Пролетарское воображение. Личность, модерность, сакральное в России, 1910–1925 — страница 35 из 95

[244]. Рассказ заканчивается тем, что герой в одиночестве всматривается в небо. В других случаях тяга к небу приобретает еще более ярко выраженный характер. В рассказе Ивана Брошина мальчик из рабочей семьи так зачарован птицами, что отчаянно хочет сам улететь в небо [Брошин 1918с: 10–11]. Некоторым удавалось осуществить мечту о полете, изложив фантазию на бумаге. Михаил Герасимов описывал, как «на хрупких крыльях» летит над горами, морями, скандинавскими фьордами, родными полями, наслаждаясь красотой, тайной, вдохновением, его душа «весной одета», парит в «каскадах света», пока он, поднявшись слишком высоко, не сгорает (напоминание о полете Икара) [Герасимов 1919h: 47]. Петр Орешин сливается с луной и вместе с ней совершает полет над землей [Орешин 1918е: 3].

В историях о становлении личности главную роль обычно играла культура, и в первую очередь книги. Федор Калинин цитировал слова Ницше о том, что книга способна «зажечь мысли» в человеке, и надеялся, что она научит пролетариат «самостоятельно мыслить» [Калинин 1917: 7–8]. Большинство пролетарских писателей основное и главное предназначение литературы видели в том, чтобы, по словам Николая Ляшко, «духовно» развивать личность. По этой причине образованные рабочие, подобные Ляшко, питали сильнейшую враждебность к бульварным романам и пошлой развлекательной продукции, которая продолжала доминировать в русской массовой культуре. Как писал Ляшко, издатели дешевых приключенческих коммерческих романов (которые он презрительно назвал «пинкертоновщиной», по имени американского сыщика Ната Пинкертона, персонажа популярных детективов) коверкают психологию читателей, приучая их «искать в книге не мыслей и образов, а страшных фактов». Если такая литература – создаваемая только ради денег, когда «слово» постыдно превращается в «товар», – и показывает читателю личность, то лишь «узкоэгоистическую». Кроме того, Ляшко обвинял почти всю массовую коммерческую культуру (особенно «порнографическую» литературу и кинематограф) в том, что она портит вкус широких масс и развращает их, вместо того чтобы поощрять здоровые чувства и способствовать «духовному росту» [Ляшко 1918а: 28–29]. Другие писатели простирали свою критику до «театрально-увеселительных» программ в рабочих клубах, с танцами, маскарадами, пошлыми зрелищами, и «обывательские театрики» [Кубиков 1918d: 3–4].

В автобиографических заметках, написанных в те годы, почти все писатели называли книгу (а иногда журнал или газету) тем катализатором, который пробуждал в них чувство собственного достоинства, способность к самосовершенствованию, внутреннего гения и желание бороться против унижения. Стекольщик Егор Нечаев, например, вспоминал, как однажды его мать, работавшая прислугой, принесла домой остатки барского обеда, завернутые в страницы из старого журнала с автобиографией, портретом и стихами поэта-самоучки приказчика Ивана Сурикова. Нечаев уже был завзятым читателем бульварной литературы (сам он вспоминал такие работы, как «Живой мертвец», «Еруслан Лазаревич» и «Атаман Медвежья Лапа»), которая, по его словам, натолкнула его на первые мысли о том, что угнетенные могут восстать. Но встреча с литературой другого рода, прочитанной «лихорадочно», «пробудила», по его словам, в нем более высокие мысли: «внутренний голос» сказал ему, что он тоже мог бы стать писателем[245]. Николай Кузнецов, чьи родители работали на ткацкой фабрике под Москвой, вспоминал, что ребенком он один бродил по улицам и однажды оказался у книжного ларька, остановился и долго разглядывал книги за стеклом, еще не умея читать [Заволокин 1925: 128]. И. Садофьев признавался, что мальчиком считал, будто книги пишут «не обыкновенные люди, а такие, вроде ангелов с крыльями и не живущие на земле» [Заволокин 1925: 54].

Многие рабочие писатели вспоминали, как страстно, запоем они читали все подряд: от детективов про Пинкертона до Пушкина, от Жюль Верна до Николая Некрасова, от житий святых до Горького, от бульварных газет до «нравственно-духовных» трактатов и Библии. Фраза «Я читал все, что попадало мне под руку» повторяется слово в слово во многих воспоминаниях. В самых разных текстах, признаются рабочие писатели, они открывали для себя новые миры, реальные и фантастические, книги становились местом, куда можно убежать, где можно подпитать ум и чувства, найти товарищей, новые идеи и знания, образ «истинного человека», истории о приключениях и победах, а также вдохновиться верой в то, что и сам ты можешь писать[246]. Кое-кто из рабочих, как и до 1917 года, испытывал определенную гордость за те страдания, которые пришлось претерпеть из-за сильной приверженности к знаниям. И. Садофьев, например, пишет, что, когда ему было десять лет, отец задал ему «примерную порку» за «блажь и позор стать сочинителем»: отец избил его так сильно, что мальчик две недели не мог ходить. Сергей Обрадович вспоминает, что старший рабочий постоянно издевался над ним из-за того, что он кропает стишки на клочках бумаги. Некоторые рабочие признаются, что ради своего пристрастия добровольно подвергали себя лишениям – например, голодали, чтобы скопить денег на книги [Заволокин 1925: 53–54, 76].

Помимо книг источниками «духовного роста» иногда становились и другие формы культуры, например художественные музеи – в них, писал Маширов, душа парит, как «крылатая птица» [Самобытник 1920b: 22], – или музыка – Иван Ерошин любил религиозные песнопения, которые исполнял мальчиком в церковном хоре[247]. Одна начинающая пролетарская писательница из Костромы, участница рабочего клуба при Пролеткульте, подробно описала духовное пробуждение, порожденное игрой фортепьяно ее товарища по клубу Владимира Зафрана. Когда он играл, всплыло старое болезненное воспоминание, но оно наполнилось новым, более позитивным смыслом. Когда-то, проходя мимо богатого дома, эта девушка остановилась послушать музыку, которая доносилась из окна – кто-то играл на фортепьяно. После того, как музыка затихла, она не уходила, все еще зачарованная звуками. Барышня, игравшая на фортепьано, подошла к окну. Увидев «воровски притаившуюся у окна фигуру бедно одетой девушки в бедной одежде, она, позевывая, рассмеялась»[248]. Возможно, это подлинная история, однако она очень похожа на аллегорию, и ее мораль очевидна: пробуждается внутренняя жизнь человека, но он сталкивается с самодовольной насмешкой тех, кто стоит по другую сторону окна, кто социальной стеной отгородился от бедных и не пускает их в свою культуру. Слушая в клубе Пролеткульта, как товарищ-рабочий играет на фортепьяно, девушка оказалась уже внутри этой культуры, и ее воображаемое и эмоциональное «я» не подверглись насмешке – напротив, получили поддержку.

После революции начинают чаще встречаться истории о женщинах, которые совершают путешествие к себе, к открытию и реализации своей личности. При этом даже в большей степени, чем до революции, акцент делается на унижении в женщине ее человеческого достоинства в противоположность унижению их невинности и женской добродетели. Например, в 1920 году Сергей Обрадович опубликовал рассказ о духовном освобождении молодой женщины по имени Ольга. В детстве на ее долю выпало много страданий, включая сексуальное насилие со стороны отца. Но знакомство с книгами и новыми идеями пробудило в ней чувство самоуважения и независимость. Изменившись внутри, она и внешне преобразилась – стала нежнее и красивее. В конце концов она решает уйти от своего любовника, передового рабочего, который был ее наставником и отцом ее ребенка. В финальной сцене Ольга, кормя ребенка грудью, так объясняет свое решение:

После той стачки… помните?… Я стала с ним жить. В начале мы ничего жили… гладко… Он терпеливо учил меня… читал мне лекции о равноправии, о свободе женщин… штудировал Бебеля… А через полгода я стала для него вещью, собственностью. И когда в моем сознании произошло… то приведшее меня к настоящему, когда мое «я» не мирилось уже с обыднещиной… заикнулась о самостоятельном существовании и стала проводить в жизнь то, чему он меня учил, – наши пути разошлись… Пошли ссоры. И после одной, грубой и резкой, когда он бросил мне… бросил укором мое прошлое… я оставила его [Обрадович 1920е: 29].

Этот рассказ является продуктом, характерным для послереволюционного периода во многих отношениях: повышенное внимание к женскому саморазвитию и самоопределению, эксплицитное использование языка пробуждения личности (лексика «сознательности» и выращивания собственного «я»), готовность применить эти понятия к женщине, более сильный акцент на практическом самоопределении. Однако ценностным ядром рассказа остается прежний, но до сих пор значимый дискурс: личность – основной источник идентичности, нравственный смысл и цель жизни.

Интимное «Я»

Следует отметить также настойчивое, даже возрастающее внимание к внутреннему миру, к интимному «я» как к важнейшему фактору формирования нового человека и нового общества. Авторы из народа испытывают к внутреннему эмоциональному и моральному миру человека, и прежде всего к своему собственному миру, не меньший интерес, чем до революции, однако после революции их политическое значение становится более противоречивым. В литературной студии при московском Пролеткульте на одной из «воскресных бесед» весной 1919 года собравшиеся похвалили Обрадовича за то, что показал субъективную внутреннюю жизнь рабочего поэта в «Стихе о себе», хотя один выступавший полагал, что Обрадович подпал под пагубное влияние акмеистки Анны Ахматовой[249]. По сути, предпринимались все более активные усилия «погрузившись в… бездну, узнать глубину души, измерить ее пространство, раскрыть ее силы», если использовать выражение XVIII века [Юнг 1812: 49]. Подобный настрой перекликался с традициями романтизма и сентиментализма, но особенно был присущ (что некоторые критики признавали с возмущением) творчеству русских поэтов-модернистов, художников и философов, в том числе оставшихся в Советской России в качестве неудобных попутчиков новой власти в лучшем случае. Такие поэты, как Анна Ахматова, Николай Гумилев, Осип Мандельштам, продолжали культивировать психологизм, исследовать личное и субъективное, размышлять над философским содержанием личности, искать способы выражения ее чувств. Писатели из низов, несмотря на сложившиеся стереотипные представления о народной культуре, очень часто шли по тому же пути. Иван Ерошин (он был среди тех, кто хвалил Обрадовича на пролеткультовской воскресной беседе) писал в стихах, также опубликованных в журнале московского Пролеткульта: «…Подниму с себя черный полог, / В душу, сад мой, с трепетом взгляну»