятие культуры, существовало практически полное единодушие: культурный релятивизм был чужд их мышлению, а нарушение культурных норм вызывало горячий протест. О том, какое содержание они вкладывали в понятие «культура», можно судить по тем явлениям, которые возмущали их как посягательство на культуру. Негодование вызывало многое: «кретинизм» бульварной прессы, помешанной на скандалах, преступлениях, изнасилованиях, убийствах и самоубийствах; пошлая бессмысленность кинематографа; растущая популярность скачек, автогонок и других развлечений; современное «эпикурейство» богатых, напоминающее времена Древнего Рима, «сытая, извращенная и развращенная» элита которого низвела идеалы природы и красоты до «животного и телесного» уровня; распространение «порнографической» литературы; «половое хулиганство» массовой литературы, которая проповедовала сексуальную невоздержанность как способ самовыражения и удовольствия