Пролетарское воображение. Личность, модерность, сакральное в России, 1910–1925 — страница 33 из 95

Финал рассказа Платонова о покорителе энергии, рабочем Маркуне, демонстрирует подобное мистическое и парадоксальное преображение личности [Платонов 1921b: 18–22]. Во сне Маркуна вдохновил «какой-то огонь, жаркий и мгновенный», который прошел через него, и он преодолел физические границы своего существа (символизм этого усиливается тем, что машина взорвалась, потому что произвела больше энергии, чем могла выдержать ее техническая конструкция). След этого огня «остался в душе и изменил ее»: он осознал, что «человеку отдано все, а он взял только немного». Маркун, чтобы все взять, «уничтожил» свою личность и «растворил себя» в мире [Платонов 1921Ь: 18–22].

Можно ли такое поведение считать простым и естественным коллективизмом? Перед нами, конечно, неуспокоенный индивид, который протестует против собственной ограниченности. Перед нами по-прежнему парадоксальное отрицание своей личности. Маркун «растворяет» себя в мире, чтобы расширить себя, «стать миром». Можно сказать, что перед нами новый, космический индивидуализм, который противоположен узкому, обывательскому индивидуализму буржуазии. Марксисты часто критиковали произведения рабочих писателей за обилие абстрактных и мифологических мотивов, обнаруживали у них идеологические ошибки, которые скрывались под видом радикального коллективизма. Не один Воронский усматривал «мистические и индивидуалистические» настроения во многих революционных рассуждениях о растворении индивидуального в коллективном. В 1919 году в резко критической рецензии на первый номер журнала Самарского Пролеткульта «Зарево заводов» П. И. Лебедев-Полянский, председатель Всероссийского Пролеткульта, отмечал, что манера, в которой многие пролетарские авторы романтизировали «гениев» и «героев», «звучит не по-марксистски»[227]. Он развил это наблюдение несколько месяцев спустя, с изрядной долей сарказма оценивая уже весь поток поэзии, произведенной провинциальными организациями Пролеткульта:

Все авторы проникнуты глубокой любовью к пролетариату, иначе и не могло быть; но ни один из них не смог дать живой фигуры рабочего ни прежнего времени, ни периода нашей революции. Это или идеалисты, – борцы за «великую святую правду», – или титаны, гении, которые «из кристалла льда создают огонь». Это или проклинающие свою судьбу, свой «подневольный труд», или «мощь – стихия, ураган» [Лебедев-Полянский 1919а: 49].

Приметы часто упоминаемого культурного сдвига, произошедшего в 1930-е годы, когда на первый план вышли характерные для социалистического реализма романтизированный мифологизированный героизм, прометеевский герой и «культ экстраординарного», могут быть обнаружены уже в самых истоках советской культуры [Clark 1977: 183–192; Clark 1985]. Нарратив коллективизма уже при своем зарождении содержал в себе противоречивые элементы – самоотдачи и самоутверждения.

Самореализация

Гуманистический «культ человека», «культ личности», который занимал умы рабочих интеллигентов перед революцией, продолжал и после нее питать их интерес к личности, к индивидуальности. И после революции звучали знакомые дореволюционные речи о «достоинстве человека» [Кириллов 1917b: Кириллов 1918а: 15–17], о том, что природа всех человеческих существ священна, о том, что отсюда проистекают их естественные права и всеобщее равенство: «Мы тоже люди / Нам нужно солнце…/ В нас дух бессмертный / В нас искра неба» [Потехин 1918: 53]. Иногда, особенно в первые месяцы после Октября, моральное требование общечеловеческого достоинства и равенства прав, протест против общественных отношений, которые унижают человеческую личность рабочего, приводили к критике репрессивной политики большевиков. Петр Орешин, в 1917 году связанный с партией эсеров, написал рассказ о крестьянине, который переживает эмоциональный и духовный кризис, потому что во время революции убил человека (этот рассказ имеет явную перекличку с моральной проблематикой убийства, разработанной Достоевским в романе «Братья Карамазовы»). Крестьянин убил помещика, известного своей жестокостью, когда защищал другого крестьянина. Он размышляет, как можно оправдать его поступок: помещик был жесток, он мучил людей, к тому же сейчас революция. И приходит к выводу, что все это лишь отговорки, которые не могут служить моральным оправданием. Эти отговорки не могут избавить его от вины за то, что он убил другое человеческое существо. Этот грех можно снять с его души только вместе с отрицанием его собственной человеческой сущности. Но, отказавшись от своей человечности, он превращается в ничто – и, следовательно, в ничто превращается революция [Орешин 1918j: 4–8]. В начале 1918 года Иван Кубиков, который оставался меньшевиком, выступил с еще более резкой критикой большевиков с позиций гуманистической этики. Используя примерно ту же лексику и логику, что и Горький в своей колонке для газеты «Новая жизнь» [Горький 1990], Кубиков обвинял большевиков в том, что они пытаются узаконить «самосуд и зверство» под видом классовой борьбы, – Кубиков же понимал классовую борьбу в гуманистическом ключе – как борьбу за человечность – и, следовательно, считал, что необходимо соблюдать нормы общечеловеческой морали, сохранять «душевное благородство». Пренебрежение ими характеризует психологию раба [Кубиков 1918с: 11–12].

Однако большинство рабочих писателей, поддержавших революцию, занимались не столько неотложными вопросами морали, сколько довольно обширным вопросом духовной идентификации индивида со всем человечеством. Их сочинения были переполнены идеализированными образами «человека» и «человечества», рассуждениями об «общечеловеческой» или «всечеловеческой» природе революции и зарождающейся пролетарской культуры[228]. Утверждалось, что сознательный пролетарий живет такой же жизнью, как все люди, и расхожее высказывание «ничто человеческое мне не чуждо»[229] повторялось беспрерывно. Например, пролеткультовские вожди Тульского оружейного завода вскоре после окончания Гражданской войны постановили, что «пролетарий не только борец, но и человек, и ничто человеческое ему не чуждо» [Осень багряная 1921: vi-viii]. Валериан Плетнев провозгласил, что культурные задачи Пролеткульта вытекают из всеобъемлющего пролетарского духа: «Пролетарию ничто человеческое не чуждо» [Плетнев 1922: 27][230].

Тезис, что пролетариат и человечество едины, постоянно фигурировал в спорах рабочих писателей о социализме и социалистической культуре. Андрей Платонов в своих газетных статьях для воронежских крестьян и рабочих писал, что революция заменит все классы и нации «одним человечеством», построит «светлый и радостный храм человечества», установит «царство человека», человека, овладевшего силой науки и техники, накопившего такую интеллектуальную и духовную мощь, которая позволит ему преобразовать саму природу [Платонов 1920h; Платонов 1920g; Платонов 1920с; Платонов 1920j; Платонов 1922е]. Опираясь на марксистскую диалектику, Платонов объяснял, как из самой насильственной и жестокой классовой борьбы возникнет самое светлое и гуманное общественное устройство – после того, как пролетариат, «сжигая на костре революции труп буржуазии», откроет для мира эпоху «возрождения духа человечества». В отличие от культуры богатых, которая годится только для того, чтобы быть «способницей и оправданием ресторанных и биржевых оргий», культура победившего пролетариата будет носителем «всего вечного в человечестве» [Платонов 1919d: 25–26]. Всеобъемлющий коллективизм подобной этической концепции тем не менее не исключал внимания пролетарских писателей к отдельной личности, хотя акцент смещался. Когда пролетарские писатели, особенно связанные с Пролеткультом, после 1917 года говорили о человеческом достоинстве и правах человека, их в первую очередь интересовал не этический императив неприкосновенности личности в социуме, а рост возможностей для самореализации личности, которых она не имела при старом, эксплуататорском строе. Действительно, развитие личности провозглашалось главным завоеванием революции и ее первоочередной задачей. «Революция вошла внутрь», – говорилось в редакторской статье пролеткультовского журнала «Грядущее» за 1919 год[231]. Или, как сформулировала рабочая-текстильщица в письме в пролеткультовский журнал в 1919 году, воспользовавшись излюбленной метафорой тех лет: «Сейчас каждому из нас дана возможность просветить наши глаза, взглянуть на свет»[232].

В публикациях, адресованных рабочим, тоже часто повторялось, что революция разрушила все препятствия, которые ограничивали самореализацию личности. Лидеры Пролеткульта в промышленном городе Колпино, например, назвали свой журнал «Мир и человек», чтобы подчеркнуть свою цель – помочь рабочему «чувствовать себя человеком в самом благородном и гордом значении этого понятия»[233]. Вожди Пролеткульта, созданного в 1921 году на оружейном заводе в Туле, также заявляли, что социализм, особенно после окончания Гражданской войны, означает жизнь «всей полнотой жизни» [Осень багряная 1921: vi-viii]. При старом режиме люди низших сословий были лишены этого естественного права. Андрей Платонов, отвечая образованному литературному критику из привилегированных сословий, который критиковал его поэзию, пояснял: «Для вас быть человеком привычка, для меня редкость и праздник» [Платонов 1922а: viii].

Рабочие писатели стали регулярно обращаться к темам самореализации и саморазвития в конце Гражданской войны и в начале 1920-х годов. Терминология саморазвития выходила на первый план, когда авторы из простого народа писали о стремлении к «самосовершенствованию», о превращении в «нового человека», о развитии «“духовной” психической сущности человека», о его «перерождении» в новом прекрасном мире, о «творчестве нового, красивого, светлого, достойного царя природы – человека», о создании «гармонично прекрасного человека»