— Володя не будет мешать вам: он здоров и не плачет по ночам; но часов в восемь разбудит. — Перемени простыню на диване, — возьми из моих, Наташа; и подушку положи из моих.
— А где же спать мне, Лидия Васильевна?
— Ах, какая ты глупая девчонка! Она готова плакать, что у нее отнимают диван!
— Нет, Лидия Васильевна, — убедительным голосом возразила Наташа. — Я ничего; только я не знаю, где же вы прикажете мне лечь: здесь ли, на полу, принести тюфяк, — или в кухне?
— Я прикажу тебе вовсе не ложиться: иди в зал и сиди всю ночь у окна.
— Зачем же, Лидия Васильевна? — и не спать? — с отчаянием спросила Наташа.
— И не спать. Сиди и молись, чтобы я сделалась такая же добрая, как Надежда Викторовна, которая тебе нравится.
— Очень хоро… — начала было Наташа, но, не договоривши, передумала: — Да вы смеетесь, Лидия Васильевна!
— Убирайся в кухню, к Авдотье, — ложись в зале, если не боишься одна, — ложись здесь, — не все ли равно? — Когда ты перестанешь быть глупою и надоедать мне всякими пустяками, все равно, как Алексей Иваныч?
— Нет, Лидия Васильевна, Алексей Иваныч не такой, как я: Алексей Иваныч самый умный человек; это говорит и Миронов и все. Да и что же вы притворяетесь перед Надеждою Викторовною, будто сами не знаете этого?
Илатонцева не выдержала, засмеялась. — Ложитесь здесь, Наташа, и доскажите мне сказку о Марье Маревне, критской королевне.
— Посмотрите, какая бойкая она стала! — Распоряжается в моем доме, будто хозяйка!
— В самом деле, с тех пор как я уехала от madame Ленуар, я не чувствовала себя такою довольною и свободною, — сказала Илатонцева с оттенком грусти.
— У вас добрый отец, Надина; при нем вы будете опять чувствовать себя довольною и свободною.
— О да, да! — радостно сказала Илатонцева.
Пришедши поутру пить чай, Волгин увидел в столовой только жену. — А где же Илатонцева, голубочка? — Неужели тетка уже успела прислать за ней? — Еще нет десяти часов? Неужели старая дурища, прорыскавши черт знает где до поздней ночи, уже вскочила опять рыскать?
— Илатонцева ушла, как встала; не хотела даже подождать чаю. Авдотья говорит, — Авдотья проводила ее, — что умная тетушка еще спит. Приехала часу в пятом.
— Плясала на бале или просто кутила, — основательно заметил Волгин. — А славная девушка эта Илатонцева.
— Очень хорошая. И ты вчера уже вздумал было навязывать мне заботу о ней? — Очень достаточно мне и того, что нянчусь с Володею и с тобою.
— Я вовсе не думал, голубочка, — с убедительною искренностью сказал муж. — Уверяю тебя, не думал.
— Не думал! — Если бы я не заметила и не остановила тебя, когда ты печалился ее приданым, ты сейчас бы начал внушать ей, чтобы она, когда приедет из деревни, обо всем советовалась бы со мною.
— Ну, что же, голубочка? — Разумеется, всякие там мерзавцы, — ну, может ли она понимать мерзавцев? — Что же, разумеется, это жалко: одна, некому вразумить. Волгин был хорош тем, что нимало не стеснялся и объяснять свои мысли после того, как отперся от них. — Совершенная правда, мой друг; но я не хочу продолжать тесного знакомства с нею. Такие знакомства не по нашим деньгам. Да я и не люблю бывать у людей, которые важнее нас с тобою. Ты должен бы помнить это.
— Ну, конечно, это хорошо, голубочка, и все так. Но для нее можно бы сделать исключение.
— Хорошо; я доставлю тебе и случай сделать исключение. Я иду гулять, — ты остаешься дома, — так?
— Голубочка! — Эта дурища, как протрет глаза, при дет благодарить тебя за любезность к ее племяннице! — Тебя не будет дома, а я буду дома!
Жена засмеялась.
— Я пойду гулять по нашему садику. Я не хочу отнять у себя удовольствия прочесть ей лекцию.
— И не вызовешь меня к ней?
— Нет, не вызову, друг мой, не бойся. У меня нет только охоты, у тебя нет и времени для лишних знакомств.
Через полчаса Волгина вернулась из садика в комнату мужа. — Давай то, что у тебя приготовлено для типографии. Я еду в город, буду в той стороне. Эта глупая Наташа вздумала пристать ко мне, чтобы я купила ей золотые серьги: Илатонцева подарила ей вчера три рубля.
— А как же лекция, которую ты хотела прочесть этой старой дурище? — Наташа могла бы подождать, — поехала бы, голубочка, после обеда.
После обеда некогда. Вчера Миронов не был, — значит, приедет обедать. Будет еще кто-нибудь из моих приятелей. Возьму коляску или шарабан, если их будет много, и поеду в Парголово: я еще не была там.
— Ну, так могла бы Наташа подождать до завтра.
— Нельзя ей, потому-то она и пристала: на даче, где живут столяры, ныне большой праздник, день рождения жены второго брата, — того, который приходил к нам поправлять мебель. Наташа непременно хочет отличиться там в золотых сережках.
За обедом Волгина сказала мужу, что Илатонцева заходила с теткою к ним и оставила записку, в которой говорит, что тетушка и она заедут послезавтра.
Но перед обедом на другой день приехал слуга Илатонцевых и подал новую записку. Девушка извиняла свою тетку и себя в том, что они не будут завтра у Лидии Васильевны: ныне поутру тетушке представилась непредвиденная надобность спешить отъездом в деревню. Через четверь часа они должны быть на железной дороге. Тетушка так поздно сказала ей, она торопится и стыдится, что так дурно пишет. — Тетушка поручает сказать, что первый визит ее по возвращении в Петербург будет к Лидии Васильевне.
В приписке из десяти слов тетушка повторяла то же извинение и уверение по-французски, выражаясь о себе jait и javait [1], по грамматике русских аристократок и парижских лореток, — как заметил Волгин, с обыкновенным своим остроумием, за которое и одобрил себя необходимою руладою.
— Обещание тетушки не очень страшно: к тому времени пятьсот раз успеет забыть обо мне. — Илатонцева будет иногда заезжать, пока не будет у нее жениха.
— То есть очень недолго, — заметил Волгин с неизменною своею основательностью. — А что касается ее тетки, то уверяю тебя, голубочка, надобность этой дурище спешить в деревню та же самая, какая заставила ее тогда рыскать черт знает где, бросивши племянницу. Просто ветер ходит у нее в голове: он подует, она и несется, — уверяю.
Прошло еще месяца два или больше. Приближалась осень. Аристократы, вероятно, в своих каменных дачах, еще не начинали думать о возвращении в город; Волгина уже думала. Но после двух, трех ненастных дней погода поправилась, и Волгина воспользовалась этой отсрочкою, чтобы переменить обои на своей городской квартире: денежные дела мужа быстро улучшались; на прошлой неделе он получил за месяц сотнею рублей больше прежнего. Так он будет получать и в следующие месяцы до нового года. А потом счеты будут вестись на новых основаниях, уже очень выгодных для него.
— Это прелесть, какою миленькою, веселою станет наша квартира! — говорила Волгина мужу, возвратившись из города, куда ездила выбирать обои. Она стала описывать до малейших подробностей, какие обои взяла для какой комнаты. — Словом, ты понимаешь, во всех комнатах будут светлые обои; только в твоем кабинете не светлые, синие: они лучше для глаз… Ах, мой друг, я боюсь, что ты утомляешь свои глаза!
— Напрасно, голубочка; мои глаза очень близоруки, но зато чрезвычайно здоровы. Сколько лет я, можно сказать, только тогда и отрывал их от книги, когда спал, — и ни разу не чувствовал зрения утомленным. У очень близоруких очень часто бывают ужасно крепкие глаза.
— Но какие бы ни были они крепкие, все-таки я опасаюсь за них. Готлиб Карлыч пил кофе, когда я привезла ему то, что ты приготовил; села выпить чашку, — славный кофе, — мы разговорились. Он сказал: «Ни один литератор не пишет столько. Ни я, никто из наборщиков не видывали, чтобы кто-нибудь писал так много».
— Это ничего не значит, голубочка. Я пишу сплеча, даже не перечитываю. Другие обдумывают, потом поправляют. Иные сидят за письменным столом не меньше моего, быть может.
— Все-таки ты должен писать меньше. Теперь ты стал получать больше, нежели надобно мне.
— Ну, голубочка, еще далеко до того, чтобы получать, сколько надобно. Ты вспомни: тебе надобно иметь экипаж, пару лошадей, а когда дойдет до такого дохода? — Разве года через полтора наберешь денег. Но главное, голубочка, вовсе не твои надобности. Прежде точно, главное было в них, когда искал работы, хотел зарекомендовать себя, что могу писать быстро. А теперь, голубочка, совсем другое. Совесть — эко, даже совесть приплел к таким пустякам! — Само собою, вздор; но что же ты станешь делать с этою моею глупостью, когда так думаю: если не напишу об этом, то будет написана чепуха, — а «об этом» выходит обо всем, о чем ни бывает надобно, — ну, даже и не успеваю.
— Но что же так долго не едет твой Левицкий? — Ты говорил, он уезжал тогда месяца на два. Давно пора бы ему приехать. Ты написал бы ему, поторопил бы его.
— Твоя правда, голубочка. Напишу.
— Ты забудешь, я знаю тебя! — Но я сама буду за тебя помнить. Завтра, когда ехать в город, спрошу, готово ли письмо, и если не готово, заставлю написать при себе. Или хочешь, я напишу за тебя? — Это я сумею. Ты не говори мне, как писать. Только скажешь мне адрес. — Волгина уже сидела за письменным столом мужа и доставала почтовую бумагу. — Ты не говори мне, что писать. Я сама знаю. Ах, как хорошо я напишу! Это будет прелесть! Я даже не покажу тебе, что напишу; — ни за что не покажу.
Теперь уже неотвратимо. Можно только объяснить, почему адрес будет в деревню Илатонцева. Конечно, Левицкий сказал, что едет в глухое село, куда нет почты, и что если писать ему, то через этого родственника, который гувернером у Илатонцева.
Жена сложила письмо, взяла конверт. — Адрес, мой друг.
— Адрес, голубочка: Владимиру Алексеичу, — ну, Левицкому, это знаешь, — в Харькове, в доме Левицких, у Троицкой церкви.
Десяти минут было достаточно Волгину, чтобы найти способ отвратить неотвратимое. В особенности он был доволен домом Левицких, у Троицкой церкви. Харьков, это еще не важность: и Калуга и Орел, все годилось бы. Но «в доме Левицких» — что может быть натуральнее, когда он уехал к родным? — «У Троицкой церкви» — что может быть короче, проще, несомненнее?