Прометей, или Жизнь Бальзака — страница 131 из 135

я запрещено разговаривать, но я буду вас слушать".

Побывал у больного и Виктор Гюго, полный важности и дружелюбия, пышущий здоровьем. Он пришел в хороший день: Бальзак был весел, полон надежды, не сомневался в своем выздоровлении, смеясь, показывал свои отеки. Впоследствии Гюго рассказал об их беседе.

"Мы много говорили и спорили о политике. Он упрекал меня за мою "демагогию", а я его - за легитимизм. Он мне говорил: "Как вы могли так безмятежно отказаться от звания пэра Франции, самого прекрасного после титула короля Франции!" И еще он говорил мне: "Я приобрел особняк Божона без сада, но зато с хорами в маленькой часовне, что стоит на углу улицы. У меня на лестнице есть дверь, ведущая в часовню. Один поворот ключа - и я могу слушать мессу. Для меня эти хоры дороже сада". Когда я уходил, он, с трудом передвигаясь, проводил меня до этой лестницы, показал эту дверь и крикнул жене: "Главное - пусть Гюго посмотрит все мои картины!"

Случалось, что, говоря о Гюго, Бальзак отзывался о нем сердито и несправедливо, но в глубине души любил его и восхищался им. Они были самыми великими людьми своего времени, и оба знали это.

Письма, приходившие из России от Анны Мнишек, по-видимому, были откликами на успокоительные вести из Парижа: "Слава Богу! Да будет тысяча раз благословенно имя Господне за то, что в драгоценном здоровье моего милого отца наступило заметное улучшение... О улица Фортюне, радость души моей, миллион раз счастливая! Улица, так удачно названная!.." [Фортюне (fortunee) - по-французски означает "счастливая"] Анна Мнишек передает, что доктор Кноте сказал ей; "Ах, если бы я мог еще месяц полечить господина де Бальзака, а главное - если бы мне удалось убедить его съедать ежедневно по лимону, он бы теперь выздоровел..." Святая простота!

В июле дела пошли плохо. Один из участников консилиума, доктор Луи, сказал Виктору Гюго: "Он проживет месяца полтора, не больше". Отеки стали чудовищными. Лора писала матери:

"Доктор смело назначил поставить больному водянкой на живот сто пиявок, в три приема... Но несмотря на веселость, никогда не покидающую супругов, несмотря на каламбуры Оноре, на его шутки под самым носом у смерти, он так походил на умирающего, что моя невестка спокойно сказала" Софи в ту ночь, когда обнаружился перитонит; "Я думала, что потеряю его". Но чудесная надежда, которая не оставляет ее, вскоре взяла свое, и утром она не моргнув глазом без страха поставила последние тридцать пиявок... Моя невестка кажется мне загадкой. Знает ли она об опасности?" Или не знает? Если знает, то ведет себя героически".

Несомненно, она знала об опасности. Наккар не стал бы обманывать эту женщину, стойкость которой была для него очевидна. Он одобрял в ней твердость души. Чему послужили бы стоны и сетования? Гораздо лучше было с ее стороны старательно ставить пиявки и не подрывать веру в благополучный исход, не иссякавшую у Бальзака, к которому в минуты просветления возвращалась вся сила ума. Он говорил о будущих своих романах. Подсчитывал, сколько времени понадобится, чтобы их написать. "Один лишь Бог знает, - читаем мы в заметках доктора Наккара, - как много потеряно из-за того, что не собрали последних высказываний Бальзака, его замечаний о созданных им характерах, о его планах и замыслах... которые впервые его перо уже не могло запечатлеть".

"Среди тяжких органических разрушений господин де Бальзак, всегда понимавший до конца участь человеческую, пожелал побеседовать с достойным священнослужителем, для коего религия была лишь высшим выражением вселенского разума. Каким горестным зрелищем было душевное спокойствие человека, еще молодого, видящего, как обрывается поток славы, достигнутой его трудолюбием, ценою тридцатилетней деятельности, бессонных ночей и высоких познаний, как исчезает надежда увидеть завершенным свое творение, а более всего этого - надежда на семейное счастье, завоеванное им..."

Священник, о котором идет речь, аббат Озур, был настоятелем церкви Сен-Филипп-дю-Руль, он отправлял службы и в пресловутой часовне Божона. Бальзак в своих романах часто описывал смерть: смерть отца Горио, смерть госпожи де Морсоф, смерть Понса, смерть Валентины Граслен и многих других своих героев. Можно быть уверенным, что его последние беседы со священником были возвышенны и достойны великого писателя. Доктора отказались делать пункцию. Водянка в форме сальной, казалось, превращала мышечные ткани в жировые. И все же, когда больной пятого августа поранил себе догу, ударившись о стол, из раны хлынула вода. В тот же день жена написала под диктовку Бальзака письмо Фессару: "У меня новая болезнь нарыв на правой ноге. Вы поймете, как это увеличило, мои мучения. Я думаю, все это цена, назначенная небом за огромное счастье моего брака". Он подписался собственноручно, а под его подписью Ева добавила: "Вы, вероятно, спрашиваете себя, дорогой господин Фессар, как у горемычного секретаря хватило силы написать это письмо; но ведь для этого несчастного существа все кончается, он в таком состоянии, когда человек становится лишь механизмом, действующим до-тех пор, пока Провидение по милосердию своему не сломает его пружину..."

Итак, у нее не оставалось иллюзий. А были ли у нее иллюзии, когда она шла под венец в Бердичеве? Маловероятно. Решение она приняла поздно, но, как говорила Лора, это было героическое решение - ведь госпожа Бальзак знала, что ей придется ходить за больным, за умирающим и что, вторично оставшись вдовой, она окажется в бедственном положении. Несколько раз, "но еще не очень часто" бред ненадолго затуманивал высокий разум Бальзака, и "это удивляло самого больного, так как, очнувшись, он все озирался вокруг". Затем обнаружилась гангрена, вызванная артериитом, и запах разлагающихся тканей стал ужасным. В последнем своем распоряжении доктор предписал больному полный покой, велел давать ему отвар белены и наперстянки, посоветовал открыть двери и окна и "поставить в комнате умирающего в нескольких местах глубокие тарелки с раствором карболки". Раз уж Наккар говорил "в комнате умирающего", хотя его друг еще дышал, значит, он считал, что все кончено. Красная, сухая и палящая рана не оставляла никакой надежды. Рассказывают, что Бальзак перед тем, как он потерял сознание, произнес: "Только Бьяншон мог бы меня спасти". Вероятно, в смутном, затуманенном сознании, в бреду, предшествовавшем агонии, он жил лишь в мире "Человеческой комедии".

В воскресенье, 18 августа, в девять часов утра, Ева позвала аббата Озура. Бальзака соборовали, он слабыми знаками показал, что понимает это. В одиннадцать часов началась агония. Госпожа де Бальзак, измученная трехмесячной бессонницей, пригласила сиделку. Во второй половине дня приехала справиться о состоянии больного жена Виктора Гюго. А вечером сам Виктор Гюго, хотя он был приглашен в тот день на ужин к своему дяде Луи Гюго, нанял фиакр и велел отвезти себя на улицу Фортюне проститься с единственным писателем, равным ему.

"Я позвонил. Светила луна, затененная облаками. Улица была безлюдна. Никто не вышел отворить. Я позвонил еще раз. Дверь отперли. Появилась служанка со свечой.

- Вам что угодно, сударь? - спросила она.

Она плакала. Я назвал себя. Меня провели в гостиную, находившуюся в нижнем этаже; напротив камина стоял на подставке огромный мраморный бюст Бальзака работы Давида. Посреди комнаты горела свеча на богатом овальном столе, ножками которому служили шесть позолоченных изящных изваяний. Вышла другая женщина, которая тоже плакала. Она сказала мне:

- Он умирает. Барыня ушла к себе. Со вчерашнего дня доктора уже бросили его..."

Ева Бальзак ушла, чтобы отдохнуть несколько часов. Агония могла продлиться долго, а умирающий уже не нуждался в уходе. Сиделка сказала Гюго:

"- Сегодня с девяти часов утра он перестал говорить... С одиннадцати часов он начал хрипеть и уже ничего не видит. Он не протянет ночь. Если хотите, сударь, я схожу за господином Сюрвилем, он еще не ложился.

Женщина ушла. Я подождал немного. Свеча едва озаряла великолепную обстановку гостиной и чудесные полотна Порбуса и Гольбейна, висевшие на стенах. Смутно виднелся в этом полумраке мраморный бюст, словно призрак того человека, который умирал наверху. Трупный запах наполнял дом.

Вошел господин де Сюрвиль и подтвердил все то, что говорила сиделка. Я сказал, что хотел бы взглянуть на господина де Бальзака.

Мы прошли по коридору, поднялись по лестнице, устланной красным ковром и украшенной произведениями искусства - вазами, статуями, картинами, поставцами с эмалями; потом прошли еще один коридор, и я заметил отворенную дверь, услышал громкий зловещий хрип. Я вошел в спальню Бальзака.

Посреди спальни стояла кровать, кровать красного дерева, у которой в головах и в изножии были какие-то перекладины и ремни - приспособления, предназначенные для того, чтобы поднимать больного. На кровати лежал господин де Бальзак, голова его опиралась на целую гору подушек, к которым еще добавили две диванные подушки, крытые красным узорчатым шелком. Лицо у Бальзака было лиловое, почти черное, склоненное вправо, небритые щеки; поседевшие волосы коротко острижены, широко открытые глаза смотрели куда-то застывшим взглядом. Я видел его в профиль - так он походил на Императора.

По обе стороны кровати стояли старуха сиделка и слуга. За изголовьем горела на столе свеча, другая зажжена была на комоде около двери. На ночном столике стояла серебряная миска. Мужчина и женщина, стоявшие у постели, молчали и с каким-то ужасом слушали громкий хрип умирающего. Свеча на столе ярко освещала висевший над камином портрет молодого и румяного, улыбающегося человека.

От постели исходил невыносимый запах. Я приподнял покрывало и взял руку Бальзака. Она была влажная от пота. Я пожал ее. Он не ответил на пожатие... Сиделка сказала:

- На рассвете он умрет.

Я спустился по лестнице, унося в памяти лицо умирающего; проходя через гостиную, я еще раз увидел неподвижный и надменный, смутно белевший мраморный бюст, и мне пришло на ум сравнение: смерть и бессмертие.