Пролетарское воображение. Личность, модерность, сакральное в России, 1910–1925 — страница 44 из 95

Город, разумеется, оценивался не только как физическое пространство, но и пространство для человека. Говорили, что тут «скучно», что тут властвует «бездушно-барственная толпа» [Ганьшин 1913b: 6][289][290]. Город полон «людской вражды» (даже среди бедняков, которые скитаются из города в город в поисках работы), «жестокости» по отношению друг к другу, даже между рабочими, в нем разъединенные люди страдают от одиночества [Зайцев 1911с: 2; Дикий 1909: 3; Гордеев 1914: 40–50]. Душа города также холодна, как его облик: «Весь город построен из камня, и люди в нем живут такие же холодные, гладко обтесанные, как камни, из которых сложены дома» [Кашкарев 1915: 5]. Даже Владимир Кириллов, который во время революции 1917 года как политический активист опубликовался в большевистской антологии «Под знаменем правды: Первый сборник Общества пролетарских искусств», писал о ледяном ужасе, который внушает город, в частности по вечерам: «Тенью зловеще-угрюмой / в город закралась тревога, / смолкли бродящие шумы, / в улицах мрачно и строго» [Кириллов 1917а: 15–16]п. Холод и взаимная отчужденность – наиболее повторяющиеся характеристики городской жизни, применяемые к рабочим и беднякам, равно как и к другим классам, и которые вступают в противоречие с марксистским идеалом города, где пролетариат якобы объединяется для совместного познания, сопереживания, дружного движения к общей цели.

Город рассматривался как враждебный человеку и с моральной точки зрения. У рабочих, критиковавших современный городской уклад, преобладало осуждение всепроникающего развращающего влияния города. В многочисленных статьях, рассказах и стихах писатели-рабочие разоблачали грубую «пошлость», «распущенность» и «разврат». Иван Кубиков неоднократно предостерегал рабочих от «трактирной цивилизации» крупных городов, с ее «шато-кабаками, оперетками открытых сцен, кинематографами, портерными, граммофонами и т. д.», от вульгарной коммерческой культуры современного города [Кубиков 1909е: 5; Кубиков 1909d: 2–6]. Народник М. Логинов (псевдоним – Тихоплесец) также предупреждал об опасностях декадентского «эпикурейства» городского общества и «распущенности», распространенной даже среди детей городской бедноты [Тихоплесец 1912а: 5–6; Логинов 1910b: 2]. Другие авторы клеймили порнографию как «дрянь и заразу», а коммерческие газеты – за обилие историй о проституции, борделях и пьянстве: «скандал за скандалом на почве пьянства, “райских ночей” и прочей мерзости» [Волков 1912: 12–14][291]. В поэзии и прозе писатели-рабочие (в том числе социальные демократы, публиковавшиеся в изданиях, связанных с марксистами) точно так же осуждали «пошлости дней города» и угрозы для нравственности, которые таятся в городе: «растет довольный, пошлый смех, / бульвар с змеиной головою / зовет тебя на страшный грех» [Ганьшин 1913с; Герасимов 1967: 285][292].

Считалось, что город несет особую моральную угрозу для женщин – ибо, как мы видели, их падение легко поддавалось традиционной интерпретации как символ той судьбы, на которую он обрекает невинность, красоту и беззащитность. Истории о молодых крестьянках, ставших проститутками, выступали в качестве самого убедительного назидания. Как было принято при обсуждении проблем проституции и в России, и в других странах, рабочие писатели в своих историях о «падших женщинах» показывали привычный, но риторически весьма действенный образ беззащитной и невинной женщины – символ чистоты, чье падение иллюстрировало силу соблазна зла в современном городе [Engelstein 1992; Bernstein 1995; Heldt 1987; Walkowitz 1980; Walkowitz 1992]. Самый известный и оказавший наибольшее влияние пример раскрытия этой темы предложил рабочий-большевик – поэт Александр Поморский в стихотворении 1913 года «Жертвам города»:

Девушки из фабрики, жертвы обреченные

Бледные, усталые, грустью омраченные.

Гибкие и юные, деревень сокровища

Вы пришли к красивому городу-чудовищу…

Он увлек вас, девушки, золотыми красками,

Убаюкал звонами, огненными сказками.

<…>

Пошли в фабрики, в эти тюрьмы тесные

<…>

Силы свои продали девушки безвестные.

<…>

Ваши кровью фабрика жадно наливается

<…>

Гнета вы не вынесли – не было терпенья,

Пали в бездну жуткую в сумерки осенние.

Городу вы продали тело свое чистое,

Душу свою кинули в омуты волнистые,

И пошли на улицу в вечера туманные.

Робкие, пугливые, зверем долгожданные,

Он уснул, чудовище, опочил от грохота,

Вдали синетканые бросил сколки хохота.

Утро краски бросило легкие багряные —

Гасли сны ужасные, сказки жизни пьяные…

Девушки презренные, городом гонимые,

Некогда природою дочери любимые.

[Поморский 1913а: 4][293]


Похожий образ проститутки встречается и у Михаила Герасимова в стихотворении, напечатанном летом 1917 года в провинциальной большевистской газете «Приволжская правда» – это «обескрыленная чайка» (явная отсылка к пьесе Чехова, в котором чайка выступает как символ женской невинности, которую осквернил мужчина): город «пригвоздил» ее, и она бросается в петербургский «проржавленный канал»[294]. Подобные женские образы должны были служить моральным уроком, свидетельствуя о той угрозе, которую несет город, разоблачая ложь и жестокость, которые скрываются за его соблазнами и чарами.

«Гимны машиные»

Машинная индустрия являлась сердцем городского организма как пространства модерности, особенно в сознании рабочих. В своих размышлениях и произведениях, посвященных фабрике и машине, пролетарские писатели соединяли и разрабатывали множество политических, социальных и, главное, моральных и эстетических аспектов. Подобно самому городу, фабрики и машины издавна фигурировали в литературе о судьбах человеческой цивилизации, прежде всего в связи с модерностью, вдохновленной стремлением изменить как физическую среду, так и социально-экономические отношения с помощью технологий. Фабрики и машины – и ассоциированные с ними ценности мощи, рациональности, эффективности, прогресса – являлись приметами и, следовательно, символами духа модерности. Фабрики и машины во всех подобных трактовках выступали и как физическая реальность, и как удобный символ – эмблема человеческой изобретательности и власти над природой и даже новых и лучших социальных отношений, но в то же время как симптом разрушения прежнего естественного, органического способа существования человека [Lewis 1963; Marx 1964; Adas 1989; Mazlish 1993]. Накануне Первой мировой войны бельгиец Эмиль Верхарн был одним из самых популярных поэтов не только в Европе, но и в России, которую посетил зимой 1913 года – его приезд широко освещался в ежедневной прессе. Как многие передовые люди России и Европы, Верхарн периодически писал о «красоте современной эпохи» и выражал «энтузиазм» (излюбленное слово) по поводу промышленного и научного прогресса, включая фабрики, машины, заводских рабочих, уличную рекламу, фондовую биржу. Однако этот энтузиазм сопровождался и другими настроениями (что делало его «модернистским» в полном смысле слова): неотступной тревогой, неуверенностью, пессимизмом и даже сожалениями при виде агрессивного и разрушительного наступления модерности, разрастания «городов-спрутов» (так в переводе на русский называется одно из наиболее известных произведений Верхарна), когда уничтожается природа, а человек втягивается в процесс деградации, власть захватывают гигантские машины и происходит дегуманизация и механизация жизни, труда и досуга[295]. Русские писатели-рабочие испытывали те же самые тревоги и сомнения. Даже те немногие, кому фабрики и машины внушали восхищение, не могли обойти молчанием проблемы и сложности. Очень часто рабочие писатели откровенно называли машинную индустрию причиной уродства городского пространства и источником нравственных зол.

Те рабочие, которые принимали индустриальную модерность, поступали так частично в силу идеологических причин, частично – в силу марксистской веры в победное шествие индустриализации, и эта идеологическая вера находила отражение в отвлеченно-символической манере их творчества. Как говорилось в статье, опубликованной в 1907 году в журнале Петербургского профсоюза металлистов (написанной, видимо, одним из представителей интеллигенции этого социалистически ориентированного профсоюза), заводы и механизмы воплощают потенциальную «власть» человека над природой. Наступит время, по мнению автора статьи, когда города, заводы, машины, корабли, поезда, небоскребы и телеграф сделают человека всемогущим, и можно будет сказать, что «он покорил себе моря и земли, он подчинил себе ветер и воздух, он победил пространство». В результате нищета, голод, холод будут преодолены, все люди заживут счастливой, творческой жизнью, заполняя ее поэзией, наукой и искусством[296]. Именно подобное мировоззрение позволило одному из видных рабочих поэтов союза металлистов, писавшему под псевдонимом Чеченец[297], назвать фабрики символом «надежды» [Чеченец 1907: 3]. Эта риторика получила заметно большее распространение среди писателей – рабочих во время революционного подъема 1917 года. По словам Василия Александровского, который по своим политическим убеждениям был близок к меньшевикам, заводы – то место, где среди рабочих вызрела идея борьбы [Александровский 1917: 3]. В 1917 году рабочие писатели – большевики как никогда активно настаивали на пользе современной индустриализации, хотя их высказывания приобретали крайне отвлеченный и абстрактный характер. У Ильи Садофьева (псевдоним – Аксен-Ачкасов) фабрики превращались в некие символические «кузницы», где «люди сильные, люди смелые» куют «свое счастие» [Аксен-Ачкасов 1917b: 3]. У Михаила Герасимова пламя заводских печей становилось той символической силой, которой рабочие должны преисполниться, поднимаясь на борьбу