Но этот новый парень — он другой, и Острые это видят, он отличается от всех, кто прошел через это отделение за последние десять лет, он отличается от тех, кого они встречали снаружи. Может быть, он и уязвим, может быть, но Комбинату он не по зубам.
— «Груз уложен в телеги, — поет он, — и кнут мой в руках…»
Как же ему удалось ускользнуть, увернуться от хомута? Может, Комбинат выпустил его из-под своего контроля, как Старину Пете. Может, он рос диким, где-нибудь в деревне, и все время мотался туда-сюда, и, будучи мальчишкой, школьником, никогда не задерживался ни в одном из городишек дольше чем на пару месяцев, так что школа ничего не могла с ним поделать, а потом работал на лесозаготовках, играл в азартные игры, крутил колеса на аттракционах, перебирался с места на место легко и быстро и все время оставался в движении, так что Комбинат не успел внедрить в него что-либо. Может быть, это было так, он просто никогда не давал Комбинату никаких шансов, так же как он не оставил черному парню шанса добраться до него со своим термометром прошлым утром, потому что в движущуюся мишень попасть труднее всего.
Никакая жена не клянчит у него новый линолеум. Никакие родственники не смотрят на него с осуждением старыми водянистыми глазами. Никому нет до него дела, и этой свободы достаточно, чтобы стать хорошим жуликом. Черные ребята не врываются в уборную и не затыкают ему рот: они знают, что он — не в их власти, они помнят тот случай со Стариной Пете. Они прекрасно видят, что Макмерфи гораздо больше, чем Старина Пете. И если он по-настоящему пустит в ход кулачищи, им несдобровать — всем троим и Большой Сестре, которая всегда наготове со своей иглой. Острые кивают друг другу, они догадываются, почему черные ребята не пресекают его пенис, как непременно случилось бы, попытайся такое сделать любой из нас.
Я выхожу из спальни в холл, одновременно Макмерфи выходит из уборной. Он натягивает кепку, а больше на нем почти ничего нет — только полотенце, завязанное вокруг бедер. В другой руке он держит зубную щетку. И так он стоит в холле, оглядывая его, покачиваясь на носках, чтобы не касаться ногами холодного кафеля. Его наконец заметил черный парень, тот, последний, и Макмерфи подходит к нему и хлопает по плечу, словно они всю жизнь были друзьями.
— Послушай-ка, старина, где бы мне раздобыть немного зубной пасты, чтобы вычистить свои жернова?
Недоразвитая голова черного парня дергается, словно на шарнире, и он упирается носом в костяшки пальцев Макмерфи. Нахмурившись, он быстро оглядывается, чтобы убедиться, что остальные двое ребят поблизости, и сообщает Макмерфи, что они не открывают кладовку до шести сорока пяти.
— Таков порядок, — говорит он.
— Неужели? Я правильно понял, что они именно там держат зубную пасту? В кладовке?
— Это правда, она заперта в кладовке.
Черный парень попытался вернуться к своему занятию — он как раз протирает плинтуса, — но рука Макмерфи все еще лежит у него на плече, словно большая красная скоба.
— Заперта в кладовке, правда? Очень хорошо, а теперь скажи мне, почему это они запирают зубную пасту? Она ведь не представляет большой опасности? Ты ведь не можешь ею отравить человека, ведь не сможешь? Как ты думаешь, почему они запирают под замок такую невинную и безопасную вещицу, как тюбик с зубной пастой?
— Таков порядок в отделении, мистер Макмерфи, вот и вся причина. — Но когда он видит, что последний аргумент совсем не убедил Макмерфи, хмурится, покосившись на руку на своем плече, и добавляет: — Ты что, полагаешь, что здесь каждый может чистить зубы когда ему вздумается?
Макмерфи ослабил хватку, дернул пучок рыжей шерсти у себя на груди и задумался.
— О-хо-хо, о-хо-хо, я понял, куда ты клонишь: весь фокус в том, чтобы никто не чистил зубы после еды.
— Вот остолоп, ты что, не понимаешь?
— Нет-нет, теперь я понял. Ты говоришь, что люди начали бы чистить зубы когда им только в голову взбредет?
— Именно так, поэтому мы…
— Господи, ты только можешь себе представить? Начали бы чистить зубы в шесть тридцать, шесть двадцать — и кто может поручиться? — даже в шесть часов! Да, теперь я начинаю понимать.
И он — за спиной у черного парня — подмигивает мне, стоящему у стены.
— Мне нужно помыть плинтус, мистер Макмерфи.
— О! Я не собирался отрывать тебя от работы. — Он отступил, и черный парень вернулся к своему занятию. И тут Макмерфи выступил вперед и наклонился, чтобы заглянуть в мусорное ведро, стоявшее рядом с черным парнем. — Так, посмотрим, что у нас здесь.
Черный парень опускает глаза.
— Посмотрим где?
— Посмотрим здесь, в этом старом ведре, Сэм. Что тут за добро в этой старой жестянке?
— Это… мыльная стружка.
— Ну что ж, обычно я использую пасту, но… — Макмерфи сует зубную щетку в ведро и вертит ею, подцепляет на нее мыльную стружку и стучит по краю ведра, — но это мне тоже вполне подойдет. Большое спасибо. Вопросом о порядке в отделении мы займемся позже. — И он возвращается в уборную, где я слышу снова принимается петь и одновременно чистить зубы, прерываясь лишь для яростных плевков.
Черный парень стоит и смотрит ему вслед, и швабра в его серой руке сбилась с положенного ритма. Потом он оглядывается и видит, что я смотрю на него. Тогда он подходит, хватает меня за резинку пижамы и тащит через холл, на то место, где я вчера убирался.
— Вот тут! Прямо тут, черт тебя побери! Я хочу, чтобы ты работал тут, а не таращился вокруг, как большая глупая корова. Тут! Тут!
Я наклоняюсь и принимаюсь тереть пол шваброй, повернувшись к нему спиной, чтобы он не мог видеть моей ухмылки. Я чувствую себя отлично, потому что Макмерфи выставил этого черного парня козлом, что мало кому удавалось. Папа был способен на такое, он стоял широко расставив ноги, с невозмутимым видом, щурясь в небо, когда люди из правительства явились к нему, чтобы вести переговоры и выкупить договорные обязательства.
— Канадские гуси уже здесь, — говорил папа, поглядывая в небо.
Люди из правительства смотрели, шелестя бумагами.
— О чем это вы?.. В июле? Не может быть здесь гусей в это время года. Да, не может быть гусей.
Они разговаривали, как туристы с Востока, которым кажется, что они должны разговаривать с индейцами именно так, чтобы те могли их понять. Папа, казалось, вообще не замечал, как они говорят. Он продолжал смотреть в небо.
— Гуси здесь, белый человек. Вы это знаете. Гуси здесь в этом году. И были здесь в прошлом. И годом раньше, и еще годом раньше.
Чиновники смотрят друг на друга и кашляют.
— Да. Наверное, это правда, Вождь Бромден. А теперь — к делу. Забудьте о гусях. Обратите внимание на контракт. То, что мы предлагаем, может принести большую выгоду вашему народу — изменить жизнь краснокожих.
— …И еще годом раньше. И еще годом раньше… — говорил папа.
Когда до людей из правительства дошло, что над ними смеются, весь совет племени — сидят на крылечке у нашей хижины, то засунут трубки в карманы своих клетчатых черно-красных шерстяных курток, то вытащат их снова, посмеиваясь, глядя друг на друга и на папу, — разразился таким хохотом, что все от него едва не поумирали.
Они выставили чиновников козлами; наконец те повернулись, не сказав ни слова, и зашагали к шоссе, с покрасневшими шеями, и мы смеялись им вслед. Иногда я забываю, что может сделать смех.
Ключ Большой Сестры поворачивается в замке, и, когда она появляется в дверях, черные ребята уже стоят перед ней навытяжку, переминаясь с ноги на ногу, словно дети, которым приспичило по-маленькому. Я достаточно близко, чтобы услышать, как во время разговора пару раз всплывает имя Макмерфи, и догадываюсь, что черный парень рассказывает, как Макмерфи чистил зубы, и совершенно забывает доложить ей о старом Овоще, который умер этой ночью. Он машет руками и пытается объяснить, каким дураком выставил себя этот рыжеволосый прямо с раннего утра — подрывать устои, действовать в противоречии с политикой отделения, и не может ли она с этим что-нибудь сделать!
Она смотрит на черного парня, пока он не перестает дергаться, потом переводит взгляд туда, где пение Макмерфи сотрясает дверь уборной.
— «Твои папа и мама не любят меня-я-я, говорят — слишком беден и тебе не ровня».
Поначалу на ее лице появляется озадаченное выражение, как и у всех нас: она так давно не слышала пения, что ей приходится потратить целую секунду, чтобы осознать, что происходит.
— «Деньги с неба не сыплются — сколько есть, сто-о-олько есть, но дороже всех денег отвага и честь».
Она ждет еще минутку, чтобы убедиться, что ей это не мерещится; потом начинает надуваться. Ее ноздри расширяются, и с каждым вдохом она становится все больше и больше, такой огромной и жесткой — и все из-за пациента! — я не видел ее с тех пор, как нас покинул Табер. Я слышу тихий писк. Она пришла в движение, и я вжимаюсь в стену, когда она прогрохотала мимо. Она уже огромная, словно грузовик, толкает перед собой свою плетеную корзину, обдавая ее паром из выхлопной трубы, словно прицеп за дизельным тягачом. Ее губы раздвинулись, и улыбка двигается перед ней, как решетка перед радиатором. Я даже могу ощутить запах разогретого масла и вспышки индуктора, когда она проезжает мимо, и с каждым шагом, который она впечатывает в пол, становится на размер больше, раздуваясь и пыхтя, сметая все на своем пути! Я боюсь даже подумать о том, что она может сделать.
И как раз когда она, раздувшись до предела, полная самых страшных намерений катится вперед, Макмерфи выходит из двери уборной прямо ей навстречу, с полотенцем, обернутым вокруг бедер, — и она застывает! В одно мгновение сдувается и теперь едва достает головой до того места, где полотенце прикрывет его чресла. Он ухмыляется, глядя на нее. Ее собственная ухмылка испарилась, обвиснув по краям.
— Доброе утро, мисс Рэтчед! Как дела на воле?
— Вы не можете здесь расхаживать… в полотенце!