Прометей № 2 — страница 34 из 54

Вновь и вновь поднимая вопрос о необходимости начать превентивную войну против иноземных монархов, Пьер-Жак Бриссо и его единомышленники апеллировали не только к тому, что те угрожают свободной Франции, что в их землях и под их покровительством собираются и вооружаются армии эмигрантов, готовых силой восстановить во Франции Старый порядок, — но и к тому, что угнетаемые народы всей Европы давно готовы, по примеру французов, сбросить иго своих тиранов, и с радостью встретят французских солдат как освободителей. Бриссо верил, что народы поддержат французов, так как «во всех государствах правительства ненавидят принципы нашей революции, а народы их обожают» [1, с. 127]. «Война, война! — пишет Бриссо 15 декабря в своей газете Патриот Франсэ. — Таков клич всех патриотов, таково желание всех друзей свободы, разбросанных по всем странам Европы; они только и ждут этого счастливого случая, чтобы напасть на своих тиранов и свергнуть их. К этой искупительной войне, которая обновит лицо мира и водрузит знамя свободы на дворцах королей, на сералях султанов, на замках мелких феодальных тиранов, на храмах пап и муфтиев, — к этой священной войне призывал Национальное собрание Анахарсис Клоотс, призывал во имя рода человеческого, имени друга которого он никогда не заслуживал в большей мере» [5, с. 157].

Эти призывы находили широкий отклик у патриотически настроенных парижан, формировали общественное мнение в пользу победоносного освободительного похода против тиранов. Выступая с критикой этих призывов, наперекор общественному мнению, Робеспьер всерьез рисковал утратить свою популярность.

Избранный депутатом Законодательного собрания, Пьер Бриссо продолжал издавать собственную газету, в которой он, по словам Жореса, «говорит … с большей ясностью, чем решается сказать это с трибуны» [5, с. 157]. Кроме того, общей трибуной для Бриссо и для его оппонента, Максимилиана Робеспьера, остается клуб Якобинцев. В отличие от Бриссо, Робеспьер в эти месяцы выступает как частное лицо: в мае 1791 он убедил своих коллег, депутатов Учредительного собрания, принять декрет, согласно которому никто из них (в том числе, разумеется, и он сам), не мог быть избран в новое Законодательное собрание, и не мог занимать государственные должности (т. е., не мог войти в правительство). Правда, в июне сам он был избран общественным обвинителем Парижского уголовного трибунала (не путать этот ординарный судебный орган — с чрезвычайным Революционным трибуналом, созданным в марте 1793!), но конституирование этого судебного учреждения затянулось, и к исполнению своих обязанностей Робеспьер приступит лишь в феврале 1792. Так что для него в декабре 1791 — январе 1792 гг., когда им были произнесены наиболее значимые речи о войне, Якобинский клуб является единственной трибуной.

В полемику с жирондистами Робеспьер вступает 12 декабря 1791 [12, с. 166–168], однако это не было для него первым обращением к проблемам войны и внешней политики. Еще до созыва Генеральных Штатов, в 1787 г., защищая в суде солдата-дезертира, лишенного наследства, он поднимает и вопрос о войне — совершенно в духе Века Просвещения отмечая, что могущественные государи вопреки доводам разума истощают свои народы, втягивая их в губительные кампании [21, p. 117]. Позднее, в Учредительном собрании, он трижды поднимается на трибуну в ходе обсуждения конституционных статей о внешних сношениях и об отношении французской нации к иностранным нациям в мае 1790 г. Солидаризируясь с предложенным Вольнеем 18 мая 1790 г. проектом декларации Национального собрания [6, с. 1], Робеспьер заявляет, что свободная французская нация не желает участвовать ни в какой войне и хочет жить в братстве с другими народами, как велит Природа. Он указывает на то, что дух завоеваний приводит народы к деградации и призывает остерегаться правительственных маневров, которые могут втянуть нации в войну [17, p. 351]. Неоднократно высказывался он и по другим вопросам внешней политики и дипломатии, состояния армии и ее роли в государстве, положения солдат [см. 16; 17; 19; 20; 21; 22;].

Таким образом, позиция, которую занимает Робеспьер в вопросе о войне в конце 1791 — начале 1792 гг. представляется вполне ожидаемой.

В первой небольшой речи 12 декабря 1791 его критика связана пока лишь с вопросами текущей политики. Но уже через неделю, 18 декабря, он выступает большой программной речью [12, с. 168–184], в которой затрагивает и проблемы более общего характера. Это еще не протест против экспорта революции, но слова его уже очень скоро окажутся пророческими:

«Война — это всегда главное желание могущественного правительства, которое хочет стать еще более могущественным. Я не буду вам говорить о том, что в ходе войны правительство окончательно истощает народ и расточает финансы, что оно закрывает непроницаемым покрывалом свои хищения и свои промахи; я буду говорить вам о том, что еще более непосредственно касается наших самых заветных интересов. Во время войны исполнительная власть развивает самую страшную энергию и осуществляет своего рода диктатуру, которая не может не устрашить рождающуюся свободу; во время войны народ забывает о дебатах, имеющих существенное отношение к его гражданским и политическим правам, и занимается лишь внешними событиями, он отвращает свое внимание от своих законодателей и своих должностных лиц, и сосредоточивает все свои интересы и все свои надежды на своих генералах и своих министрах, или, вернее, на генералах и министрах исполнительной власти. […] Во время войны привычка к пассивному повиновению и энтузиазм, столь естественно выпадающий на долю удачливых военачальников, превращают солдат нации в солдат монарха и его генералов. Во время смут и мятежей военачальники становятся арбитрами судьбы своей страны, и склоняют чашу весов на сторону той партии, к которой они примкнули. Если это Цезари или Кромвели, они сами захватывают власть…» [12, с. 169–170].

Здесь следует заметить, во-первых, что для системы политических взглядов Максимилиана Робеспьера, как впрочем и многих других деятелей Революции, прежде всего монтаньяров, характерно представление о том, что республиканскому принципу правления (не путать с республикой как формой правления!) соответствует примат законодательной власти по отношению к власти исполнительной, при условии что носителем либо источником законодательной власти выступает сам суверенный народ, — и с этой точки зрения государственный строй Франции, введенный Конституцией 1791 г. может быть охарактеризован как «республика с королем» [11, с. 187; 14, с. 236]. А это означает, что любое возвышение власти исполнительной будет рассматриваться как покушение на самый республиканский принцип.

Во-вторых же, предостерегая своих сограждан, что во время войны исполнительная власть превращается в «своего рода диктатуру», Робеспьер сам волею истории окажется участником диктаторского по своей сути правительства Комитета общественного спасения, действующего в чрезвычайных условиях тотальной войны, которую Республика ведет по всему периметру своих границ, стане, по словам Алена Форреста, «военным руководителем вопреки самому себе» [20] — и погибнет, когда внешняя опасность реставрации Старого Порядка будет устранена.

Предостерегая относительно опасности, исходящей от победоносного генерала, Робеспьер, впрочем, не был оригинален — именно опасение получить в итоге диктатора в солдатских сапогах побуждало все Национальные собрания на протяжении шести лет удерживать части регулярной армии подальше от столицы, воздерживаясь от использования их как в межпартийной борьбе, так и против массовых волнений в Париже. Для подавления восстания они впервые были использованы в октябре 1795 года (11–13 вандемьера IV года Республики), а командовал ими специально назначенный главнокомандующим Парижского гарнизона (после года опалы) молодой генерал Бонапарт — и именно с этой операции начнётся его уже непрерывное возвышение…

К мысли об опасностях, исходящих от победоносного военачальника Робеспьер возвращается и в последующих речах о войне. В целом, перечитывая эти его речи (наиболее значимые произнесены 18 декабря 1791, 2, 11 и 25 января 1792 гг.), нетрудно заметить, что обращаясь к своим слушателям, членам Якобинского клуба, Робеспьер вновь и вновь возвращается к наиболее важным для него мотивам, как связанным с текущей политической ситуацией, так и имеющим обобщающий характер. При этом он частично повторяется, частично уточняет, дополняет, корректирует мотивы своих суждений. В речи, произнесенной 25 января он, в частности, добавляет:

«Когда свободные или стремящиеся быть свободными люди могут развернуть все ресурсы, которые дает подобное дело? Тогда, когда они дерутся у себя, за свои очаги, на глазах своих сограждан, своих жен и детей. Тогда все части государства могут, так сказать, в любое мгновение прийти на помощь друг другу и силою единства и мужества исправить следствия первого поражения и создать противовес всем преимуществам дисциплины и опыта, которыми обладают враги. Тогда все начальники, вынужденные действовать на глазах своих сограждан, не могут рассчитывать ни на успех, ни на безнаказанность измены; но все эти преимущества будут потеряны, как только война будет перенесена далеко от взоров отчизны, в чужую страну, и откроется полная свобода для самых пагубных и самых темных маневров: тогда уже не вся нация будет воевать за себя, а армия, генерал будут решать судьбу государства» [12, с. 180].

Так и встают перед глазами солдаты Республики, а затем и Империи, под звуки Марсельезы, с лозунгами свободы и равенства на штандартах шагающие по пыльным дорогам покоренной Европы!

Вопрос о вооруженных миссионерах Робеспьер поднимает в речи 2 января 1792, и его рассуждения представляются мне настолько интересными, что хочется процитировать их с максимальной полнотой:

«Природе вещей соответствует медленное развитие разума. Самый порочный образ правления находит мощную поддержку в привычках, в предрассудках, в воспитании народов. Деспотизм сам по себе до того развращает сознание людей, что заставляет их себе поклоняться и делает для них свободу подозрительной и пугающей на первый взгляд. Самая сумасбродная мысль, которая могла бы прийти в голову политику, — это думать, что достаточно одному народу прийти с оружием в руках к другому народу, чтобы заставить последний принять его законы и его конституцию. Никто не любит вооруженных миссионеров, и первый совет, какой дают природа и осторожность, — оттолкнуть их как врагов. Я сказал, что подобное вторжение могло бы скорее пробудить воспоминания о пфальцских пожарах (