Пролетарское воображение. Личность, модерность, сакральное в России, 1910–1925 — страница 75 из 95

Чувство сакрального играет важную роль в том, как рабочие писатели понимали современную жизнь и самих себя. Они широко использовали религиозный язык, заимствуя выражения, образы, концепции из христианства и мифологии, хотя их произведения не являлись религиозными в буквальном смысле слова, то есть не были связаны с вероисповедными практиками. Страдание, спасение, бессмертие, искупление – эти идеи часто передавались через такие всем понятные образы, которыми изобилуют тексты рабочих авторов, как распятие и явление богоподобного спасителя. Их тексты выполняли ту же функцию, что и официальная религия: упорядочить хаос существования, придать ему хотя бы метафорический смысл, а также дать чувству и воображению язык, выразить глубинное переживание тайны и благоговения перед миром, а также глубокую меланхолию, даже ужас, и мечты о спасении.

Литературных критиков – марксистов часто беспокоили те настроения, которые они слышали в голосах рабочих писателей. Придерживаясь убеждения, что язык всегда несет на себе отпечаток класса и идеологии, и полагая, что пролетариату исторически предопределена роль прогрессивной силы, устремленной в будущее и охваченной секулярной модерностью и коллективной идентичностью, литературные критики старались во что бы то ни стало научить рабочих писателей говорить предписанным пролетариату, правильным языком и очистить их произведения от «чуждых пролетариату мотивов» [Лебедев-Полянский 1919b: 65]. Однако, несмотря ни на что, такие мотивы встречались часто. Идеологам приходилось постоянно сетовать на то, что рабочие писатели чересчур увлекаются жалостью к себе, не умеют оценить новую эстетику ревущих машин и заряженных энергией городов, повторяют «туманно-мистический мотив», предаются совершенно непролетарским настроениям: «грусти», «тоске», «мечтательности». После 1917 года противоречивые и сомнительные воззрения на личность и современность, частые обращения к религиозным метафорам и символам отнюдь не приветствовались, особенно если этим грешили авторы из рабочего класса, принявшие революцию и даже вступившие в партию большевиков. Некоторые рабочие писатели сами иногда осуждали своих товарищей за то, что в их произведениях наблюдается избыток «иронии», «противоречивой философии», «отвлеченности», «самоистязания», а также пагубный «уклон в сторону пессимизма» [Обрадович 1925: 156–158; Бессалько 1919с: 13]. П. Лебедев-Полянский, глава Пролеткульта и заведующий литературно-издательским отделом Наркомпроса, чей голос имел политический вес, считал, что многочисленные отклонения от правильного пролетарского мировоззрения «не наш язык» [Лебедев-Полянский 1918b: 42]. При этом и ему, и другим критикам приходилось признать, что этот «не наш» язык сохранял свое влияние и после революции. Многие, как и один из лидеров Пролеткульта А. Богданов, считали, что имеется принципиальное различие между простым социальным фактом принадлежности к рабочему классу и наличием соответствующего мировоззрения, которое определяет сознательного пролетария, и тогда очевидно, что «поэзия рабочих слишком часто, вероятно, в большинстве случаев – не рабочая поэзия» [Богданов 1918а: 20].

А. Воронский, наиболее чуткий и наименее догматичный из литературоведов-марксистов первых лет советской власти, предположил, что в произведениях рабочих писателей, особенно в диссонирующих темах, так беспокоивших критиков, слышатся отголоски мыслей русской дореволюционной интеллигенции [Воронский 1924:126]. Действительно, авторов из рабочих занимали многие темы, над которыми русские интеллигенты, включая самых известных писателей и поэтов, бились в течение столетия: значение и роль человеческой личности, взаимодействие природы и культуры, сила чувства, воображения и трансцендентного в повседневной жизни. Рабочие интеллигенты разделяли с писателями из образованных классов и с образованными людьми, следившими за популярными идеями и тенденциями, глубокий интерес к моральным вопросам, искали смысл жизни, размышляя о возможностях человеческой личности, о страданиях человека и трагичности его существования. Рабочих писателей, как и большую часть интеллигенции, более всего привлекал такой преобразовательный проект, который был бы общечеловеческим, а не «классово-пролетарским». Таким был «общедемократический» идеал достоинства, прав, естественной свободы человека, который, как сетовали большевистские критики, являлся идеологическим недостатком большинства дореволюционных произведений рабочих авторов и, похоже, сохранился надолго [Лебедев-Полянский 1918а: 7]. Не менее важно и то, что рабочих писателей, как и многих образованных людей в России, тревожило, что часто высокие идеалы (красота, нравственность, справедливость) разбиваются о грубую реальность и ограниченные возможности обычного, повседневного мира.

Отголоски образа мыслей интеллигенции – в том числе современной, которой так не доверяли многие марксистские лидеры, – можно обнаружить и в нараставшей раздвоенности рабочих писателей, амбивалентности их произведений. Марксистские литературоведы часто отмечали присутствие и даже усиление в их произведениях «мучительной раздвоенности», «невыдержанности настроения», отношения к жизни как к «загадочному сфинксу» [Воронский 1924: 136; Лебедев-Полянский 1919b: 66; Лебедев-Полянский 1918с: 44–45; П. И. М. 1925: 277]. Подобные проявления настораживали критиков. «Раздвоения», категорически утверждали они, настоящий рабочий «не может и не должен знать» [Родов 1920: 23]. В своем вступительном слове на Первом Всероссийском съезде пролетарских писателей в мае 1920 года А. Богданов выразил сожаление, что иногда рабочие поэты пишут столь «туманным» языком, что не только рабочие, но и не всякий интеллигент способен их понять. В качестве иллюстрации А. Богданов приводил последние стихи М. Герасимова. Не сомневаясь, что корень зла кроется в тлетворном внешнем влиянии, Богданов советовал рабочим писателям остерегаться «поэтов-модернистов» и больше внимания уделять таким «корифеям литературы», как Пушкин, Лермонтов, Байрон, Гете и Шекспир, с их «простотой»[517]. Несколько лет спустя П. Лебедев-Полянский, возглавлявший в то время основной цензурный орган Главлит, еще более прямолинейно заявил, что советская литература требует «ясности и четкости», а не «бесконечной неопределенности»[518]. Хор подобных предупреждений означает, что в реальности слишком часто происходило обратное. Большевистский остросовременный идеал ясности, дисциплинированности и рациональности столкнулся с не менее современным и революционным сознанием, а также современной и революционной реальностью, пронизанной неопределенностью и раздвоенностью.

Ни опыт современной жизни, ни даже приход к власти коммунистов в 1917 году не привели к победе безусловной веры в коллективизм, полной любви к ландшафтам модерности и научного мировоззрения, очищенного от примесей тайности и раздвоенности. Катаклизмы, испытания, утопии, связанные с революцией, вызывали сильные, но противоречивые эмоции. М. Герасимов намекнул на это, когда в ответ на критику А. Богданова язвительно заметил, что даже Пушкин не всегда был ясен[519]. Другой рабочий писатель Н. Ляшко более подробно охарактеризовал противоречивость, присущую современной жизни: «Неожиданные боли и радости, пустоты и глубины, приспособнические увертки, душевные крахи, трагедии разнотонного характера бросаются в глаза на каждом шагу». В такую эпоху, как эта, писал он, «люди заболевают, сходят с ума от переутомления, но живут, живут…» Рабочие писатели имели свой особый жизненный опыт и хотели быть восприимчивыми к «противоречиям, сложностям» эпохи, потому переживали их более интенсивно: «Писатели рабочие более чем кто-бы то ни было раздираемы противоречиями переходного времени» [Ляшко 1921: 29–30, 34].

Однако в сознании рабочих писателей при всей его противоречивости нельзя усматривать зародыш мировоззрения постмодерна. Постмодернизм, как отметил 3. Бауман, не стремится «заменить одну истину на другую, один эталон красоты на другой, один жизненный идеал на другой. <…> Он готов к жизни без истин, эталонов, идеалов» [Bauman 1992: ix]. Постмодернизм принимает жизнь в условиях неопределенности, даже любит неопределенность. Что касается представителей пролетарской интеллигенции, то они не могли вынести жизнь без истин и идеалов, тем более найти удовольствие в неопределённости, парадоксе, иронии. Они также не могли принять старую, романтическую эстетику, включавшую удовольствие от созерцания печали и страданий. В основном они были социалистами и марксистами и разделяли с русским революционным движением идеал преобразования мира. Тем не менее многим не удалось избежать сомнений, терзаний, раздвоенности. Их раздвоенность причиняла им лишь угрызения и страдания, не трансформируясь в гармонию и удовольствие. Так верить в достоинство и значение человеческой личности, в необходимость правды и красоты, в освободительную силу современного прогресса, в наступление новой счастливой эры и в то же время обнаруживать и в себе, и в мире столько неизбежных страданий и уродств – это было крайне мучительно. Неспособность освободиться даже в искреннем революционном порыве от экзистенциальных сомнений причиняла глубокие мучения. В то же время мечты будоражили воображение.

ПриложениеБиографические очерки

В 1913 году рабочий писатель Иван Николаевич Дементьев (Кубиков) в своей рецензии на новую повесть Максима Горького отмечал, что сила и правда горьковского слова заключается в том, что он изображает рабочих не как «безличную массу», но делает это «при всем разнообразии характеров и настроений отдельных личностей» [Квадрат 1913а: 2]. В историческом исследовании также не стоит пренебрегать жизнью конкретного человека, никогда полностью не сводимой к отчету о том, как человек переживал и осмыслял общественные процессы, какие выборы делал и какие поступки совершал. В этом приложении приводятся краткие биографии некоторых наиболее известных (в свое время) рабочих писателей – как и во всей книге, в центре внимания находится поколение писателей из народа, которые начали писать до 1917 года, занимались наемным трудом и продолжили писать в первые годы советской власти. Я должен предварить эти биографические очерки одним замечанием. Являя собой фактологический нарратив, эти истории будут казаться более строгими и определенными, чем сторонние свидетельства. Фактография жизни таких относительно малоизвес