ые праздники и пение, звучавшее во время богослужений, часто оставались задушевнейшими воспоминаниями детства. Кто-то пел в церковном хоре, читал псалтырь на похоронах, сочинял религиозные стихи. Некоторые рабочие совершали паломничества – в том числе к Толстому в Ясную Поляну или даже по монастырям. Другие вспоминали, что по крайней мере подумывали о том, чтобы стать паломником или монахом. Даже после революции воспоминания об этих эпизодах окрашивались теплотой, которая свидетельствует об их значимости для интеллектуального и личностного становления писателей-рабочих [Обрадович 1920f: 26–27; Королев 1914][398].
Когда рабочие отворачивались от официальной церкви и традиционной веры в Бога, что случалось со многими, они тем не менее сохраняли приверженность религиозным образам, языку и способу чувствовать. При этом далеко не всегда происходила пересадка знакомых религиозных образов на светскую почву, как, например, в мечтах о построении рая на земле или в представлении о Христе как о социальном бунтаре. По сути, рабочие писатели независимо от того, оставались они верующими или нет, использовали религиозные мотивы, чтобы придать эмоциональное измерение настоящему, своей интерпретации мира и планам его преобразования. Обычно они рассматривали человеческое существование как мифологическое путешествие через страдания к избавлению от несчастий, зла и даже смерти. Образы мученичества, распятия, преображения и воскрешения входили в их творческий арсенал наряду с нарративами страдания, зла и спасения. Они редко имели буквальный религиозный смысл – разве что в виде остаточного следа, хотя некоторые авторы оставались верующими. Однако рассматривать религиозную образность только как литературный прием тоже нельзя. Выбор такой системы образов отражал способ видения и чувствования, который был столь же важен для системы ценностей рабочих, как политическая идеология, – хотя более неуловим. Как позже скажет Обрадович, символический язык отражал ту правду, которая лучше всего постигается чувствами [Обрадович 1920g: 24–25]. В конечном итоге религиозно-символический язык являлся эмоционально эффективным способом приоткрыть те «структуры мира, которые не видны на уровне непосредственного опыта», вывести повседневные сюжеты в более высокие, нуминозные сферы, достичь универсального [Eliade 1959].
«Цепь страданий»
Как показано в предыдущих главах, тема страданий очень занимала русских писателей-рабочих. Их произведения изобилуют лексикой, обозначающей душевные терзания: «грусть», «печаль», «скорбь», «горе», «мука», «мучение», «страдание», «тоска». Построить нарратив страдания из жизненного материала социальных низов Российской империи не составляло труда. Когда рабочие описывали нищету, голод, изнурительный труд, физические травмы, жестокое обращение, насилие, преждевременную смерть, они брали факты из собственной жизни. В профсоюзной газете пекарей один автор так охарактеризовал жизнь трудящегося человека: «цепь страданий, река пота, море слез» [Додаев 1914: 2]. Однако, будучи положен на бумагу, рассказ о страданиях становился частью возвышенного и значительного нарратива «громогласного свидетельства». Как в приведенном примере, рабочие часто прибегали к гиперболе и пафосу. Благодаря этому их произведения приобретали образность и глубину. Повествуя о жизни бедных и униженных, писатели из низших сословий часто обращались к символам, ибо символ по определению обобщает частное, указывает на более глубокие смысловые структуры мира, на скрытую правду. События жизни, таким образом, обращались в священнодействие, отсылали к сакральному, становясь внешними знаками более глубокой реальности. А любой символ, особенно сакральный, допускает множество интерпретаций, не всегда однозначных.
Истории и образы страданий в произведениях рабочих писателей соотносятся с христианским постулатом о том, что страдания – неизбежный удел грешного человека. Рабочие постоянно изображали свою жизнь как «тяжкий крестный путь страданий», как «тернистый путь», и каждый обязан нести «свой крест тяжелый без жалобы» и «чашу горькую страданий до конца» испить[399]. В то же время рабочие писатели не готовы были согласиться с традиционным представлением о том, что они должны терпеть страдания, потому что такова обязательная расплата «за грехи отцов». Они считали это «обманом»[400]. Вместо этого рабочие писатели, как мы видели, склонялись к тому, чтобы расценивать страдание как нравственную аномалию, но в то же время видеть в нем залог искупления и освобождения, подобно страданиям Христа, аллюзии на которого часто встречаются в их текстах. Тем, кто считает, что в русской культуре преобладают глубоко укоренившаяся потребность в самоуничижении и пассивное смирение перед страданием, что пресловутое «долготерпение» является сутью «многострадальной» русской души, можно возразить, что в русской культуре издавна подпитывался совершенно иной нарратив о страдании как о способе обретения силы для его преодоления и для избавления страдальца. Православие, которое глубоко отразилось в культурной аргументации произведений Достоевского и других писателей, обосновывало неизбежность и святость страдания с помощью теологических аргументов. Но существовал аргумент, который апеллировал не просто к обреченности греховного земного мира на страдания, а к кенозису Христа, принявшему крестное страдание[401], и подражание Христу понималось как путь одухотворения и роста, который приводит не только к нравственному совершенствованию, но и к спасению.
Проповедь и поучение
Образы и нарративы страдания часто служили, как мы видели, формой моральной критики. Нравственное значение страдания обычно рассматривалось через призму религиозных учений и духовных ценностей. Преклонение перед Толстым как критиком духовного и нравственного состояния современного общества было еще одним проявлением этого обличительного духа. Толстой был отлучен от церкви в 1901 году, но имел огромный авторитет благодаря произведениям на моральные темы и пережитым гонениям. Его смерть в 1910 году, после ухода из дома, паломничества, разрыва с привычной жизнью, еще более упрочила его роль учителя жизни. «Книги твои нам Евангелием стали, – обращался к недавно умершему писателю поэт-рабочий в газете союза металлистов Санкт-Петербурга. – Спасибо за каждое слово святое»[402]. Профсоюз официантов прислал вдове Толстого телеграмму, в которой выражал «великую скорбь» в связи «с утратой великого искателя истины, проповедника любви и равенства», который, будучи рожден «в богатстве и силе, возвысил свой голос в пользу слабых и бедных и стал тем велик»[403]. Многие писатели-рабочие писали о Толстом: «солнце закатилось»; «пророк труда и любви»; он умер, «но останется навеки жить его святое слово»; «Великан»; «Титан»; «великий гений»; «полубог»; у его скромной могилы собираются паломники, и даже деревья перед ней склоняются, отдавая дань уважения великому человеку[404]. Радикальная интеллигенция, включая Ленина[405], была обеспокоена и советовала рабочим относиться к идеям Толстого с осторожностью. Редакция профсоюзной газеты металлистов Санкт-Петербурга, например, рекомендовала воспринимать Толстого не как христианского учителя, а как великого художника и «неустанного искателя правды», как защитника униженных, противника неравенства и поборника свободной мысли[406]. Однако многих рабочих привлекали в Толстом именно поиски глубинной духовной правды – истины – и его учение о христианской любви.
Михаил Логинов, который стал писателем и журналистом после многих лет бродяжничества и случайных заработков, а в 41 год умер от туберкулеза, посвятил последние годы жизни пропаганде среди городских низов христианской морали с социально-критическим уклоном. Он утверждал, что истина, которой учил Христос, скрыта за ритуалами: «ее утеряли среди человеческих измышлений и обрядов», а Евангелие «еще до сих пор скрыто от людей за тяжелыми серебряными и золотыми досками и застежками». Смысл послания Христа – наряду с посланиями Будды и Мохаммеда, добавлял Логинов, – заключается в человеколюбии: «только оно спасет мир от его бессмысленной и жестокой жизни»[407]. Логинов с сочувствием писал о распространившемся среди московской бедноты движении «братцев» во главе с Иваном Колосковым и в том же духе призывал рабочий и неимущий люд пробудиться от темной жизни, в которой «грубая брань, драки и побоища», к «свету и правде Божией». Обращаясь к богатым, он обвинял их в том, что они приносят «жертву мамоне», и цитировал Писание: «Если кто не хочет трудиться, тот и не ешь»[408]. Вслед за Толстым Логинов не уставал повторять, что дух Божий присутствует в каждом человеке: если жить с ним в согласии, то «вы будете опять свободны, какими созданы быть»[409].
Двойственное отношение к православной церкви в этих свидетельствах моральной веры очевидно. Писатели из низших сословий часто и открыто выражали согласие с теми, кто критиковал церковь за увлечение религиозной формой в ущерб чувству и мысли и в особенности за пренебрежение подлинной христианской моралью. Об этом же говорили и религиозные «сектанты», число которых стремительно росло после 1905 года. Рабочие писатели обычно разделяли их критическое отношение к церковному богопочитанию. Сергей Ганьшин писал: «Мой бог не в золото одет, / не бриллиантами украшен / на стенах церквей и башен. / Мой Бог – любовь свет!» [Ганьшин 1910: 5]. Михаил Логинов вторил ему: свечи нужно зажигать «не для освещения холодных и мрачных стен храма», а на «алтаре справедливости» во имя «народа»