Отчаяние, мука и смерть – вот истинные причины человеческой героической деятельности и мощные моторы истории. Мы должны мучиться, миллионами умирать, падать от неистощимой любви, чтобы обрести в себе способность работать. Настоящий труд есть утоление нашей вечной скорби, в нем затихает боль и не слышно сердца [Платонов 1921е].
Это не были абстрактные рассуждения. Платонов писал эти слова ранней осенью 1921 года, когда миллионы крестьян, особенно в Поволжье, недалеко от Воронежа, где он жил, умирали от голода. Но значение этих потерь, утверждал Платонов, можно понять, только пропустив их через свою внутреннюю духовную сущность.
Что такое голод? <…> Великие видения, правду об этом мире мы видим во сне. Что сейчас делается в Поволжье? Это трудно вообразить днем, когда кругом светло и видим простые, скучные причины хода явлений. Это можно увидеть только во сне, когда заторможены нервные трезвые центры – и ты свободен от своего рассудка [Там же].
Алексей Гастев пошел даже дальше и заявил, что «катастрофа» – необходимое условие для возникновения новой психологии пролетаризированного человечества [Гастев 1919d: 44; Гастев 1917: 4–6][273].
Как отмечали некоторые критики, многие пролетарские писатели демонстрировали гораздо более обыденное чувство трагического: на страдания они реагировали унынием и пессимизмом, которые не имели ничего общего с катарсисом и вдохновением. Уныние и пессимизм становятся особенно заметны в произведениях начала 1920-х годов, в первые годы НЭПа, когда отчаянная борьба с вооруженным врагом и попытка радикальной перестройки общества (пыл военного коммунизма) уступили место более умеренной и плюралистической – и менее однозначной – политике превращения отсталого разрушенного общества в современное, социалистическое. В этих менее определенных условиях, несмотря на улучшение материальной стороны жизни (а может, из-за него), многие радикалы, в том числе целый ряд наиболее известных рабочих писателей, почувствовали возрастающее смятение и растерянность. Чаще, чем прежде, в их произведениях стали встречаться мрачные образы и разочарованные интонации, а сами они стали погружаться во внутренний мир собственных чувств и переживаний. Некоторые возражали против отказа от радикального пути. Самые резкие поэтические обвинения в адрес нового экономического порядка, НЭПа, появились в последнем номере «Кузницы» в 1922 году. В стихотворении «Черная пена» (в слове пена, если прочесть его в обратном порядке, зашифровано сокращение НЭП) Михаил Герасимов, один из крупнейших рабочих поэтов, старейший участник рабочего и революционного движения, обличал НЭП: «белые дамы и проститутки» прогуливаются по Страстному бульвару, «под Москворецким мостом, / там голодный / с лицом свинцовым», а «в партере тоже нагромождены / белые глыбы». Центральное место в стихах занимает поэт со своими чувствами. Выступая против буржуазии, особенно против новой «совбуржуазии», поэт признается, что «черной пеной / вскипает душа» [Герасимов 1922с: 6–8]. В том же номере «Кузницы» Василий Александровский говорил «простыми словами о простых вещах», которые предназначались для тех читателей, у которых еще осталась душа, а «не для тех, чье сердце – камень». Он говорил, что от убогой жизни «тоскливо», как «собаке в февральскую непогоду»: «О, проклятый, позорный жребий! / Так и хочется головой о гранит» [Александровский 1922: 8–9; Александровский 1923: 129–135]. В других произведениях также говорилось о том, что душа идеалиста бунтует против пошлых реалий НЭПа.
Однако в произведениях рабочих писателей можно обнаружить не только осуждение НЭПа. Герасимов в своем стихотворении откровенно осуждает НЭП и возрождающуюся буржуазию, но немногие авторы были столь же прямолинейны. Причину этого, полагаю, следует искать не в цензуре, и НЭП в прессе критиковали часто и открыто. Скорее, причина кроется в том, что рабочих авторов волновали более универсальные темы: не просто НЭП или даже капитализм как таковой (хотя их беспокоило влияние этой политики на жизнь людей, и они говорили об этом), а личность и судьба человека. В 1925 году в рецензии на новый сборник стихов Владимира Кириллова Сергей Обрадович писал, что с тревогой обнаружил в нем отголоски «элегической грусти Надсона и лиловатой меланхоличности Блока». Обрадовича особенно настораживали стихи Кириллова, написанные после 1921 года, в которых критик усмотрел избыток «сарказма», «горькую ироническую улыбку», «противоречивую философию», «растерянность, беспочвенность», «самоистязание» [Обрадович 1925: 156–158]. Похожие интонации и настроения, однако, можно встретить в произведениях многих рабочих авторов, включая самого Обрадовича, который писал, что хочет убежать и забыть «тяжелошумные грузные будни» [Обрадович 1922с: 14][274]. Рабочие писатели давно уже были захвачены интересом к внутреннему миру. В изменившихся обстоятельствах жизни вместе с ростом литературного мастерства и интеллектуальной искушенности возросла и пристальность, с которой они вглядывались в душу человека – в человеческое «я», в личность. И чем пристальнее они вглядывались, тем сильнее становилась их тревога.
«Не наш язык»
Литературные критики-марксисты часто предостерегали рабочих писателей от ошибочных настроений, от использования неправильного языка и от исповедования ложных ценностей. П. И. Лебедев-Полянский являлся в 1918–1920 годы председателем Всероссийского совета Пролеткульта, с октября 1917 до 1919 года – комиссаром Литературного издательства отдела Наркомпроса, а с 1921 до 1930 года возглавлял советскую цензуру в качестве начальника Главлита (Главного управления по делам литературы и издательств). Его голос имел большой политический вес, и он постоянно напоминал заблудшим рабочим писателям, что некоторые способы самовыражения неприемлемы – это «не наш язык» [Полянский 1918b: 42]. И все же и он, и другие литературные критики вынуждены были признать, что даже после революции другие, «не наши» языки в литературе по-прежнему существуют (и пользуются влиянием) [Богданов 1918а: 20]. Среди ошибочных дискурсов наиболее тревожащим, по мнению Лебедева-Полянского, является тот, который возникает, когда пролетарские авторы забывают, что «на место героической, критически мыслящей личности социализм поставил на первый план класс, коллектив». Слишком часто в стихах, которые претендуют на пролетарский характер, встречается «только Я, Я и Я», негодовал Лебедев-Полянский. Он не обвинял в этой ошибке самих рабочих писателей – он полагал, что их просто не научили как следует понимать, что такое социализм[275]. Подобное рассуждение отражает только половину проблемы. Идеологи большевизма правильно уловили симптомы, но поставили слишком узкий диагноз. То, что воспринималось Лебедевым-Полянским, Богдановым и другими идеологами лишь как недопонимание социализма, точнее будет назвать другим пониманием социализма. Упорное повторение «я», «я», «я» в произведениях пролетарских писателей не просто ошибка, обусловленная старыми привычками и недостатком политического образования. Это ключ к разгадке того, как даже самые левые из рабочих писателей на самом деле интерпретировали социалистическую революцию, чего от нее ждали, в каком мире жили. В этом смысле идеологические защитники «пролетарской культуры», пожалуй, недооценивали масштаб ереси.
Но что собой представляла эта ересь? Лебедев-Полянский полагал, что за ширмой «пролетарской терминологии» он распознал «общегражданские мотивы либеральной индивидуалистической интеллигенции» [Лебедев-Полянский 1919а: 43]. Однако представления о внутреннем мире, достоинстве и правах человеческой личности не являлись сугубо «либеральными» ценностями. Они составляли полноправную часть социалистической традиции как в России, так и в Западной Европе. От Белинского до Горького все поколения русских социалистов говорили о необходимости создать такие общественные условия, в которых индивидуальные способности человека получат полное развитие. Время от времени идеологи социализма в России считали необходимым напоминать рабочим об этой традиции, как это было, например, на публичной дискуссии о «пролетарском искусстве», которая состоялась в Пролеткульте города Тамбова в 1919 году, когда видная марксистка Любовь Аксельрод, революционерка с большим стажем, в прошлом один из лидеров меньшевиков (партийный псевдоним – Ортодокс), заявила, что «социалистическое искусство не должно топить личность в коллективе, так как социализм отнюдь не упраздняет личности»[276]. Даже главный идеолог и пропагандист новой культуры Богданов, как мы уже отметили, старательно опровергал мнение, будто коллективизм подразумевает уничтожение отдельной личности, называл такое мнение «шаблоном» и приписывал его врагам подлинного коллективизма, которые на самом деле пытаются защитить старорежимный индивидуализм. При этом Богданов проводил различие между «индивидуализмом» буржуазного общества, в котором индивиды враждуют друг с другом, а их личности ограничены, и «индивидуальностью», которая полностью разовьется только при социализме, так как индивиды, будучи социальными существами, обретут свободу для подлинной реализации личностного потенциала [Богданов 1918b: 18]. В различных формулировках та же самая мысль высказывалась многими видными советскими идеологами и писателями, чьи голоса определяли советскую культуру раннего периода (среди них Максим Горький, Александра Коллонтай, Анатолий Луначарский, Николай Бухарин, Надежда Крупская, Лев Троцкий) [Steinberg 2021: chap. 2; Rosenberg 1990, 2: 61–94, 160, 230–235]. Именно большевистские идеологи предостерегали рабочих от ошибочного смешения социализма с «общедемократическими» идеалами «гражданских прав и свобод»[277]. Кто-то не менее настойчиво утверждал, что конечная цель пролетарской революции – освобождение не какого-то одного класса, но «всего человечества» [Трайнин 1919: 33].