Прометей раскованный — страница 1 из 2

Сергей СнеговПрометей раскованный. Повесть об Игоре Курчатове

«Повесть об Игоре Курчатове» тематически примыкает к первой книге того же автора — «Прометей раскованный», но сюжетно является самостоятельной. Если в первой книге рассказывалось о работах западных физиков-атомщиков, результатом которых было создание атомного оружия, то темой этой книги является история советских атомных исследований. Более подробно этот сюжет разработан в романе «Творцы», первая часть которого появилась в журнале «Знамя», 1976, № 3—5. В книге, предлагаемой сейчас читателю, тема советских ядерных работ изложена значительно более конспективно — в интересах юного читателя — и с добавлением вступительных глав, рисующих положение в физике в те начальные годы, когда И. В. Курчатов и его друзья приступили к собственным исследованиям атомного ядра.

В процессе работы над книгой «Творцы» и «Повестью об Игоре Курчатове» автор изучал опубликованные работы героев этих книг, архивные материалы, встречался и беседовал со многими деятелями великой советской атомной эпопеи — учеными и промышленниками, руководителями, рабочими и инженерами, членами семей тех из героев, кого уже нет в живых. Автор приносит сердечную благодарность всем, кто своим дружелюбием, квалифицированным участием помог ему в работе над книгой.

18.III.78 Сергей Снегов

ЧАСТЬ ПЕРВАЯПеред закрытой дверью

Глава перваяГод великих открытий

1. Вначале было недоумение…

Вначале было недоумение. Недоумение породило ошибку. Анализ ошибки привел к истине. Истина же оказалась такой, что вызвала переворот в представлениях о структуре атомного ядра и привела к возникновению новой отрасли техники — производству атомной энергии.

А реально происходило так.

В зеленом месяце мае, в прекрасном месяце мае 1930 года, физик Вальтер Вильгельм Георг Боте, будущий профессор в Гейдельберге и Нобелевский лауреат, а в те дни сотрудник Германского физико-технического общества, ставил в Берлине очередной опыт профессору помогал его ассистент Беккер. Они исследовали радиоактивные излучения. Уже было известно, что радиоактивность исчерпывается тремя сортами лучей, вырывающихся из недр атомного ядра. Резерфорд назвал их альфа-, бета- и гамма-лучами. Он же доказал, что альфа-лучи представляют собой поток атомов гелия, заряженных двойным положительным зарядом (то есть, проще говоря, голые атомы гелия), а бета-лучи — обычные электроны. Что же до гамма-лучей, то они были электромагнитным излучением, аналогичным лучам Рентгена, но еще более жестким — глубже, чем те, проникали в толщу вещества. И естественным выводом из этих фактов было, что, очевидно, и альфа- и бета-частицы содержатся в самом радиоактивном ядре, раз вылетают оттуда, а гамма-лучи образуются в момент вылета, как следствие радиоактивного процесса.

Все эти факты, отлично ведомые Боте, он не собирался ни опровергать, ни лишний раз доказывать. Он просто хотел уточнить уже установленное. Он был тонким мастером своего дела. Многие — и в Германии и за границей — считали его лучшим экспериментатором страны (вскоре его будут даже именовать «старшиной немецких экспериментаторов»), И в тот прекрасный весенний день, изучая, как действуют альфа-частицы на легкие элементы, он не сомневался, что какое-то действие обнаружится.

И правда, эксперимент показал, что бериллий, бор и литий, облученные альфа-частицами радиоактивного элемента полония, начинают — в ответ — испускать и некое свое излучение и что оно очень похоже на хорошо известные гамма-лучи. Боте испытал полное удовлетворение. Англичанин Чадвик, ученик Резерфорда, недавно тоже обнаружил гамма-лучи, возникающие при облучении некоторых тяжелых элементов альфа-частицами. Но у Чадвика не было той исчерпывающей достоверности, той строгой воспроизводимости от опыта к опыту, а только они могли удовлетворить взыскательного экспериментатора. Боте радовался: установили не такое уж важное, но интересное явление. К тому же оно обнаружено на легких элементах, а не на тяжелых, как у Чадвика.

Лишь одно смущало его: очень уж жестким было новое излучение. Для поглощения его требовалась в несколько раз более толстая пластинка свинца, чем для поглощения гамма-лучей. Экспериментаторы проверили, не несет ли бериллиевое излучение заряда, не является ли оно потоком каких-либо материальных частиц. Нет, заряда обнаружено не было.

Можно было, конечно, предположить, что найдено совершенно новое явление, поднять шум, привлечь внимание физиков к загадочным лучам. Такие поступки были Боте не по душе. Он экспериментировал, а не фантазировал. Он ставил четкие вопросы природе, а не придумывал гипотезы. Объяснение любой загадки состоит в том, чтобы свести непонятное к уже известному. Он и свел непонятное — обнаруженное им с Беккером странное излучение — к уже известному: гамма-лучам. Недоумение рассеялось. Гамма-лучи ведь бывают разной жесткости. Просто ему и его помощнику посчастливилось обнаружить гамма-лучи такой жесткости, которая еще никем не наблюдалась. Один знаменитый писатель сказал, что у коровы хвост висит вниз, а у собаки завивается вверх; это различие писатель считал чрезвычайно интересным, но отказывался по этому поводу придумывать теории, а только констатировал, что хвосты бывают разные. Боте тоже ограничился констатацией факта. И постарался, чтобы возникшее у него недоумение не передалось другим.

И он преуспел в этом так, что напечатанная вскоре в научном журнале «Натурвиссеншафтен» его и Беккера заметка не привлекла особенного внимания физиков. Ее прочитали и отложили в сторону. Никто не захотел изучать «бериллиевые эффекты». Да и что, собственно, изучать? Точность экспериментального искусства Боте всем известна. Ошибок у него не найти. Объяснение его достоверно: боте-беккеровское излучение — те же гамма-лучи, только пожестче. Ученые всего мира с обидной для двух авторов дружной незаинтересованностью ни словом не поминали в печати об экспериментах, поставленных в Берлине в 1930 году, в прекрасном месяце мае.

Сам Боте несколько раз потом пытался привлечь внимание коллег к своей работе. Через год на конференции физиков в Цюрихе он рассказал с трибуны, как из бериллия исторгаются электромагнитные лучи необычайной жесткости. Доклад споров не вызвал, не было даже вопросов. Физики приняли сообщение к вежливо-равнодушному сведению.

Лишь один молодой физик, присутствовавший на конференции, заинтересовался. Он задумался — и это имело огромное значение для последующего развития физики: Он был незаурядным ученым, этот двадцатидевятилетний француз. В научных кругах его знали еще мало, но друзья с уважением отмечали, что он совмещает в себе мастерство экспериментатора с полетом научной фантазии. Его поражало все необыкновенное, все из ряда вон выходящее. Он обладал великим даром удивляться — быть может, главным даром истинного ученого. И он удивился тому, что боте-беккеровское излучение столь жестко. Жесткость требовала особого объяснения — молодой физик предугадывал, что оно будет захватывающе интересным. Почему бы не воспользоваться новым излучением для опытов, где требуется именно высокая энергия лучей? Когда он вернется из Цюриха в Париж, он немедленно займется разработкой таких опытов!

Звали молодогэ физика Фредерик Жолио.

2. Боте-беккеровское излучение пытается опровергнуть физику

Фредерик, сотрудник всемирно известного Парижского института радия — во главе его стояла великая Мария Кюри, единственный Нобелевский лауреат-женщина, а к тому же единственный среди всех ученых мира дважды Нобелевский лауреат, — сам, и вместе с женой Ирен, старшей дочерью Марии Кюри, изучал радиоактивность разных элементов, особенно полония, открытого его тещей и названного ею в честь своей родины Польши. Полония в Парижском институте имелось больше, чем в любом другом научном учреждении мира, — эксперименты с ним можно было ставить, не сетуя на недостаток дорогого препарата. Опыты Боте и Беккера можно было не только воспроизвести, но и углубить.

В конце 1931 года Фредерик вместе с Ирен приступили к задуманному эксперименту. Они начали с бора, потом взялись за бериллий. Найденное немецкими физиками явление подтвердилось. В бериллии излучение возбуждалось по меньшей мере на порядок жестче обычных гамма-лучей. Надо было либо отказаться от мысли, что это фотоны, либо присоединиться к мнению немецких физиков, что это фотоны совсем особого рода. Фредерик и Ирен Жолио-Кюри не нашли причин спорить с Боте. Возможно, необычайное явление даже вызвало восхищение — какие поразительные особенности открываются у гамма-лучей! Они доложили о своих опытах на заседании Академии наук 21 декабря 1931 года и с энтузиазмом готовили новые. Они не сомневались, что обнаружатся явления еще поразительней!

На этот раз Ирен и Фредерик установили, что бериллиевое излучение свободно проходит сквозь тонкие пластинки из разных веществ. Но когда на его пути помещали любую пластинку, содержащую водород, картина разительно менялась. Бериллиевое излучение пропадало, вместо него появлялся поток протонов — положительно заряженных атомов водорода. Уже это одно было удивительно: гамма-лучи выбивали из мишени ядро водорода — явление, еще никогда не наблюдавшееся! Еще замечательней было другое. Выбить из пластинки ядро водорода, с такой силой, чтобы оно вылетело наружу и было обнаружено, могли лишь фотоны с энергией, по крайней мере еще в десяток раз большей, чем было установлено раньше. А ведь и тогда они поражали своей жесткостью!

Парижские физики были поставлены перед очень трудной задачей. Имелось много вариантов решения, а надо было выбрать один. Либо махнуть рукой на загадки — мы экспериментаторы, наше, мол, дело установить факты, а почему они такие, пусть разбираются теоретики. Либо, пожав плечами, объявить: нет, это не фотоны, мы натолкнулись на принципиально новое явление. Либо, наконец, соглашаясь, что бериллиевое излучение имеет электромагнитную природу, хорошенько проанализировать, какими оно должно обладать особенностями, чтобы так эффективно воздействовать на водородсодержащие пластинки.

Фредерик и Ирен Жолио-Кюри выбрали последний вариант. Голое описание фактов им претило, они были не фотографами явлений, а мыслителями в науке физике. Но и признать, что найдено что-то, отрицающее все известное, они не захотели. Тут был психологический барьер, они не сумели его перепрыгнуть. В Парижском институте радия все дышало понятием радиоактивности. Радиоактивность здесь была серьезней, чем где-либо, изучена, ее продолжали изучать, с каждой следующей работой углубляя и расширяя. Гамма-излучение, типично радиоактивное свойство, соответствовало профилю института. А если неожиданно обнаружились новые свойства у некоторых гамма-лучей, то где же и обнаруживать их, как не в их общепризнанном мировом центре радиоактивных исследований?

И парижские физики бесстрашно сделали все выводы из открытых ими явлений. Да, они подтверждают, что бериллиевое излучение электромагнитной природы и что жесткость его почти в сто раз превосходит проникающую способность обычных гамма-лучей. Но что здесь невероятного? В космических лучах (а их тогда тоже считали потоками фотонов) энергия излучения еще выше! Бериллиевые лучи как раз и стоят посередине между обыкновенными гамма-лучами и космическими. А что они способны выбывать протоны, летящие с огромными скоростями, то это только свидетельствует, что в Париже найдены новые формы «взаимодействия излучения с материей». Правда, возникает проблема, каким способом электромагнитные волны отдают легким атомам такие большие количества кинетической энергии и импульса. Общепринятые законы механики — принципы сохранения энергии и количества движения — не допускают этого. Ну что же, надо теперь проверить, не нуждаются ли сами основы механики в уточнении!

Все это было так смело, что казалось фантастикой. Странное явление, открытое полтора года назад в Берлине и никого поначалу особенно не заинтересовавшее, внезапно превратилось во взрывной запал, готовый обрушить солидный кусок классической физики.

Жолио не ограничился сообщением в печати, но и написал о совершенном им с женой открытии и гипотезах многим крупным физикам мира, в их числе и советскому академику Абраму Федоровичу Иоффе, создателю и директору Ленинградского Физико-технического института.

3. Фамильное привидение Кавендишской лаборатории

К революциям в физике в первой трети двадцатого века если и не привыкли, то притерпелись. Каждое десятилетие вулканические взрывы сотрясали науку. Сперва это была квантовая теория излучения, потом теория относительности, затем планетарная теория атома и квантовая механика. Но ни один из катаклизмов не уничтожал полностью прежней науки. Законы ее не отменялись, лишь теряли абсолютность, им указывались более скромные границы действия. Не происходит ли нечто подобное и с удивительными явлениями, открытыми в Париже? — Не пришло ли время создавать новую теорию взаимодействия электромагнитных волн и вещества?

Английскому физику Джеймсу Чадвику, ученику Резерфорда, почти фантастическая широта идей супругов Жолио-Кюри показалась сомнительной. Он предугадывал другое объяснение. Он вдруг с волнением почувствовал, что настал час возобновить поиски одного призрака, за которым он безрезультатно гонялся уже одиннадцать лет. Привидение, коварно не дававшееся в Кембридже, внезапно объявилось в Париже. Теперь оно не уйдет, теперь его удастся вывести на ясный свет!

В мире в январе 1932 года, вероятно, не существовало другого физика, который мог бы с таким правом, как Чадвик, еще не поставив собственных опытов, настаивать на совершенно ином истолковании бериллиевого излучения. Дело в том, что этот уже немолодой ученый был одержим идеей нейтрона.

Впервые о нейтроне, частице с массой протона, но лишенной электрического заряда, заговорил Резерфорд в одной лекции в июне 1920 года. Осенью того же года в Кавендишской лаборатории появился тридцатилетний Джеймс Чадвик. «Резерфорд заразил меня мыслью о нейтроне, — вспоминал потом Чадвик. — Он указал на трудность понять строение ядра, полагая единственно существующими элементарными частицами протон и электрон, и на необходимость в связи с этим прибегнуть к помощи нейтрона». Сперва они оба, потом один Чадвик пытались обнаружить нейтрон, пропуская электрические разряды через водород. Некоторые из экспериментов «были настолько отчаянными и изощренными, что их легко можно было бы отнести к временам алхимии». Но и намека на нейтральную частицу с массой протона не обнаружили. Пришлось отдать основное время другим работам, но все эти годы «Резерфорд и я не забывали о возможности излучения нейтронов, особенно из тех элементов, которые не испускают протоны». Среди проверенных элементов был и бериллий. «Я обстреливал бериллий альфа и бета-частицами и гамма-лучами, но опять без успеха». Нейтроны в опытах с бериллием появлялись, сейчас это не подлежит сомнению, но с прежним коварством увиливали от непосредственного наблюдения.

Нейтрон превратился в некое «фамильное привидение» Кавендишской лаборатории в Кембридже. В его существовании не сомневались, о нем говорили между собой, его непрерывно искали, но обнаружить всё не могли. Поиски нейтрона постепенно стали лабораторной тайной, о них стеснялись толковать с посторонними, чтобы не вызывать иронических улыбок.

И когда пришла статья парижан, напечатанная 11 января 1932 года, Чадвик испытал потрясение. Он тоже был одарен способностью удивляться необычайному. В Кембридже руководители тем каждый день являлись к шефу рассказать об интересных новостях и обсудить ведущиеся работы. В 11 часов утра, в назначенный для него час, Чадвик поспешил к Резерфорду.

— Французы сообщают о поразительном свойстве бериллиевых лучей! Это электромагнитное излучение выбивает протоны из веществ, содержащих водород! — выпалил он, едва переступив порог.

Волнение Чадвика мигом передалось Резерфорду. «Я заметил на его лице растущее удивление», — вспоминал потом Чадвик.

Резерфорд запальчиво воскликнул:

— Я не верю этому!

— Не верите их наблюдениям?

— Наблюдениям верю. Объяснению — нет! Что-то тут не так.

— И я сомневаюсь в их истолковании своих опытов, — быстро сказал Чадвик, — и немедленно приготовлю проверку.

Наэлектризованный известием из Парижа, Чадвик срочно поставил свой эксперимент. «Я был уверен, что здесь нечто новое и незнакомое. Несколько дней напряженной работы оказалось достаточно, чтобы показать, что эти странные эффекты обязаны своим происхождением нейтральной частице; мне удалось также измерить ее массу. Нейтрон, существование которого предположил Резерфорд в 1920 году, наконец обнаружил себя».

Не один Чадвик усомнился в правильности объяснений супругами Жолио-Кюри их опытов. Нам теперь известно, что в те же январские дни 1932 года безвременно и загадочно погибший итальянский физик Этторе Майорана сказал, покачав головой, своему другу Эдоардо Амальди:

«Парижане не понимают, в чем тут дело. Они наблюдают, вероятно, протоны отдачи, создаваемые нейтральными частицами».

Как бы то ни было, Чадвик первым обнаружил нейтроны и уже 17 февраля 1932 года напечатал об этом в «Нейчур». Двенадцатилетняя погоня за призраком, блуждавшим в стенах Кавендишской лаборатории, завершилась наконец удачей. Загадочные эффекты получили объяснение без покушений на законы сохранения энергии и количества движения. К числу основных кирпичиков мироздания — протону и электрону — присоединился нейтрон. Уже это одно ознаменовало огромный успех. Реальный успех был еще больше, но никто еще в тот момент не мог предугадать всего его величия. Начиналась новая глава в физике, был сделан шаг к раскрытию тайны атомной энергии, к овладению ее исполинским могуществом.

Не ограничиваясь заметкой в журнале, Чадвик, как и Жолио, написал о своем великом открытии нескольким крупным физикам мира, в самые известные физические институты.

Среди получивших его письмо снова был академик Иоффе.

4. Сражение на берегах великой реки Лопани

Иоффе был польщен и взволнован.

Письма Жолио и Чадвика означали, что Ленинградский Физико-технический институт считается теперь одним из центров мировой науки. Такое признание и радовало и обостряло сознание ответственности. Сообщения из Парижа и Англии нельзя было просто принять к сведению — восхититься очередным успехам учеников Марии Кюри и школы Резерфорда и продолжать спокойно заниматься своими делами. Иоффе понимал, что новые открытия будут иметь чрезвычайные последствия для науки.

Правда, собственные его научные интересы стояли далеко от атомного ядра. Институт тяготел к физике твердого тела, открытия в других областях не могли изменить раз выбранное направление. Но Иоффе умел отделять физику в целом от частных проблем, изучаемых в его институте. И он не препятствовал сотрудникам заниматься тем, к чему их влекло. Может быть, кто-нибудь заинтересуется загадкой нейтрона?

В Ленинград пришли французские и английские журналы, можно было детально ознакомиться с дискуссией между физиками Парижа и Кембриджа. Собственно, дискуссии — в смысле словесного спора — не было. Парижане поставили блестящий эксперимент, но неверно его истолковали; правильное объяснение, воспроизведя их эксперимент, дали англичане. Все это, конечно, интересно, считали физики, но подождем дальнейших сообщений. Открыта новая частица — а что с ней делать? На что она, так сказать, годится? Энергичные французы, искусные в эксперименте англичане сейчас, несомненно, расширяют свои опыты. Немцы тоже не останутся в стороне. Посмотрим, что у них получится.

Ни одному из сотрудников института не пришла в голову мысль самостоятельно понаблюдать бериллиевое излучение, ни один не пожелал ради этого отставить на время собственные работы. Им в Ленинграде, к сожалению, пока не по силам соревноваться с блестяще оборудованными лабораториями Парижа и Кембриджа.

Зато новые открытия не могли не стать темой бесед. Особенно увлекался этим молодой теоретик Дмитрий Иваненко. Его тянуло к трудным проблемам физики. Год назад в соавторстве с таким же молодым астрономом Виктором Амбарцумяном он пытался разрешить трудности модели атомного ядра смелым допущением, что пространство внутри ядра отнюдь не евклидовой структуры. И когда пришло известие об открытии нейтрона, Иваненко заполонила мысль, что нейтрон как раз та частица, какая способна решить ядерные загадки.

В начале 1932 года — еще и двух месяцев не прошло со дня открытия нейтрона — Иваненко выехал на несколько дней в УФТИ — Харьковский Физико-технический институт. УФТИ был детищем ленинградского института. Физтех в Ленинграде «размножался почкованием» — давал своих работников для новоорганизованных институтов в Свердловске, в Харькове, в Томске. В Харьков поехали в 1928 году, когда там возник новый институт, еще молодые, но уже сложившиеся физики, каждый со своими научными увлечениями и своей тематикой: Иван Обреимов, директор УФТИ, Кирилл Синельников, Антон Вальтер, Александр Лейпунский, заместитель директора, и другие, а среди них — и Дмитрий Иваненко. Проработав в Харькове с год, он был отозван в Ленинград, но сохранил живую связь с Украиной — редактировал выходящий в Харькове на иностранных языках «Физический журнал Советского Союза», участвовал в теоретических семинарах и совещаниях. Сейчас он как раз и спешил на одно из таких совещаний.

Харьков встретил его распускающимися деревьями, порывистым весенним ветром и тучами пыли. На Украине нигде не шло такого строительства, как в этом бывшем купеческом городе, ставшем столицей республики. «Мы — главный объект пятилетки!» — с гордостью говорили харьковчане, восторженно перечисляя тракторный, турбинный, кабельный, генераторный и другие заводы, химические предприятия, новые жилые районы, возникавшие на берегах трех крохотных речушек — Харькова, Лопани, Уды. Здесь все поражало масштабами: высота зданий — самые высокие в стране, площадь окруженных заборами строек, грохот строительных машин. «Единственно, что не меняется у нас, — это перемены», — шутили харьковчане. Еще реки не менялись, а если и менялись, то к худшему: в них становилось все меньше воды. «Великая наша Лопань», — с грустной иронией говорили горожане о главной своей водной магистрали, которую в иные летние месяцы вполне можно было одолеть не вплавь, а пеше.

УФТИ создавали с размахом, он должен был стать выдающимся центром мировой науки. При нем возводили свою гостиницу для гостей и иностранных ученых, желающих поработать в Харькове. Гостиница не была закончена, но в ней уже жили. Иваненко забросил в номер чемоданчик и побежал пожимать руки бывшим землякам и знакомиться с новыми людьми.

Среди иностранцев, приехавших в Харьков, Иваненко увидел молодого немца Виктора Вайскопфа, высокого, худого, черноволосого, как цыган, — фамилия Вайскопф, белоголовый, была явно в насмешку. Этот человек приобрел уже некоторую известность работой, выполненной совместно со знаменитым цюрихским физиком Вольфгангом Паули. С Вайскопфом приятельствовал Ландау, они в одно время работали в Копенгагене у Бора. Ландау хорошо отзывался о своем друге, а средних физиков Ландау не жаловал. Иваненко атаковал гостя. Что Вайскопф думает о нейтроне? Вайскопф думал, что нейтрон очень интересная частица, она еще покажет себя. Нет, а не приходило ли Вайскопфу в голову, что именно нейтрона не хватает для построения правильной теории ядра? Очень много еще не хватает, для того чтобы построить правильную теорию ядра, считал Вайскопф.

— Слушайте, Вайскопф, у меня есть одна идея, — торжественно объявил Иваненко. — Вы будете ошеломлены!

Вечером, в гостинице, началось обсуждение идеи Иваненко. Она была проста. Нейтрон является составной частью любого атомного ядра, за исключением водорода. И вообще, в любом атомном ядре нет ничего сверх этих двух частиц — протона и нейтрона!

Вайскопф недоверчиво покачивал головой. А электроны, вылетающие из радиоактивных ядер, — их тоже там нет? А альфа-частицы, исторгаемые ядром, — откуда они берутся? И что скрепляет ядро в такое несокрушимое целое, если в нем только яростно отталкивающиеся протоны и лишенные заряда нейтроны?

Спор затянулся до рассвета, утром его пришлось прервать. День шел как день — Иваненко подписывал корректуры журнала, слушал речи на семинаре, сам выступал. Все это было маловажно. Он с нетерпением ожидал вечера. Важное начиналось в ночных словесных баталиях с Вайскопфом. И на этот раз они затянулись допоздна. Что до сил, создающих прочность ядра, то это вопрос особый, говорил Иваненко. Но самостоятельное существование электронов в ядре он категорически отрицает. Гамма-лучи тоже вылетают при радиоактивных процессах, но никто не станет утверждать, что они, так сказать, в натуральном виде присутствуют в ядре. Электроны, как и гамма-лучи, образуются в момент вылета.

— И альфа-частицы тоже образуются в момент вылета? — придирчиво допрашивал Вайскопф. — Их тоже не существует в ядре?

Иваненко, отступая, готов был допустить внутриядерное существование альфа-частиц. Но что такое альфа-частица? Два протона, два нейтрона, и всё! Можно согласиться, что такое сочетание четырех частиц почему-то создается в самом ядре, но дальше этого он уступок делать не будет! Он напоминает о том, что теоретики, утверждающие присутствие электронов в ядре, должны одновременно признать, что несчастные электроны теряют в ядре самые существенные свои признаки — магнитный момент и еще одно важное свойство, называемое спином. Электроны, которые, собственно, совсем не электроны, — вот какой абсурд рисуют сторонники старого представления о ядре. Нет, нет, нейтрон дает возможность совсем по-другому изобразить структуру ядра!

— Возьмите азотную катастрофу, — с увлечением доказывал Иваненко. — Ведь стоит согласиться с моей концепцией — и катастрофы больше нет!

Это был, конечно, серьезный аргумент В ядре азота, имевшем заряд 7, а атомный вес 14, по старой концепции должны были содержаться 14 протонов, создававших его атомную массу, и 7 электронов, нейтрализовавших излишние заряды протонов, то есть всего 21 частица, число нечетное. А римский физик Франко Разетти точнейшим экспериментом недавно доказал, что ядро азота ведет себя так, словно в нем содержится четное число частиц. Это и было названо «азотной катастрофой».

— Выбросьте из азота электроны, оставьте семь протонов и семь нейтронов — получится именно четное число частиц! — убеждал собеседника Иваненко. — Против чего вы спорите, Вайскопф?

Споры, однако, продолжались. Теперь они кипели ночью в гостинице, и днем на прогулках по очень шумным, и пыльным улицам Харькова, и даже в столовой института. Шла весна 1932 года. Время было трудное, продукты отпускались по карточкам. В столовой изо дня в день подавали перловые супы, густо сдобренные лавровым листом вместо жира, а в мясных котлетах — «котлеты на мясном запахе», весело окрестили их физики — мясо только угадывалось, зато легко обнаруживался пропущенный через мясорубку хлеб. Вайскопф, приехавший из сытого Цюриха, первые два-три дня морщился, когда брал ложку или вилку. Но молодой аппетит брал свое, и скоро Вайскопф хлебал и жевал с такой же энергией, как советские друзья, и, как они, отнюдь не превращая еду в культ, старался покончить с ней побыстрей, чтобы поглощать другую пищу, духовную. Не раз оба физика, постукивая вилками по столу, громко спорили над давно опустошенными тарелками, похоже, забыв о том, что нарпитовская столовая не самое лучшее место для научных дискуссий.

Как-то вечером, гуляя по Сумской, главной улице Харькова, Иваненко подвел итог затянувшейся дискуссии. В городском парке цвели сирень и шиповник, ночной ветерок смешивал ароматы с запахами цемента и известки — сложным дыханием города можно было и наслаждаться, и от него хотелось чихать. Иваненко объявил:

— Вайскопф, вы блестяще доказали мне, что все ваши возражения неосновательны. Теперь я полностью уверен, что ядра составлены лишь из нейтронов и протонов. Завтра напишу об этом в «Нейчур».

Он сел этой же ночью писать. В английском журнале «Нейчур» интересные статьи печатались быстро. Письмо Иваненко пришло в редакцию 21 апреля, в майской книжке журнала оно уже увидело свет. Резонанс короткой, на треть странички, заметки был огромен.

Первым отозвался на нее один из создателей квантовой механики знаменитый Вернер Гайзенберг. Он и сам уже подумывал, что для построения модели ядра вполне достаточно двух элементарных частиц — протона и нейтрона. Гайзенберг подосадовал, что неизвестный русский сумел опередить его, но тут уж ничего нельзя было поделать — оставалось только превратить поданную другими идею в математическую теорию. В изображении простых понятий тяжеловесными матрицами Гайзенберг был великий мастер. Идея, что ядра состоят из протонов и нейтронов, обрела образ многочисленных уравнений. Соответствующая статья Гайзенберга, с честной ссылкой на Иваненко, в июне появилась в немецком физическом журнале.

Ни Иваненко, ни Гайзенберг тогда не знали, что аналогичные мысли появились и у римского физика Этторе Майорана, когда он ознакомился с экспериментами Чадвика. Но Майорана сверкнувшими в его мозгу идеями лишь поделился с друзьями, не помышляя довести их до всеобщего ознакомления через печать. Еще и другие физики — и, возможно, справедливо — сетовали потом: «Это же так просто, протон да нейтрон — основные кирпичики ядра, мы тоже об этом подумывали».

Приоритет в создании современной нейтронно-протонной модели атомного ядра остался за Дмитрием Иваненко.

5. Вторая центральная проблема

Каждый год происходили крупные открытия, но в 1932 году их совершалось столько и каждое имело такое значение, что его стали называть «годом великих открытий». Жолио и Чадвик нашли нейтрон; в Кембридже ученики Резерфорда Кокрофт и Уолтон расщепили протонами ядро лития, собственно даже не расщепили, а превратили ядро лития, в которое ударил протон, в два ядра гелия, то есть обычные альфа-частицы; Иваненко и Гайзенберг предложили новую модель атомного ядра; а в довершение успехов года у Эрнста Лоуренса в Америке заработал циклотрон, удивительно эффективный аппарат для ускорения заряженных частиц.

Все эти факты заставили Иоффе много размышлять. Зарождалась наука об атомном ядре — имеют ли они право стоять от нее в стороне?

Иоффе тревожило сознание, что в физической науке начинается революция. Многим одолевавшие его чувства показались бы странными. Он отвечал за направление одного-единственного института. Ответственность директора была ответственностью служебной. Но была и другая ответственность, по душе, — ответственность перед всей физикой. Ленинградский Физтех стал самым крупным в стране физическим учреждением, его труды, царивший в нем дух не могли не влиять на развитие всей советской физики. Ни на каких приборах нельзя было бы определить величину этого действия, но что оно значительно, он не сомневался. Атомное ядро стало в повестку дня, с этим надо было считаться!

Размышляя о новых открытиях в физике, Иоффе совершал традиционный обход института. В лаборатории Алиханова он задержался.

Это тоже было традиционно. Директор Физтеха любил засиживаться у Алиханова. Абрам Алиханов, смуглый, живой двадцативосьмилетний армянин, сын железнодорожного машиниста, брал искусством экспериментатора и страстью к непростым задачам. Этот нетерпеливый, вспыльчивый человек порой хватал приборы так порывисто, что они должны были бы тут же ломаться, а он ставил вдумчивые опыты, изящные и точные, искусно разрабатывал методику эксперимента. И помощников он подобрал по себе. Двадцатитрехлетний Лев Арцимович среди друзей звался Пружиной, что-то от пружины в нем и вправду было (далекие его белорусские предки носили, впрочем, фамилию Дружина-Арцимовичи; возможно, на прозвище отразилось и созвучие с фамилией). Лев был из молодых, да ранних. Закончив школу, он, сын профессора в Минске, удрал с беспризорниками. Вольная жизнь быстро надоела, он вернулся домой, с блеском досрочно закончил университет и еще студентом вел для других студентов семинар по математике. В Физтехе он появился недавно, но быстро выделился исключительной памятью, еще более удивительной эрудицией и сверкающим остроумием; блестящим, но злым — попасть ему на язык побаивались все. Третьим в этой лаборатории был препаратор Миша Козодаев, радиолюбитель, мастер по сборке сложных радиотехнических схем — он сам изготавливал приборы, их потом наперебой все в институте выпрашивали.

Алиханов информировал директора, что прежнюю свою тему, полное внутреннее отражение рентгеновых лучей, они закончили, пишут отчет. По новой теме — поиск позитронов при бета-распаде — сделаны расчеты. Миша Козодаев уже приступил к монтажу установки. Есть обоснованная надежда, что позитроны, которые американцы нашли в космических лучах, будут скоро обнаружены на лабораторном стенде.

Иоффе спросил:

— Эта работа — она ведь относится к проблемам атомного ядра?

— Конечно! Разве вы сомневаетесь, Абрам Федорович?

Нет, Иоффе не сомневался. У него появилась идея, он хотел бы посоветоваться. Не создать ли специальную группу по ядру, которая объединила бы всех, кто исследует ядерные процессы? Алиханов удивился. Какая еще группа по ядру? Зачем? Он с Арцимовичем и без искусственно придуманной группы занимается интереснейшими проблемами! Арцимович иронически добавил:

— Я не понял, Абрам Федорович, что вы предлагаете: новую лабораторию над старыми лабораториями или новую лабораторию из старых лабораторий?

Иоффе улыбнулся:

— А если мы организуем теоретический семинар по изучению проблем атомного ядра, вы в нем примете участие?

Участие в семинаре оба обещали активное. Арцимович, талантливый лектор, уже предвкушал, какие сделает блестящие доклады о последних ядерных открытиях.

Иоффе продолжал обход лабораторий.

Рядом с комнатой Алиханова находилась комната Игоря Курчатова. Эта лаборатория была, вероятно, самой далекой от ядерных проблем. Да и у двадцатидевятилетнего ее руководителя интереса к ним Иоффе пока не находил. Но он захотел посоветоваться и с этим человеком.

Курчатов недавно совместно со своим другом Павлом Кобеко завершил обширное исследование электрических свойств кристаллов сегнетовой соли. Им посчастливилось открыть удивительное явление, Курчатов назвал его сегнетоэлектричеством. В этой работе — Иоффе ее высоко ценил — Курчатову попеременно помогали и брат Борис, химик, моложе его на два года, тоже сотрудник Физтеха, и шурин Кирилл Синельников, и Антон Вальтер, оба теперь сотрудники Харьковского УФТИ, и лаборант Герман Щепкин. Но душой исследований был он сам. По совету Иоффе, Курчатов писал книгу об открытом им явлении. Одновременно он подготавливал исследование карборундовых предохранителей, применявшихся в высоковольтной технике.

Иоффе знал, что отвлечь Курчатова от этих работ невозможно. Он и не желал его отвлекать. Изучение карборунда обещало дать важные результаты. В стране создавалась высоковольтная техника, она требовала технических усовершенствований. Курчатов гордился, что его исследования помогают народному хозяйству. В названии института «физико-технический» ему были близки оба термина — и физический и технический.

Зато этот человек углублялся в свои исследования, не замыкаясь в них. Он интересовался всем в институте, к нему можно было прийти потолковать о собственных затруднениях, погордиться успехами — он великолепно слушал, искренне радовался удаче товарища, предлагал содействие, не ожидая, пока содействия попросят. Его за глаза называли Генералом. Прозвище говорило о властолюбии, но еще больше свидетельствовало о чувстве ответственности не только за себя, но и за товарищей. Это было сложное чувство, отнюдь не стандартное. Иоффе сам был щедро им наделен и ценил его в других. И еще об одном говорило прозвище, тоже об очень характерном. Курчатов, дотошный организатор, умел сам работать, умел зажигать помощников, умел привлекать внимание к своему делу. Он не оставлял работ на лолусвершении, но и не возился с ними сверх нужды. Исследования доводились лишь до принципиального решения, его не захватывали мелкие уточнения, показывавшие лишь нежелание отрываться от полюбившегося дела. Он был одарен редким умением вовремя ставить точку. Временами казалось, что он «наступает на горло собственной песне», говоря словами Маяковского. Он и внешне походил на Маяковского.

Он встал навстречу директору — высокий, широкоплечий, ладно скроенный и крепко сшитый, румянощекий, темноглазый. Он был красив, в лице приятно сочеталась умная мужественность с чем-то — особенно в нижней части лица, в округлом подбородке — очень мягким, почти женственным. Голос его, звонкий, отчетливый, веселый, редко менял обычный свой бодрый тон — высокий баритон действовал значением слов, а не интонациями. Курчатова не слышали шепчущим или кричащим, грозящим или умоляющим, его голос был голосом мыслителя и ученого — доказывал и опровергал, разъяснял и описывал, ставил задания, анализировал результаты. Для этого не требовалось ни шепота, ни грохота.

Абрам Федорович присел на стул и поинтересовался:

— Как вы относитесь к последним открытиям в области атомного ядра, Игорь Васильевич?

К открытиям в атомном ядре Курчатов относился одобрительно. Видимо, начинается новая глава в науке. Иоффе был того же мнения. Не следует ли попытаться вписать несколько собственных строк в этой новой главе? Курчатов высоко поднял брови. Как понимать слово «вписывать»? Отставив уже ведущиеся работы, переключиться на исследование ядра? Иоффе покачал головой. Нет, зачем же забрасывать ведущиеся работы. В их институте многое уже связано с ядром. Он имеет в виду лабораторию Скобельцына по космическим лучам, теоретические исследования Иваненко; вот и Алиханов организует поиск позитронов, тоже ведь ядерная тема. В Харькове Лейпунский и Синельников с Вальтером, их бывшие земляки и сотрудники, готовят воспроизводство английских ядерных экспериментов. Углубление в ядро — факт! Он предлагает организовать специальную группу по ядру — видные экспериментаторы и теоретики обсуждают на узком семинаре публикуемые во всех странах ядерные работы…

— И чтобы показать, что участие в группе не означает отказа от собственных работ, руководство ею я возьму на себя, — закончил Иоффе. — Никто ведь не потребует, чтобы я забросил свои кристаллы и полупроводники, не так ли? А принять организационное руководство группой попрошу вас, Игорь Васильевич.

Курчатов, поколебавшись, сказал, что организационное руководство группой он взять согласен.

— Чтобы не ограничивать группу рамками Физтеха, мы пригласим в нее из Радиевого института и ядерного теоретика Гамова, и специалиста по космическим лучам Мысовского. Не будете возражать, Игорь Васильевич?

Против участия Гамова и Мысовского Курчатов не возражал.

Абрам Федорович Иоффе продолжал обход института, беседуя с руководителями лабораторий. Результаты бесед нашли отражение в приказе по институту № 64 от 14/ХП 1932 года:

«1. Для осуществления работ, являющихся второй центральной проблемой научно-исследовательских работ ЛФТИ, образовать особую группу по ядру в составе: ак. А. Ф. Иоффе, начальник группы; И. В. Курчатов, зам. нач. группы; М. А. Еремеев; В. Д. Скобельцын; П. А. Богдасевич; В. А. Пустовойтенко; С. А. Бобковский; И. П. Селинов; М. П. Бронштейн; Д. Д. Иваненко.

2. Г. А. Гамова и Л. В. Мысовского числить консультантами группы.

3. Придавая особо важное значение развертыванию работ по ядру, выделить в 1933 году особый фонд для премирования работников группы.

4. Ответственность за работу семинара по ядру возложить на Д. Д. Иваненко.

5. Заместителю начальника группы И. В. Курчатову подготовить к 1/1 1933 года план работ группы на 1933 год и выработать мероприятия к привлечению необходимых кадров».

Иоффе усмехнулся, когда писал «вторая центральная проблема». Это было не столько отражение реальности, сколько простое пожелание. Директора ЛФТИ могли упрекнуть в необъективности…

Но дело было не в необъективности, а в том, что Иоффе вперед смотрел охотней и зорче, чем назад. Такова уж была особенность его научного зрения.

Глава втораяБег по пересеченной местности

1. Вторгаемся в ядро, пропустите!

«Семинары по ядру» посещали аккуратно, но все это были пока обмены мнениями, знакомство с достижениями иностранных лабораторий, иногда и научные мечтания на тему «ежели бы да кабы». Правда, Скобельцын продолжал свои исследования космических лучей, Алиханов начал поиски позитронов в процессах радиоактивного распада, а приезжавшие из Харькова хвалились и создаваемыми могучими ускорителями заряженных частиц, и тем, что им удалось воспроизвести у себя знаменитый опыт Кокрофта и Уолтона по превращению одного ядра лития в два ядра гелия. Четыре харьковчанина — Кирилл Синельников, Александр Лейпунский, Антон Вальтер и Георгий Латышев — сообщили в печати об этом блестящем эксперименте, но каждый понимал, что даже усовершенствованное повторение уже открытого не является открытием. И самое главное — все эти работы совершались независимо от того, существует ли «группа по ядру» или нет ее. Заместитель начальника группы чувствовал это острее всех. Принятая должность побуждала к действиям — Курчатов не терпел званий, за которыми не стояло дел. Он начал собирать высоковольтную установку для расщепления атомных ядер, похожую на харьковскую, но поменьше. И после одного из заседаний семинара неожиданно предложил созвать всесоюзную конференцию по проблемам атомного ядра.

В ответ он услышал смех. Хохотали все присутствующие — Алиханов, Френкель, Иваненко, Бронштейн. Иваненко воскликнул:

— А сколько нас? Пять человек здесь, еще пять в других городах! Даже всех собери — крохотный семинарчик, а не конференция.

Курчатов, однако, настаивал на своем. Всего десять человек, правильно, но это те, кто уже трудится в ядре. А сколько приступивших к исследованиям? А сколько желающих приступить? И разве нельзя пригласить иностранцев, уже прославленных своими открытиями и теориями? Того же Жолио из Парижа, Чадвика и Дирака из Англии, Ферми и Разетти из Рима, Гайзенберга из Германии, Паули из Швейцарии; может быть, — и сам Эрнст Резерфорд и Нильс Бор согласятся приехать. Почему не попытаться?

— Человек пятьдесят приедут, — уверенно предсказал Курчатов. — И докладов пять — восемь заслушаем. А чего еще желать?

Иоффе поддержал Курчатова. У Иоффе была слабость к представительным собраниям, он устраивал уже не один съезд физиков. Ученым нужно встречаться, обмениваться мнениями, без встреч и дискуссий открытий не совершить: хорошо организованная конференция стимулирует дух творчества! Создание атмосферы увлечения физикой Иоффе считал своей обязанностью.

Одно смущало его. Время было трудноватое. В прошлом году в стране случился недород, нормы выдач по карточкам были скудные. А за кордоном нарастала тревога. В Германии к власти пришли нацисты, из этой страны, мирового центра физической науки, бегут ученые. Там совершаются дела, в возможность которых еще вчера никто не поверил бы, — на площадях жгут костры из книг, ораторы на митингах порочат великих ученых, на сценах театров ставятся пьесы, где герои орут, что, слыша слово «культура», они хватаются за пистолет. Из естественных наук наибольшей травле подвергается физика, особенно теория относительности. Время ли приглашать на дружескую конференцию ученых из охваченной нацистским безумием Германии?

Иоффе поехал со своими просьбами и сомнениями в Смольный. Киров, руководитель ленинградских большевиков, всегда охотно помогал науке. Он успокоил академика. Конференцию созывать можно осенью — зреет богатый урожай, продовольственное положение в этом году значительно улучшится: 80—100 гостевых пайков выделим. И что приглашаете иностранцев — хорошо. В Германии мракобесы открыли гонение на прогрессивную науку. Пусть же весь мир на примере ленинградской конференции физиков увидит, как уважают науку в стране строящегося социализма. А с чем выступят наши ученые? Есть ли работы на уровне заграничных? Можно ли похвастаться успехами в физике, как все мы законно гордимся производственными и социальными успехами нашей первой пятилетки?

Иоффе старался ничего не приукрашивать и не умалять. Мы лишь начинаем исследования ядра. Кое-что из работ теоретиков уже привлекло внимание за границей. В экспериментальной же науке пока повторяем западные работы, своего оригинального еще не создано, если не считать космических лучей. Кстати, скоро у нас полетят стратостаты, их задача — изучение тех же космических лучей на больших высотах. Эксперимента, подобного полету наших стратостатов, за рубежом никто не ставил. В целом, однако, наша ядерная наука — вся в будущем. Западные ученые пока впереди нас.

— Короче, догнать и перегнать! — с улыбкой повторил Киров главный лозунг первой пятилетки. — Можете рассчитывать на нашу поддержку.

Иоффе информировал «группу по ядру», что конференция разрешена. Курчатов, председатель оргкомитета, рассылал приглашения в другие города и за рубеж, договаривался о номерах в гостиницах для гостей, получал разнарядки на продукты, готовил талоны в столовую. Иваненко поехал в Москву просить валюту для иностранцев.

Не все приглашенные из-за рубежа согласились приехать. Немцы ответили вежливым отказом — отправляться в Советский Союз при нынешних условиях в Германии было страшновато. Резерфорд и Бор готовились к очередному Сольвеевскому конгрессу в октябре, тоже посвященному проблемам атомного ядра. Чадвик и Паули были заняты неотложными работами. Ферми в Америке читал лекции. Иностранцев все же было немало. Из Парижа приехали Фредерик Жолио и теоретик Френсис Перрен. Из Лондона прибыли Л. Грей и Поль Дирак, предсказавший существование позитрона, — после открытия этой частицы он стал знаменитостью. Из Праги был Бек. Активную школу римских физиков представлял Франко Разетти, автор эксперимента, вызвавшего «азотную катастрофу». Из Цюриха примчался Виктор Вайскопф, недавний оппонент Иваненко. Это были почти все — молодые люди, еще не корифеи, но с именами, уже известными специалистам.

Если иностранцев было все же меньше, чем планировалось, то энтузиазм своих не только удивил, но и обеспокоил. Курчатов уверял, что человек пятьдесят прибудут, и его надежды казались фантастическими. А откликнулось почти 170 человек. Иоффе опять поехал в Смольный, там опять пошли навстречу физикам — увеличили число продовольственных пайков, добавили мест в гостиницах. Правда, жаждавшие ехать на конференцию почти все объявляли себя слушателями, а не докладчиками. Ленинградцы взялись прочитать четыре доклада, два — харьковчане, шесть докладов пообещали гости из-за рубежа. Иоффе с удовлетворением отметил, что половину сообщений все же сделают наши физики — для начала работы в новой области не так уж плохо!

— А вы не будете докладывать? — спросил он у Курчатова. — На семинаре вы выступали активно, собираете установку для бомбардировки атомных ядер. Почему не доложить о том, что сделано?

Курчатов пожал плечами. На семинаре теоретики — Френкель, Бронштейн — выступают еще активней, но ни один не предложил своего доклада. Алиханов тоже воздерживается, а уже мог бы о многом порассказать. Нет, он не будет докладывать. Ему хватит организационных хлопот. Фонды на продукты получены, но ни мясо, ни картошка в столовую пока не завезены. И «Интурист» ужимает с местами в гостиницах, не выделил «линкольнов» для иностранцев. Не сажать же их в трамваи, где люди по утрам гроздьями висят на подножках, хватаясь один за другого, чтобы не сорваться!

Ядерная конференция открылась 24 сентября 1933 года. Погода в осенние дни установилась как по заказу.

Весна в этот год шла неровная — с запада налетали ошалелые ветры, вода в Финском заливе поднималась по-осеннему высоко, лили обложные дожди. И лето не принесло перемены На юге, сообщали газеты, после мокрого мая антициклоны принесли жару, кое-где даже потянули суховеи. А в Ленинграде все так же хмурилось небо, все так же лило; Нева, помрачневшая, вся в мелкой ряби, неспокойно ворочалась в гранитных берегах; в парках тополя и липы трепетали влажной листвой. И люди, поднимая воротники плащей — все лето с ними не расставались, — отворачивались от бившей в лицо мокрой взвеси.

Сентябрь принес солнце и тепло. Город преобразился. Величественно-нарядные, яркие дворцы на набережной отражались в светлой воде. Все лето вспучивавшиеся деревянные торцы на Невском усыхали, оседали, между ними появлялись трещины; поговаривали, что торцы скоро уберут, вместо них мостовые — по-современному — зальют асфальтом. И хоть настоящих белых ночей лето, не расстававшееся с тучами, так и не знало, пышные закаты запоздало напоминали о них — на улицу Красных Зорь шли любоваться вечерней розовой зарей. Плащи сбрасывались, распахивались пиджаки, на пляже у бастионов Петропавловки густо наваливало купающихся — в июле и августе они не очень-то жаловали холодный песок.

Иностранных гостей повезли в «Асторию» и «Европейскую». Фредерик Жолио и Френсис Перрен попросили покатать их по городу — хотели немедленно убедиться, правильно ли то, что пишут о советских городах в иных газетах: будто они вовсе лишены электричества, улицы не подметаются, возле продовольственных магазинов километровые очереди одетых в лохмотья, истощенных людей, у стен лежат умирающие от голода, смеха и песен нигде не услыхать. Жолио восхищался и возмущенно качал головой. Его покорил величественный город. Он воскликнул, что после Парижа Ленинград, вероятно, самый красивый в мире. А возмущали сведения, какими кормили читателей бульварные издания. Электричество в Ленинграде и вправду не транжирили, даже на центральных улицах не сверкали многоцветные рекламы, зато везде было чисто, очереди перед магазинами не стояли. В одежде преобладали темные тона, без западной пестроты, но люди были как люди — улыбались, громко разговаривали. Какая-то компания у «Европейской», парни и девушки — здесь уже надо было ждать очереди в ресторан, — коротая время, громко пели. В ресторане джаз Скоморовского, играл модные фокстроты и уже вышедшие из моды танго — между столиков танцевали.

— Если бы вы знали, что говорят на Западе о вашей жизни! — воскликнул Жолио с негодованием.

— Трудности имеются, — ответил Иоффе. — Мы много средств вложили в промышленное строительство, к тому же в прошлом году был недород. Не хватает ресурсов на все задуманное.

— Временные трудности роста, так? — улыбаясь, сказал Жолио.

На Западе было известно, что формула о временных трудностях роста имеет широкое хождение среди советских людей.

Открытие конференции назначили на воскресенье. Организаторы знали, что многие захотят в выходной побывать на первом заседании. Никто лишь не подозревал, что этих «многих» будет так много. Перед зданием Президиума Академии наук на Васильевском острове собралась шумная толпа: желающих проникнуть в конференц-зал было раза в два больше, чем мест в зале. Счастливцы с пригласительными билетами с усилием протискивались вперед. Веселые голоса кричали: «Вторгаемся в ядро, пропустите!» Сзади нажимали, передние теснили сторожей, в какой-то момент поток безбилетных хлынул в зал. Порядок восстановили быстро, добрая сотня так и осталась на улице, но в зале нечего было и думать о чинном рассаживании. Вдоль стен плотными шпалерами выстроились те, кому не хватило стульев.

Все шло по твердому заседательскому ритуалу. Иностранные гости, академики, руководители крупных лабораторий и теоретических отделов заняли места в президиуме, Иоффе открыл конференцию, сам президент Академии наук Карпинский слабым, старческим голосом произнес вступительное приветствие. А затем началась деловая часть — доклады Жолио и Скобельцына в первый день, прения и другие доклады в последующие дни.

Конференция продолжалась неделю. Заседания переносились из конференц-зала Академии наук в рабочие залы Физтеха. Завершилась конференция торжественным вечером в новооткрытом Выборгском доме культуры. И все эти дни, как праздничные, так и рабочие, организаторы хлопотали и о дополнительных стульях, втискиваемых в отнюдь не резиновые залы, и о дополнительных обедах сверх строгого лимита отпущенных пайков. К тому, что первоначальные прикидки регламента конференции нереальны, привыкли быстро, — это была приятная ошибка!

Жолио сделал два доклада — о том, как открыли нейтроны и в каких ядерных реакциях их проще всего получить, и о том, какое воистину удивительное явление они с женой недавно обнаружили: одновременное испускание нейтронов и позитронов. Он описывал эксперименты, приводил расчеты энергий реакций, все сходилось: и позитроны, и нейтроны в опыте наблюдались, вполне резонно было соединить их в рамках одного процесса. Жолио признавал, что, наблюдая нейтроны раньше Чадвика, не догадался, что это частицы, а не электромагнитное излучение. Кое-кто обвинял его и Ирен в фантазировании, когда они заговорили о превращении гамма-лучей в частицы. Но он по-прежнему настаивает на тесной связи электромагнитных лучей и элементарных частиц. Он так и назвал с вызовом свой второй доклад: «Возникновение позитронов при материализации фотонов и превращениях ядер». Новая элементарная частица, позитрон, открытая в прошлом году в космических лучах, найдена, таким образом, в лаборатории.

— Твоя тема, Абуша, — заметил Курчатов Алиханову, — позитроны в земных, а не космических реакциях.

Алиханов молча пожал плечами.

Мастерство парижских экспериментаторов отмечали все, но были и трудности в их истолковании, об этом тоже говорили. Доклад Иваненко и доклад Перрена как бы столкнулись: один развивал протонно-нейтронную теорию ядра, другой, еще не отойдя от прежних концепций, высказывал осторожные сомнения. Физики дружно поддержали Иваненко: после статей Гайзенберга нейтронно-протонная модель представлялась единственно верной.

Даже Вайскопф, год назад так горячо споривший с Иваненко, поздравил его с успехом.

— Я теперь убежденный сторонник вашей модели, — сказал он, и его запоздавшее на год признание порадовало Иваненко больше, чем хвалебные оценки других физиков.

Скобельцын информировал об открытых им потоках частиц, выходящих на фотографиях как бы из одной точки, — их впоследствии назвали ливнями космических лучей. Сергей Вернов сообщил о своих экспериментах и расчетах, связанных с этими лучами. Александр Вериго рассказал, как изучал космические лучи на вершине Эльбруса, в подводной лодке под многометровой толщей воды и в стволе орудия главного калибра линкора, куда он залезал со своей аппаратурой, экранированной от внешней среды стальными плитами брони и стенками орудия. На заседаниях, посвященных космическим лучам, собиралось больше всего слушателей: здесь ощущалась не только наука, но и своеобразная космическая экзотика.

А заключительное заседание захватили харьковчане. Кирилл Синельников рассказывал о больших ускорителях, сооружаемых в Харькове. Александр Лейпунский доложил о методах расщепления ядер. Он снова вернулся к нейтронам, с обсуждения которых началась конференция. Нейтроны — самое удобное оружие для изучения ядер. Они не взаимодействуют с атомными электронами, их не отталкивает положительный заряд протонов, они способны легко проникнуть в любое ядро. В опытах Жолио ядра бомбардировались альфа-частицами. Нейтроны — снаряды куда эффективней.

Однако химические источники нейтронов слабы. Даже самый сильный — все то же боте-беккеровское излучение, смесь бериллия с радием или радоном, — дает очень малый поток частиц. И только одна из ста тысяч альфа частиц, бомбардирующих бериллий, выбивает нейтрон, и только один нейтрон из ста тысяч попадает в ядро. Нейтрон, конечно, легко проникает в ядро, но ведь надо предварительно угодить в него. На десять миллиардов выстрелов один попадающий в цель — результат удручающий! Нет, будущее не в химических источниках нейтронов, а в создании искусственных ускорителей. При их помощи можно получить мощнейшие пучки альфа-частиц, а они уже выбьют из бериллия миллиарды миллиардов частиц!

При таком обилии снарядов уже не имеет значения, что только один из ста тысяч ударяет в цель.

— Такая установка смонтирована в Харькове, мы скоро получим на ней нейтроны, — пообещал Лейпунский:

Жолио поделился с Иоффе впечатлением от доклада Лейпунского:

— Судя по всему, в Харькове ядерным исследованиям придается большой размах. Сам я мечтаю о циклотроне типа лоуренсовского. Но на циклотрон нужны большие деньги, их в Париже пока не достать.

После одного заседания Курчатов предложил друзьям погулять по городу. Они шли вчетвером — Вальтер, Синельников, Лейпунский и Курчатов, — трое ленинградцев, променявших северную столицу на южный город, и южанин, прочно осевший на севере. Весельчак и озорник Вальтер острил: шел бы разговор не на улице, он бы наверняка выкинул что-нибудь вроде его прежних физтеховских забавных проделок, от которых друзья помирали со смеху. Лейпунский спросил:

— Игорь, ты председательствуешь на заседаниях, созыв конференции — твоя инициатива, а сам ни разу не выступал в прениях. В зале твое участие сводится к одному: «Слово предоставляется такому-то» или: «Ваше время кончается». Почему такая скромность? Тебя называют Генералом. Что-то на генеральское твое поведение не похоже!

Курчатов помедлил с ответом. Такое же недоумение: высказывал и Иоффе — очевидно, странное поведение Курчатова бросается в глаза. Отговариваться организационными делами он больше не хотел. Помрачнев, он ответил с досадой:

— С чем выступать? Вона какие люди! Творцы теорий, авторы замечательных открытий. А что я сделал в ядре? Рассказывать Жолио и Разетти, как излагал на семинаре их работы? Или знакомить Дирака с его же теорией позитрона? Мне о ядре пока только слушать, я здесь не мастер, а подмастерье. Вы трое — иное дело. У вас такие проекты — завидки берут!

Синельников вспомнил, что Курчатов и он собирались поставить совместные исследования. Где их проводить — здесь или в Харькове? Его мнение — в Харькове. Там и ассигнования щедрей, и аппаратура современней.

Он одного не добавил, это подразумевалось: в Харькове был он, Кирилл Синельников. У Иоффе имелось несколько любимцев, он прочил каждому большие успехи. Кирилл шел, вероятно, первым в этом списке. Он стажировался у Резерфорда, вернулся из Кембриджа с обширным планом работ, умением ставить сложные эксперименты и женой-англичанкой, веселой и добродушной Эдди. Уже то, как он попал к Резерфорду, могло стать темой забавной новеллки. Резерфорд принимал в сотрудники лишь тех, кого видел сам. Кирилл поехать в Англию для знакомства не мог, он выслал Резерфорду свою фотографию. Великого физика восхитил изображенный на фото парень, сильно смахивающий не то на ленинградского хулигана с Лиговки, не то на одесского босяка с Молдаванки — худое энергичное лицо, лихо скособоченная кепчонка, папироска в углу рта, насмешливая улыбка… Приглашение в Кембридж было выслано незамедлительно.

Курчатов ответил шурину (Кирилл был брат Марины Дмитриевны, жены Курчатова):

— Эксперименты наши надо бы поставить и в Ленинграде и в Харькове.

Он обратился к Вальтеру. Пусть Антон расскажет подробней о монтаже оборудования. Он, Курчатов, участвовал в проектировании высоковольтных установок УФТИ, надо бы его держать в курсе их строительства! Вальтер о физике разговаривал только серьезно. Шуточки кончались там, где начиналась наука. Они шагали вчетвером по улицам, озаренным сиянием поздней зари, Вальтер читал товарищам лекцию, и такую увлекательную, что никто не прерывал, пока он не кончил.

2. Первый крутой поворот

Иностранных гостей свозили в оперу, Френкель пригласил их к себе на дружеский ужин: гвоздем вечера стал скрипичный концерт — хозяин мастерски играл. Гости дружно постановили, что, не уйди Яков Ильич в физику, он добился бы славы как скрипач. Впрочем, известности у Френкеля хватало и без музыки, его книги переводились на многие языки, с ним переписывались крупнейшие ученые мира.

После конференции Иоффе уехал в Брюссель на всемирный Сольвеевский конгресс. Главной темой обсуждения там тоже было атомное ядро, оно теперь захватывало всех. Иоффе радовался, что в Ленинграде ядро обсуждалось раньше, чем в Брюсселе, а многих докладчиков ленинградской конференции пригласили выступать и на Сольвеевском конгрессе — Фредерика Жолио, Поля Дирака.

В лаборатории Курчатова, кроме старого помощника Германа Щепкина, появились новые люди — лаборанты Миша Еремеев и Саша Вибе, механик Володя Бернашевский. Они рьяно собирали из разного барахла маленький циклотрон. Один магнит диаметром в 25 сантиметров выглядел солидно, на него ушло несколько трансформаторов. Установка действовала, Курчатов убедился в том ощутимо — засунул руку между полюсов магнита, чтобы проверить, все ли гладко в зазоре. Миша расценил энергичное восклицание: «Посмотрим!» — как приказ включать. Курчатов еле вырвал прижатую руку и с усилием улыбнулся побледневшему лаборанту:

— В другой раз без команды не включай, торопыга!

Он и обрадовался, и был недоволен. Все-таки изготовили как-то действующий аппарат!

Но о серьезных работах на нем не приходилось и мечтать.

Вечерами, отпустив сотрудников, начальник лаборатории засиживался над корректурой книги о сегнетоэлектриках, писал отчет о карборундовых полупроводниках. Из комнаты напротив приходил Павел Кобеко, почти с раздражением допрашивал, когда же писанина закончится, пора за серьезное дело! Кобеко с сомнением посматривал на высоковольтную установку для ускорения протонов, недоверчиво щупал рукой крохотный циклотрон. Интересные приборы, конечно, но какое отношение они имеют к физике твердого тела, которой они, Павел и Игорь, отдали столько труда?

Курчатов посмеивался, а когда друг очень уж настаивал, мягко разъяснял:

— Павел, я же заместитель Иоффе в группе по ядру, надо же хоть что-нибудь делать, чтобы название не стало пустым! А что до новых работ с полупроводниками, то раньше оформим работы по старым.

Он показывал рукой на рукопись о сегнетоэлектриках.

Иоффе вернулся из Брюсселя с удивительными новостями. Доклад Жолио о совместном излучении нейтронов и позитронов подвергся на Сольвеевском конгрессе убийственной критике. В Ленинграде Жолио приняли восторженно, в Брюсселе над ним иронизировали. Лиза Мейтнер назвала нейтронно-позитронные пары привидениями; энергичная дама из Берлина признавала только резкие оценки. В ее опытах нейтроны и позитроны наблюдались всегда порознь. Эрнст Лоуренс, используя свой великолепный циклотрон, тоже не нашел явления, наблюдавшегося в Париже. Иоффе сокрушенно разводил руками. Ведь прекрасные экспериментаторы Ирен и Жолио — и так ошиблись! К тому же ошибка у них вторая. В тот раз они неверно истолковали точное наблюдение — вместо нейтронов говорили о гамма-фотонах, — сейчас усомнились в точности их эксперимента. Такой удар нелегко перенести.

— Настроение Фредерика и Ирен можете себе представить. Между прочим, Нильс Бор и Вольфганг Паули ободрили наших парижских друзей. Оба считают, что в опытах таится какая-то загадка — и в ней причина расхождений. Будем ждать новых сообщений.

Новых сообщений ждать долго не пришлось. Супруги Жолио-Кюри, вернувшись в Париж, безотлагательно провели контрольные опыты. Вторая серия экспериментов доказала, что обе спорящие стороны правы. Жолио и Ирен снова получили излучение нейтронов и позитронов, о котором Жолио докладывал в Ленинграде и Брюсселе. Но теперь ясно, что то было не одно, а два накладывающихся одно на другое излучения, — путаница возникла от того, что они не были своевременно разделены А их раздельное происхождение свидетельствовало о совершенно новом, воистину поразительном процессе. Алюминий, облученный альфа-частицами, превращался, выбрасывая нейтрон, в фосфор, а фосфор уже самостоятельно исторгал позитрон и преобразовывался в кремний. Это была типичная радиоактивность, но созданная искусственно! Такая же радиоактивность вызвана и у бора, и у магния. Они, Ирен и Фредерик, изучают всё новые и новые элементы. Они хотят установить, как далеко в сторону тяжелых элементов простирается возможность создания искусственной радиоактивности, так неожиданно и блестяще полученной у легких алюминия бора, магния.

— Голова кружится! — воскликнул Алиханов, проведя рукой по черным, вьющимся волосам. Он все повторял — Нет, это же такой прыжок!.. Сногсшибательно — вот это какое открытие!

Алиханов в эти дни как раз заканчивал установку для определения позитронов и привлек для совместной работы брата, Артема Алиханьяна. Жолио не только опередил ленинградцев, — его успех шел гораздо дальше того, на что надеялся Алиханов: в Париже открыли искусственную радиоактивность. В Ленинграде и не подозревали, что она возможна. Восторг Алиханова был естественной данью восхищения перед мастерством коллеги.

Даже скептик Арцимович, во время ленинградской конференции высказавший Жолио немало колючих замечаний, признал, что на этот раз парижане превзошли самих себя. Курчатов со смехом говорил, что у него голова кружится от радости за парижских друзей. К радости, однако, добавлялась и толика горечи: в Ленинграде о таких экспериментах пока нельзя и мечтать. «Далеко куцему до зайца!» — сказал себе Курчатов: их молодой Физтех не мог соревноваться с лучшим в мире Парижским Институтом радия.

— Богу — богово, кесарю — кесарево, — бодро сказал Алиханов. — Будем возделывать наш маленький огород. Но предчувствую, ох, предчувствую, скоро придет новое сообщение из Парижа, и оно снова радикально изменит всю ситуацию в ядерной физике!

Напророченное им сообщение пришло не из Парижа, а из Рима. И оно радикально изменило всю ситуацию в ядерной физике.

Итальянский теоретик Энрико Ферми, очень выдвинувшийся в последнее время, неожиданно переквалифицировался в экспериментатора. Лавры парижан Жолио Кюри смутили его душу. Его увлекла искусственная радиоактивность. Ферми поставил опыты, аналогичные парижским, только в качестве разрушительных снарядов применил не альфа-частицы, а нейтроны — и получил результаты еще поразительней.

В короткой — на полторы странички — заметке Ферми сообщил, что сумел превратить фтор в азот, а алюминий — в натрий. Новосозданные элементы радиоактивны, и радиоактивность их не позитронная, открытая супругами Жолио-Кюри, а такая же, как у естественных радиоактивных элементов: альфа-частицы и электроны. Заметка, написанная нарочито сдержанно, извещала о подлинной революции в исследовании ядра.

Неожиданность была не в том, что получены новые радиоактивные элементы. Ферми получил их, бомбардируя ядра нейтронами из химических смесей. Он применил для исследования боте-беккеровское излучение, считавшееся недостаточно эффективным. И оно в его руках сотворило чудо. Теоретик дерзнул экспериментировать, как экспериментаторы не осмеливались. И доказал, что смелость города берет!

Взволнованный Курчатов побежал с журналом к Алиханову.

— Сногсшибательно! — повторил Алиханов. — Такие сообщения нельзя читать из одного любопытства. Оно звучит как призыв к ответному действию. Ну, сейчас я приналягу на подготовку своего опыта! Давай, Игорь, давай и ты!

Иоффе вызвал к себе Курчатова. Директору Физтеха кажется, что группа по ядру организационно изжила себя. Она ставила своей задачей привлечь внимание к ядерным проблемам, может быть, попутно и поэкспериментировать в этой области. Последние открытия убеждают, что попутно с другими делами экспериментировать в ядре нельзя. Ядро надо бросать или сосредотачиваться в нем.

— Вы знаете, что я никого не принуждаю заниматься тем, к чему не лежит душа, — говорил Иоффе, проницательно глядя на Курчатова. — Вы, Игорь Васильевич, в физике твердого тела добились больших удач… Может быть, не стоит дальше соединять несоединимое? Завтра я хочу поставить перед руководителями лабораторий вопрос о более четком разграничении тематики исследований…

— Разрешите и мне ответить завтра на поставленный мне лично вопрос, Абрам Федорович.

Курчатов в этот день по делам уехал в Ленсовет. Он мог, освободившись, возвратиться в институт Он выдал срочное задание всем лаборантам Герману, Володе, Мише, Саше, — неплохо бы посмотреть, как они трудятся. Но он не захотел возвращаться. Они трудились в лаборатории, возможно уже не существующей, над темами, от которых он, возможно, завтра окончательно отречется.

Осуществится ли такая возможность? Хочет ли он ее осуществления? Этого он пока и себе не мог ответить. А ответить надо было!

Курчатов быстро шагал по набережной Мойки, вышел на Исаакиевскую площадь, обошел ее по Сенатской стороне, постоял у Невы, тем же энергичным шагом двинулся к Дворцовому мосту. Могло показаться, что он торопится. Он никуда не торопился. Он просто не мог идти медленно. Стремительность шла из души. Легко думалось лишь на быстром шаге, еще лучше, вероятно, размышлялось бы на бегу, только бежать по набережной неудобно. Тридцатилетний мужчина в зимнем пальто, сломя голову несущийся куда-то, — зрелище если и не для богов, то для милиционеров!

Итак, вопрос поставлен ребром: или — или! С одной стороны, область известная, освоенная, в ней завоеван авторитет, завоеванный авторитет будет укрепляться, углубляться, становиться значительней. Скоро доктор наук, в дальней перспективе — возможно, и академик, всеми признанный создатель новой отрасли знания. Разве не так? А с другой стороны, неведомый мир, почти марсианский пейзаж, а перед глазами — ушедшие вперед первопроходцы. Их догонять, а они торопятся, у них и опыта больше, и снаряжение лучше, да и талантом бог не обделил, о каждом — о Чадвике, о Жолио, о Ферми — будут книги писать историки науки! И с ними соревноваться? Благоразумно ли? Да, все так, но суть-то в марсиански загадочном пейзаже! Здесь все неожиданно, все ново, каждый шаг вперед — открытие. И какое! Дорога в глубины ядра трудна, но в конце ее, где-то за видимым горизонтом, — кладовая всей энергии материального мира! Вот она, перспектива: овладение внутриядерной энергией, переворот в человеческой технике, в человеческом образе жизни. Хитро поставил дилемму директор Физтеха, уж так хитро: личное или всеобщее, частное благополучие или жертва на пользу всечеловеческому делу?

Над городом проплывали темные тучи. Они опускались так низко, что пропала макушка Исаакия. Время было уже идти весне, начало апреля, но зима упрямо не сдавалась: морозов не стало, холода не отпускали. Курчатов еще не дошел до Зимнего, как повалил снег — крупный, влажный, налипающий на одежду. Снег покрывал гранит набережной, брусчатку мостовых. До снегопадов Нева казалась синевато-стальной, сейчас на нее рушились белые массы, она же выглядела черной. Противоположный берег стерся в пелене, не было видно ни одного здания на Васильевском острове. Редкие автомобили шипели шинами, лошади влажно докали копытами — особый, глуховатый звук, только влажный снег, еще не смерзшийся и не подтаявший, рождал его. Курчатов подумал, что палитра красок разработана и художники в своих картинах, и оптики в своих исследованиях досконально описали все оттенки цвета, а вот оттенков звука, палитры звуков нет, а как выразительна! Ведь можно закрыть глаза, и, не зная, что кругом, по одному мягкому и глухому удару копыт безошибочно определить: «Ага, снегопад, да какой обильный!»

«Все правильно! — энергично сказал себе Курчатов. — Так держать. Вопросов нет. Точка».

Вопросы, однако, были. И как держать, оставалось неясным. Курчатов вспоминал свою научную жизнь — почти полное десятилетие! Первое крупное исследование не удалось. Он тогда изобретал сверхпрочную тонкослойную изоляцию. С каким азартом трудился, — нет, успеха не вышло, был немалый конфуз вместо удачи. Зато научились эксперименту, неудачи — хороший учитель. Несколько лет ушло на изучение сегнетоэлектриков. С сегнетоэлектриками покончено, монография о них скоро выйдет из печати, — до свидания, точка, здесь вопросов нет. Чем он занимается сегодня? Карборундовыми выпрямителями, так? Удивительный материал, свойства его загадочны. Нет, с карборундом он расстанется без печали, служебная тема, отнюдь не страсть. Ничто не тянет от атомного ядра!

«Постой, постой, не так борзо! — сказал он себе. — А ответь-ка, друг, с чем ты придешь в атомное ядро? Чему в ядре научат тебя сегнетоэлектрики и карборундовые выпрямители? Диэлектрики и полупроводники — и недра атомного ядра! Ты замышляешь не поворот, а прыжок!»

«Вот и отлично — прыгнем хорошенько! — ответил он себе радостно. — Да так прыгнем, чтобы сразу очутиться на том берегу. И назад уже не оглядываться».

Он подставил лицо густеющему снегу. Снежинки таяли на щеках. Жгучий холодок бодрил кожу. Зима зло отбивалась от наседавшей весны, но в колючем ветерке, тянувшем с Ладоги, чувствовалось что-то весеннее. Курчатов подходил к Литейному мосту. Он весело говорил себе:

«Итак, ядро! Беремся. А что, начнем с первого класса, не беда. Область новая, далеко в ней никто не ушел. Догоним. Точка. Курчатов».

На другое утро, у Иоффе, начальники лабораторий отвечали, на каких темах впредь сосредоточат усилия, чтобы прекратилось разбрасывание интересов. Электрофизики и механики не думали о переменах в своей тематике. Павел Кобеко и Анатолий Александров не собирались покидать исследования твердого тела, они будут экспериментировать с полимерами — перспективнейший для техники материал! Петр Лукирский изучал рентгеновские лучи и электрон, он хотел и дальше заниматься ими. Дмитрий Скобельцын считал, что исследование космических лучей надо углублять, он именно это и собирался делать. Алиханов видел ключ к секретам атомного ядра в позитронах; он просил не отвлекать его ни на что другое. Помощник Алиханова Лев Арцимович предложил их лабораторию разделить на две, исследования на высоковольтных аппаратах он брал себе. Курчатов объявил, что полностью прекращает исследования твердого тела и весь отдается изучению ядерных реакций.

Иоффе про себя не сомневался, что этим кончится, хотя многие уверяли, что Курчатов преодолеет свою «ядерную блажь» и вернется к старому делу. Иоффе не знал лишь, радоваться или печалиться. Он не был уверен, много ли ценного сделает Курчатов в новой для него науке о ядре, но что физика твердого тела потеряла крупного исследователя, был убежден.

Директор Физтеха подвел итоги обсуждению:

— Итак, группу по ядру распускаем. Она свое дело сделала, даже с избытком — должна была привлечь внимание к ядерным проблемам, а привела к тому, что ради ядра забрасывают старые темы. Создаем новые лаборатории: ядерных реакций, естественной радиации и космических лучей, позитронов и высоковольтную. Заведовать ими будут Курчатов, Скобельцын, Алиханов, Арцимович. Физтех расширяется, так надо понимать реорганизацию.

Слова директора звучали бодро, но за ними угадывалось беспокойство. Физтех не просто расширялся, а и менял ориентацию. До сих пор институт расширялся в рамках тематики, близкой научным влечениям его директора, сейчас ряд сотрудников решили создать свою область, в стороне от прежнего направления Физтеха. Реорганизация означала выход за межу, которую Иоффе первоначально намечал. Хорошо это или плохо, Иоффе пока не знал.

3. Тропка — чужая, синяки и ссадины — свои

В институте была комнатушка, куда часто забегали работники лабораторий. Сам директор нередко появлялся в ней и, присаживаясь у стола, чертил, набрасывал на бумаге расчеты, вслух размышляя о том, что ему нужно и какой помощи ждет от ее хозяина. В комнатушке царил Наум Рейнов. Вначале здесь ремонтировали приборы, потом изготавливали свои взамен импортных — они не брали видом, но точностью не уступали, — потом разрабатывали оригинальные: создавали новую аппаратуру для новых исследований. Мастерская понемногу становилась исследовательской лабораторией. Ее хозяин, простой слесарь, закончил Политехнический институт, потом защитил кандидатскую, а за ней — уже после войны — и докторскую диссертацию. Общительный, словоохотливый, он был в курсе всех институтских событий — к нему шли поделиться новостями, поспрошать, что у соседей. На несколько дней главной новостью института стало известие, что Игорь Курчатов, бросая прежние свои темы, углубляется в ядро. «Генерал уходит в солдаты», — говорили одни. Другие меняли форму выражения: «Гарька оставил хлеб с маслом и пошел искать крошки». И мрачно предрекали: «Он раскается!»

Однако не было похоже, что Курчатова одолевает раскаяние. Веселый и громогласный, он наводил новый порядок в старой лаборатории. Помощники восприняли поворот без протестов, ни один не ушел. А соседи с интересом заглядывали: «Нейтронные опыты по Ферми? Здорово, здорово!»

Для «опытов по Ферми» нужны были мишени из разных элементов, источники нейтронов — все тот же бериллий, смешанный с каким-либо радиоактивным веществом. И мишени и бериллий достали просто. Значительно трудней было раздобыть радиоактивный «запал». Иоффе посоветовал обратиться в Радиевый институт.

— Там, — говорил Иоффе, — хранится целый грамм радия, — а радий выделяет радон, тоже радиоактивный элемент. Газообразный радон в смеси с порошкообразным бериллием как раз и дает ту чудо-пушку, при помощи которой Ферми взрывал атомные ядра. И там, у Льва Владимировича Мысовского, наладили «эманационную машину» — отсасывают из сейфа с радием непрерывно образующийся газообразный радон и заполняют им стеклянные ампулки. Их затем отпускают медицинским учреждениям по цене один рубль за активность в один милликюри. Иоффе с улыбкой закончил:

— Ваша задача проста — взять за бока Льва, в смысле попросить у Льва Владимировича помощи. Он не откажет в ней Физтеху.

Что Мысовский охотно поделится запасами, Курчатов не сомневался. Заведующий физическим отделом Радиевого института, крупный специалист по космическим лучам, был человек неровный, но не скупой. С ним было легко поссориться, еще легче помириться, он «по запарке» мог и наорать, но товарищам в помощи не отказывал, особенно друзьям-физтеховцам.

Мысовский на просьбу ответил так:

— Мне не жаль, Игорь Васильевич, берите хоть весь радон. Но ведь медики тоже требуют — и в больницы не отказать! И вообще радоном командует Виталий Григорьевич. А вы Хлопина знаете — вежлив и строг. Пусть даст указание, кого обделить, кому выделить. За мной дело не станет. Сам приму участие, двух сотрудников подключу, чудные ребята — Миша Мещеряков и Исай Гуревич. Идите, не тушуйтесь! Робости раньше в вас не замечал… Ладно, пошли вместе.

Мысовский подметил правильно: хоть не робость, но некоторое стеснение Курчатов почувствовал. Лишь на повторное приглашение удивленного такой медлительностью Мысовского он без одушевления ответил:

— Хорошо, пошли.

…Курчатов еще и подозревать не мог, что этот первый деловой разговор между ним и Хлопиным положит начало длинной серии встреч, бесед и споров; что научное сотрудничество, сегодня начинаемое, не только не оборвется на просьбе о небольшой помощи, но продолжится дальше, расширится, углубится, обретет сложные формы; и что оно будет идти неровно, то омрачаться размолвками и взаимной холодностью, то озаряться совместными успехами; что эти общие успехи приобретут огромное значение не только для них лично, но и для всей страны, для ее процветания, для ее благополучия, для ее обороноспособности. Но и понятия не имея, начало какому пути положит предстоящая встреча, Курчатов испытывал беспокойство: уж очень разные по характеру были он и Виталий Григорьевич Хлопин.

Хлопина чаще можно было встретить в лаборатории, а не в кабинете. Входили к нему, когда он «был у себя», без доклада, без предварительных телефонных просьб о приеме. В институте, которым он фактически руководил, — формально директором числился академик Вернадский, — не было и тени административной бюрократии. И не было, вероятно, другого института, где бы так отстаивали свою самостоятельность и свое значение. Посетителей Хлопин встречал с неизменной любезностью, с вежливым вниманием. Сам он, в безукоризненно выутюженном костюме, в очках с золотой оправой, разительно походил на Валерия Брюсова; можно было взять портрет поэта и сделать надпись «Хлопин» — и не все знакомые признали бы подделку. Курчатов отметил, что, даже проторчав у зеркала час, он так не вывяжет галстук, как у Хлопина. И еще была черта у этого человека — в Физтехе она показалась бы чужеродной: он не позволял себе говорить громко. Новые люди, вторгшиеся в науку с рабфаков, принесли свой стиль — простоту, временами и бесцеремонность, шумную речь, резкие формулировки, споры, похожие скорей на битвы, чем на научные дискуссии. Об этом «рабфаковском стиле» надо было забыть, переступая порог кабинета Хлопина. В корректном внимании Хлопина было что-то сдерживающее, почти отстраняющее.

— Я не хотел бы, чтобы наш институт превращали в базу снабжения, — сказал он. — Но если Лев Владимирович сам примет участие и выделит своих лаборантов, возражать не буду. Учтите только, что радия немного, соответственно и радон дефицитен. Где, кстати, вы будете производить измерения искусственной радиоактивности? У нас или в Физтехе?

— И в Физтехе и у вас.

Хлопин с любопытством посмотрел на Курчатова:

— Будете сидеть на двух стульях? И не боитесь? Впрочем, долго это не продлится. Когда Лев Владимирович закончит наш циклотрон, появится такой источник нейтронов, что каждый, кто захочет исследовать искусственную радиоактивность, должен будет делать это здесь.

Курчатов пожал бледную, но сильную руку Хлопина. Выйдя, он попросил показать циклотрон. Сколько о нем слухов! Как-никак первый в Европе, к тому же и самый крупный в мире! И строится без помощи иностранных специалистов. Смело, ничего не скажешь! Мысовский раздраженно махнул рукой. Как понимать словечко «строится»? До пуска далеко. Одни детали уже изготавливаются, другие еще вычерчиваются на бумаге. А что такую махину разрабатываем без американцев, то этим лишь взвалили на себя дополнительные тяготы. Валюту пожалели, себя теперь не жалеем.

— Нечего пока показывать, — хмуро закончил Мысовский. — Вот закончим, тогда покажем, даже пригласим совместно поработать. Таить свои достижения не будем.

Сотрудники, выделенные Мысовским, Курчатову понравились. На пышноволосого Исая Гуревича, воспитанника Ленинградского университета, он обратил внимание еще на конференции по ядру. Исай, не пропуская ни одного заседания, слушал так увлеченно, что приятно было смотреть. А Миша Мещеряков, узнав, что предстоит работа у Курчатова, так просиял, что Курчатов похлопал его по плечу и пообещал взять в аспиранты.

Первая ампулка с радоном и бериллием, активностью около 500 милликюри, была в тот же день доставлена в Физтех.

— Отныне, Герман, успех решает не так голова, как ноги, — объявил Курчатов, когда лаборант вернулся с «нейтронной пушкой». — В Риме, по слухам, физики рвут рекорды скорости. Потренируемся и мы на спринтеров.

Он сам показал, что решение проблемы — в ногах. Облучение нейтронами мишени происходило в одном конце здания, измерение наведенной радиоактивности — в другом. Радон-бериллиевая ампулка и счетчик Гейгера, при помощи которого определяли радиоактивность, не могли соседствовать: излучение источника искажало показания прибора. Облученную мишень надо было нести к счетчику. И спешить: активность у многих мишеней быстро падала. Щепкин вскоре с огорчением понял, что на спринтера не вытягивает, тут все очки захватывал руководитель. Весело покрикивая на встречных, чтобы не мешали, Курчатов мчался снарядом. На трассе имелось нехорошее местечко — поворот коридора. Здесь надо было притормаживать, чтобы не врезаться в стену. Курчатов обнаружил, что если на бегу упереться в стену рукой, то можно броском повернуть тело, не теряя скорости. Он усовершенствовал найденный прием, водрузив на повороте деревянный столб. Столб охватывался на бегу левой рукой — правая держала радиоактивную мишень, — поворот на девяносто градусов становился легким.

Хранилищем для источника нейтронов стало ведро. В него залили парафин, а когда он застыл, просверлили дырочку и погрузили туда ампулку. Хранилище получилось отменное. Утром Курчатов спешил к ведру и, бодро помахивая им, шел к месту, где облучали мишень.

В комнате Курчатова допоздна было полно людей. Ведро, чтобы его ненароком не опрокинули, ставили по окончании обработки мишеней к соседу, Лене Неменову. Неменов — в Физтехе он был известен под странным прозвищем Буба — вначале спокойно взирал на оцинкованное ведро, приткнувшееся в углу, потом встревожился. Он собирал масс-спектрограф, аппарат для разделения изотопов; прибор был хитрый, подгонка шла трудно. В институте Неменов славился искусством сложных наладок. Даже Рейнов, мастерски монтировавший измерительные приборы, с уважением говорил, что «руки у Бубы — золото, никто так не натянет тончайшую струну электрометра». Спортсмен — шестнадцатая ракетка страны по теннису — и фотограф, Неменов больше других своих рукомёсел гордился умением тонкой сборки. Он вскоре начал с сомнением оглядываться на чужое ведро. Черт его знает, как действуют нейтроны на капризный масс-спектрограф. И однажды он запальчиво объявил, что больше не позволит отравлять воздух своей лаборатории бериллиевым излучением. Он схватил ведро и выставил его в коридор. Курчатов взял ведро и молча удалился.

Неменов прокричал вслед:

— Игорь, сними с меня лучше штаны, но избавь от радона!

Курчатов обернулся и с укором проговорил:

— Не нужны мне твои штаны, Леня!

И то, что он не повысил голоса и назвал Неменова Леней, а не Бубой, показало тому, как глубоко он обидел приятеля.

Теперь ведро стояло в закутке возле лестницы на второй этаж. Здесь производилось и облучение мишеней. Курчатов напрасно побаивался, что с ампулкой может что-то случиться. Сотрудники института, хотя и любопытные, в опасный закуток не лезли.

Неменов скоро разобрался, что обвинения против радон-бериллиевой ампулки неосновательны, надежную работу масс-спектрографа радон не мог испортить. Его мучили угрызения совести. Вскоре он нашел способ загладить вину. Курчатов пожаловался, что Радиевый институт держит его на голодном пайке — активность у источника падает раньше, чем доставляется новая ампулка. Неменов пообещал помочь горю. Его отец, основатель и директор Рентгенологического института, привез из Парижа купленные у Марии Кюри полтора грамма радия по миллиону рублей за грамм. Сын упросил отца периодически — по мере накопления радона — снабжать им Физтех. Примирение состоялось немедленно, как только один из друзей вручил другому внеплановую ампулку. Порадовало и то, что рентгенологи за свой радон денег не брали, лишь просили, чтобы в отчетах и статьях упоминали об их бескорыстной помощи.

Полного довольства все же не было. «Двух маток сосем, а голодно», — говорил Курчатов сотрудникам, их становилось все больше. «Правда, — начал он вскоре добавлять, рассматривая свои пальцы, — было бы легче с радоном, стало бы хуже с руками».

Работа с нейтронами оказалась опасней, чем ожидали. И у Курчатова, и у Щепкина стали краснеть пальцы рук, на них уплотнялась и омертвлялась кожа. Курчатов с сокрушением шевелил пальцами — огрубевшая, воскового блеска кожа лишала их прежней подвижности. Потом омертвевшая кожа стала слезать, ее можно было снимать, как чулок, — под ней обнажался слой свежей кожи, розовой, очень тонкой, легко ранимой, — скорее пленки, чем кожи. Курчатов встревожился: у великой исследовательницы радия Марии Кюри на руках появились язвы, как бы у них не произошло того же! Но язвы не образовывались, розовая пленка постепенно утолщалась, становилась нормальной кожей, снова твердела, снова приобретала восковой оттенок и снова снималась чулком. В гибели и нарастании свежей кожи появилась закономерность. Курчатов деловито высчитал ее: от снятия с пальцев одного «чулка» до снятия следующего проходило примерно две недели, отклонения не превышали плюс-минус два дня.

— Правда, змеи меняют кожу лишь раз в год, — посмеивался Курчатов, — но зато со всего тела, а мы — лишь с трех пальцев на каждой руке. Преимущество все же!

Скоро и у третьего работника лаборатории, Льва Русинова, появились радиоактивные ожоги. Большой и указательный пальцы правой руки покраснели, распухли. Русинов с гримасой рассматривал их — боль была невелика, но обожженная рука работала хуже.

Мишени для облучения готовились в лаборатории. Металлы — золото, серебро, медь, алюминий, свинец, железо — на комнатных вальцах превращали в пластинки. Их оборачивали вокруг стеклянной ампулки, тогда облучение шло с максимальной эффективностью. А неметаллы, вроде фтора, хлора, кремния, брали в химическом соединении, смешивали с маслом или вазелином и намазывали пасту на лист бумаги — лист с тонким слоем мишени еще легче оборачивался вокруг источника.

Чтобы работа шла веселей, курчатовцы пели песни. Один заводил тенорком любимую: «По Дону гуляет, по Дону гуляет…», остальные подхватывали: «…казак молодой!». Когда любимая приедалась, затягивали модную: «У самовара я и моя Маша» или недавно прогремевшие по всей стране куплеты из кинофильма: «Легко на сердце от песни веселой». Тут мелодия была посложней, у Курчатова не хватало гибкости в голосе, чтобы точно воспроизводить ее, он предпочитал молодого казака, столько лет с успехом гуляющего по Дону.

Курчатов привлек и брата. Борис Васильевич, химик, работал в том же Физтехе, но в другой лаборатории. Курчатов, не считаясь с тем, что брат имел собственные задания, нагрузил его своими пробами. Брат быстро увлекся. «Боря, ты становишься превосходным радиохимиком!» — восхищался Курчатов, получая очередную сводку анализов.

Уже первые эксперименты показали, что преобразование ядер под действием нейтронов нередко сложней, чем описывали в Риме. Алюминий превращался не только в натрий, но и в магний. По двум реакциям распадался и фосфор. Ядерные реакции не шли однозначно, а разветвлялись. Это уже была самостоятельная находка — не открытие, нечто из разряда «уточнений», но все же свое.

«И ты разветвляешься, Игорь! — с улыбкой говорил Борис, когда брат приносил облученные мишени. — Кого еще привлек?»

Курчатов ухмылялся. Область была необозримая, это с каждым опытом становилось ясней. С двумя-тремя лаборантами большой серии опытов не провести, а нужны как раз большие серии. Приходилось поневоле «разветвляться»: неутомимо выискивать новых сотрудников, безжалостно нагружать их своими темами. Нет штатов на расширение собственной лаборатории, нет свободных физиков, жаждущих, чтобы их запрягли в чужую упряжку и лихо погнали? Не беда, можно обойтись и без штатов, а помощников найти не трудно: зайди к соседу, поймай за пуговицу хорошего человечка в коридоре, расскажи, чем занимаешься, — не может быть, чтобы не загорелся! И немыслимо, чтобы, загоревшись, не захотел участвовать в эксперименте. Занят собственной тематикой? Совмещай! Если Льву Мысовскому захотелось совместить космические лучи с бомбардировкой нейтронами фосфора и алюминия, если другого Льва, куда свирепей — Льва Арцимовича, — удалось отвлечь от его высоковольтных дел и приобщить к поглощению нейтронов в химических мишенях, если Буба Неменов, недавно еще шарахавшийся от радона, как черт от ладана, сам приносит радон-бериллиевые ампулки от отца и с умильной улыбкой поглядывает на ненавистное вчера ведро с нейтронным источником, почему же в таких условиях не «разветвляться»? Постановка эксперимента широким фронтом, никакое не разбрасывание!

— После работы! — убеждал Курчатов одного из привлекаемых: тот сокрушался, что в рабочее время не отвлечься на посторонние эксперименты. — Огромный же отрезок времени — «после работы». Вечер, ночь! Здоровому человеку сколько на сон? Шесть часов? И восемь на основную тему? Прелесть, какой резерв времени десять свободных часов!

Среди «завербованных» объявился и приехавший из Харькова Георгий Латышев. Низенький, округленный, не так бегающий, как катящийся, он отличался пробойностью двенадцатидюймового снаряда. Он не входил в комнату, не проскальзывал, не скромно возникал, а бурно вторгался. О нем говорили с усмешкой: «Если Латышев пришел к тебе во время срочной работы просить замазку, а замазки нет, брось все, беги искать и не возвращайся без замазки — так будет лучше». Курчатов загрузил и его. Латышев бодро «потянул тележку».

Льва Арцимовича Курчатов отвлек на «попутную» совместную работу, связанную с поглощением нейтронов в разных веществах. Они быстро обнаружили, что уже тоненькая пластинка кадмия сильно уменьшает интенсивность нейтронного потока, зато дальнейшее утолщение пластинки на поглощении почти не сказывается. Другие элементы показывали такую же зависимость: тонкие их слои вызывали резкое ослабление потока, дальнейшее уменьшение шло медленно.

Курчатов нашел объяснение: каждый элемент поглощает избирательно все нейтроны определенных, только для этого элемента характерных скоростей, а остальные захватываются значительно слабей. Арцимович любил начинать дискуссии со слова «нет». Он утверждал, что такого избирательного поглощения нейтронов — его можно было бы назвать резонансным — и в помине нет, все это ошибки опыта. В эксперименте и впрямь обнаруживались различные погрешности, Курчатов их устранял, явление воспроизводилось, но Арцимович и в новых опытах находил изъяны.

Алиханов слышал через тонкую перегородку их непрекращающиеся споры. Алиханов в это время закончил с Козодаевым работу, установившую, что в лаборатории образуются электронно-позитронные пары — две частицы, электрон и позитрон, рождаясь от энергии гамма-лучей, разлетаются в разные стороны: путь их полетов фиксировался прибором. Явление это было очень сложное. Алиханов с Козодаевым и новыми сотрудниками — братом Артемом Алиханьяном, Борисом Джелеповым и Петром Спиваком — продолжал изучать его закономерности. Споры за перегородкой мешали сосредоточиться. Алиханов пошел усмирять приятелей.

— Лева, ты прирожденный адвокат дьявола, — сказал он. — Ты артистически во всем находишь недостатки. Это хорошее свойство для исследователя, не спорю. Но Игорь в данном случае прав. Если явление постоянно воспроизводится, оно реально. О чем вам спорить?

Арцимович состроил насмешливую гримасу:

— Есть о чем спорить! Постоянно воспроизводятся и просчеты. В каждом эксперименте накладывается что-то постороннее или не учитывается что-то нужное. Роден говорил: я делаю статую так — беру кусок мрамора и отсекаю все лишнее. Вот когда эксперимент будет как статуя Родена… Раньше я свою подпись под публикацией не поставлю.

— И дождетесь, что кто-нибудь откроет резонансное поглощение нейтронов и раньше вас опубликует его, а вы останетесь с носом, — предсказал Алиханов.

Курчатов всей своей интуицией физика ощущал, что найдена важная закономерность, не ученическое повторение чужих открытий. Но Арцимович признавал лишь строгие доказательства, над ощущениями он посмеивался. Курчатов нередко терялся, когда насмешливый друг излагал свои контрдоводы. Порой даже пропадала охота работать над тем, что попадало под язвительный обстрел Арцимовича.

— Я на днях уезжаю в Харьков, — сказал Курчатов, устав от споров. — Постараюсь заинтересовать Кирилла и других харьковчан в наших опытах. Если у них получится то же самое, ты перестанешь сомневаться?

— Посмотрим. И не только на то, что получится, но и на то, как получается. Воспроизводство ошибок меня не убедит, я не поклонник ошибочных повторений.

В Харьков Курчатов всегда ехал с охотой. Молодая столица Украины восхищала. Ленинград, величественный и огромный, казался завершенным, можно было часами ходить по его улицам, каналам и проспектам и не увидеть крупного строительства. Харьков менялся на глазах. К тому же в УФТИ было много друзей, это было такое же свое, родное место, как и Ленинградский Физтех. В Харькове Курчатов вместе с Синельниковым налаживал высоковольтные установки для ускорения заряженных частиц, с Вальтером разрабатывал импульсные и электростатические ускорители. Курчатов хотел возобновить совместные исследования и в новой области — бомбардировке нейтронами атомных ядер.

У Синельникова идея совместных ядерных работ энтузиазма не вызвала, он был слишком загружен неотложными делами. «Потом, Игорь, когда разделаюсь с ускорителями», — сказал он.

Вальтер, главный конструктор «Большого Ван-Граафа», электростатического ускорителя на 2,5 миллиона вольт, казался до того замотанным, что даже в редкие часы отдыха не шутил и не проказничал так увлекательно, как прежде, а просто отдыхал, как все люди. Впрочем, веселый дух, так рьяно насаждавшийся всюду Антоном, в институте не выветрился — эстафету подхватили другие. На двери заведующего теоретическим отделом висела табличка: «Лев Ландау. Осторожно, кусается!» И еще как кусался! Курчатов зашел к Ландау, когда тот орал на какого-то парня. Парень пытался что-то пролепетать в свое оправдание, профессор не давал. «Вот так, вздор немного повымели из мозгов, иди и заполняй извилины толковым материалом!» — сказал Ландау, отпуская подавленного юношу. Курчатов посочувствовал — жаль беднягу, за что его так безжалостно выгнали? Ландау удивился. «Кого выгнал? Не выгнал, а привлекаю к работе, это же настоящий физик!» Ландау, было ясно, не менялся, и в Ленинграде он был резок и нетерпим к ошибкам, а обретя самостоятельность в Харькове, стал еще резче. Опыты Ферми с нейтронами, о которых заговорил Курчатов, Ландау не захватывали. Зато о теории бета-распада того же Ферми Ландау говорил с восхищением, здесь любимая его квантовая механика непосредственно прилагалась к вопросам ядерной структуры. Но эти вопросы интересовали Курчатова меньше, да он и не разбирался в сложных математических построениях с такой легкостью, как Ландау. Если у Курчатова и появлялась мысль привлечь к нейтронной физике такого замечательного теоретика, как Ландау, то он вслух ее не высказывал.

Значительно больше интереса выказал Лейпунский. Недавно выбранный в члены Украинской Академии наук, он с прежним жаром доказывал, что будущее физики — в больших ускорителях, а не в химических источниках нейтронов. Поскольку, однако, большой харьковский ускоритель еще не вступил в строй, Лейпунский охотно согласился поставить предварительные опыты на бериллиевых источниках. Но и тут ленинградская организация экспериментов его не устроила.

— Что это за работа — за каждой ампулкой куда-то бежать? Я договорюсь, чтобы нам выделили свой радий. Пока же познакомься с новыми сотрудниками, приглашай их для совместных работ.

И он сговорился на время, пока не получили своего радия, с Харьковским Рентгенологическим институтом о помощи. Лаборант Митя Тимошук ежевечерне шел к рентгенологам и получал драгоценный препарат — ночью рентгенологи с ним не работали. Радий — 200–300 миллиграммов — хранился в платиновой трубочке, а сама трубочка укутывалась еще в две оболочки — золотую и серебряную. Для осторожности — через несколько лет, когда уже хорошо изучили действие радиоактивных веществ, все эти меры казались легкомысленно-небрежными — лаборант заворачивал препарат в газету, клал в карман и безмятежно шествовал в УФТИ. Кто-то пошутил, что он носит в кармане сокровище в добрую сотню тысяч рублей. Тимошук огрызнулся: «Что значит — ношу в кармане? Не на рынок же!»

С радием работать было проще, чем с радоном: активность радона быстро падала, активность радия не менялась. Зато экспериментировать можно было только ночью, а утром радий возвращался к хозяевам. Ночная работа никого не смущала, в Харькове, как и в Ленинграде, все часы считались рабочими. Платиновую трубочку с радием освобождали от ее золотой и серебряной оболочек, вставляли в пробирку с порошкообразным бериллием — источник нейтронов сразу начинал действовать. Курчатов захотел сам собрать источник, но обожженные пальцы — с них в очередной раз слезала огрубевшая кожа — не сумели развернуть серебряную оболочку. Лейпунскому тоже не удалось с ней справиться. Тимошук ловко развернул и серебряный и золотой листочки. Курчатов добродушно заворчал:

— Ну и молодежь! Так и оттирает старших.

Лейпунский добился и того, чтобы УФТИ выделили свой радий; можно уже было не бегать вечером к соседям и работать не только ночью. Зато завели охранника, он сидел в помещении с заветным сейфом. Лаборантка Зина Тюленева — по совместительству лихая парашютистка — вскоре обнаружила, что охранник часто похрапывает на посту. Она стянула винтовку и подняла тревогу. Испуг охранника, метавшегося по комнате в поисках исчезнувшего оружия, по силе был сравним лишь с ликованием коварной лаборантки, усердно помогавшей ему в осмотре всех закоулков и тайников.

Курчатов рассказал Синельникову, что у него с Арцимовичем разногласия в толковании совместного опыта, это задерживает опубликование результатов. Кирилл, по совместительству заведующий институтской библиотекой, принес только что полученный итальянский журнал.

— Здесь что-то о резонансном поглощении нейтронов.

Курчатов молча пробежал глазами новую заметку Ферми. Предсказания Алиханова оправдались быстро. Пока они с Арцимовичем дискутировали, Ферми поставил такие же опыты, получил такие же результаты — и немедля послал сообщение в печать. Ленинградцы упустили открытие. Теперь о собственной своей находке они обязаны говорить: «Таким образом, нами подтверждено замечательное наблюдение итальянских физиков».

Синельников старался утешить огорченного друга:

— Конечно, обидно, Игорь. Но ведь не ради собственного приоритета мы работаем. И важно, что стоим на переднем крае мировой науки. Скачем ноздря в ноздрю с самыми видными западными исследователями.

Все это было верно, конечно. И в науке работали ради нее самой, а не для личной славы. И что уже скакали «ноздря в ноздрю» с западными мастерами, утешало. Но потерянный приоритет огорчал, с этим уж ничего нельзя было поделать.

Уезжая, Курчатов еще раз уточнил с Лейпунским план совместных работ. Сегодня УФТИ — лучшее место для исследований атомного ядра. Вести такие работы порознь в разных городах — кто раньше обгонит другого — нерационально. Совместное исследование по единому плану — единственно верное решение. Они должны обмениваться работниками, это превратит их институты в нечто научно единое. Как отнесутся в Харькове к тому, что он пришлет из Ленинграда Щепкина и еще кого-нибудь?

— Присылай, — сказал Лейпунский. — А я отпущу с тобой Мишу Тимошука и Васю Дементия, пусть и они посмотрят Ленинград. Они, наверно, не видели реки шире Лопани. Между прочим, удивляюсь тебе, Игорь!

Курчатов высоко поднял брови. По какому случаю удивление? Лейпунский снова раскритиковал химические источники нейтронов. В Харькове хоть разжились собственным радием. А в Ленинграде работают с радоном, поток нейтронов все время слабеет, через пять-шесть дней надо снова выпрашивать радон. Между тем в том же Радиевом институте третий год строится циклотрон — и никак не достроят. Почему Курчатов мирится с таким безобразием?

— Ты забываешь, что я не работник Радиевого института.

— Мог бы предложить свою помощь. Неужто Мысовский откажется?

Возвращался домой Курчатов через Москву. В Москве он водил своих спутников Тимошука и Дементия по разным примечательным местам — в институты, в музеи, на выставку. Особенное удовольствие им доставляли поездки в недавно пущенном метро. Курчатов с увлечением катался на эскалаторе. Он способен был, спустившись вниз, тут же опять подняться. Высокие эскалаторы были на станциях Кировская и Красные ворота. Неоднократно получалось так, что, оказавшись в метро, трое физиков выходили как раз на этих станциях — и всласть катались на самоходных лестницах.

В Ленинграде уже знали, что римляне напечатали статью о резонансном поглощении нейтронов. Арцимович, подавленный, даже не оправдывался. У него были часты смены настроения — от шумной язвительности к мрачному унынию. Курчатов старался его утешить. В конце концов, они лишь начинают исследования в нейтронной физике, успехи еще ждут их.

В праздничные дни: в Новый год, в майские и ноябрьские торжества — в Физтехе устраивались капустники, физики друг над другом подтрунивали. На очередном капустнике лицедей поднес Курчатову воздушный шарик с надписью «Нейтрон». Курчатов протянул руку, но не успел схватить ниточку, как шар взмыл вверх под язвительное восклицание:

— Держать надо, Игорь Васильевич! Ферми вона как держал!

Все хохотали, Курчатов тоже смеялся — другого не оставалось!

4. Первый успех

Широко запущенные работы часто останавливались из-за нехватки радона. Курчатов пошел к Иоффе. Надо что-то предпринять, положение нетерпимо. В Радиевом институте затягивается монтаж циклотрона. Вот и в «Красной газете» недавно критиковали радиомехаников, что им не дается наладка циклотрона. Может быть, предложить совместно пустить его? Иоффе задумался.

— Навязываемся, Игорь Васильевич. Хлопин к своим институтским делам ревнив. Вряд ли ему понравится сотрудничество в кавычках, особенно после резкой статьи в газете.

— Без кавычек, Абрам Федорович! Сотрудничество такого рода, что сами ждем помощи. Циклотрон нам нужен еще больше, чем радиохимикам. Вот мы и просим поработать на нем, а для этого надо, чтобы он заработал. Мы помогаем себе, попутную пользу извлекают и радиохимики.

Мысовский и вправду нуждался в помощи. Он неплохо конструировал аппараты для исследования космических лучей, первый применил для фотографирования толстослойные пластинки, но многотонное сооружение с сотнями тонких подгонок ему не давалось. И если вначале он скрывал свои затруднения, то сейчас уже не таил, что наладка циклотрона идет плохо.

— Навалилась гора на голову! — сказал он с досадой Курчатову. — Задание выдали, деньги, двести тысяч советскими, Главнаука отпустила, а хоть бы кроху валюты — пригласить от Лоуренса консультанта! Догоняй и перегоняй теперь Америку. Виталий Григорьевич на меня волком смотрит. До того дошло, сам уже собирался просить вас — подсобите, пожалуйста! Пойдемте в циклотронную.

Циклотрон был смонтирован, но не отлажен. Это была солидная машина, с ней можно ставить эксперименты самые сложные. По всем данным, она сейчас являлась самой крупной в мире по величине. Такая установка, пусти ее, сразу отменит потребность в химических источниках нейтронов. Молодые проектировщики циклотрона Алхазов и Рукавишников дело свое знали, это Курчатов определил сразу. Ему, правда, не понравилось, что вакуумная камера маловата. Дима Алхазов, худой, востроносый паренек, с горящим лицом следивший за каждым движением непрошеного гостя из Физтеха, запальчиво отвел критику: они точно скопировали камеру Лоуренса, он покажет американские чертежи, пусть не придираются! Курчатов с улыбкой переводил взгляд с Алхазова на столь же рассерженного Рукавишникова: эти два парня, по всему, были не из тех, кто легко расписывается в некомпетентности. Не вызывала возражения и высокочастотная часть, спроектированная Бриземейстером, тот тоже знал свое дело.

Но вакуумная камера все же заставила Курчатова хмуриться. Она была не только маловата, но и плохо собрана.

— Ваше мнение, Игорь Васильевич? — с тревогой осведомился Мысовский. — Сколько крови попортил проклятый ускоритель!..

— И еще попортит! — весело пообещал Курчатов. — Но вместе мы его добьем. Переберем, почистим, отполируем, обдуем, погладим ручкой… Не боги горшки обжи-,гают.

Хлопину он говорил о том же, но по-иному.

Хлопина нашли в лаборатории. Он стоял в халате у вытяжного шкафа; внутри, на песочной плите, подогревалась жидкая смесь в фарфоровом стакане. Ему помогала жена, Мария Александровна Пасвик, — большинство исследований они вели совместно. И чтобы подчеркнуть, что в лаборатории царствует наука, а все личные взаимоотношения надо, входя в нее, оставить за дверью, Хлопин говорил жене «вы» и называл ее по имени-отчеству, выслушивал от нее ответные «вы» и «Виталий Григорьевич».

Когда Курчатов кончил, Хлопин сказал:

— Я бы солгал, если бы объявил, что ваше предложение меня вполне устраивает. Во-первых, я не поклонник князя Гостомысла, приглашать варягов на княжение не люблю…

— Какое княжение, Виталий Григорьевич! Я уже сказал, мы оказываем вам помощь ради того, чтобы получить помощь от вас.

— А во-вторых, — спокойно продолжал Хлопин, — меня не удовлетворяет формула: помощь ради помощи. Она слишком туманна. Вся сложность — в соотношении: какая помощь ради какой? Я не отказываюсь, я только ставлю свои условия. Циклотрон строится для Радиевого института, и кто бы нам ни помогал, мы остаемся его хозяевами. О деталях совместной работы договоритесь со Львом Владимировичем.

Выйдя из лаборатории, Мысовский сказал:

— Когда начнем, Игорь Васильевич? Не хотелось бы откладывать.

— Зачем откладывать? Сегодня и приступим.

В этот день Курчатов вернулся домой так поздно и выглядел таким уставшим, что Марина Дмитриевна перепугалась. Не случилось ли чего плохого? Несчастье, однако, не вязалось с веселым голосом мужа.

— Начал налаживать циклотрон у радиохимиков, — объяснил он, набрасываясь на еду, слишком позднюю для ужина и недостаточно раннюю, чтобы назвать ее завтраком.

— Три раза просыпалась и опять засыпала, — пожаловалась она. — Пожалуйста, Гарик, предупреждай заранее каждый раз, когда придется задерживаться допоздна, чтобы я так не беспокоилась.

— Не выйдет, Мурочка, слишком много будет разов. Предупреждаю на месяц вперед: буду приходить поздно. Можешь спать спокойно!

Спокойного сна не выходило. Она дожидалась, засыпала, не дождавшись, спала тревожно. Он появлялся за полночь, мылся, присаживался к столу, она поднималась, садилась рядом. Ночные минуты были единственными, когда можно было поговорить с мужем, она не хотела терять эти драгоценные минуты. Она ужасалась — он слишком много взял работ: и Физтех, и Радиевый, и курс лекций в Педагогическом, а еще частые поездки в Харьков! Ведь не двужильный он — и половины нагрузок вполне бы хватило! Он со смехом отвечал, что и в два раза большей нагрузки не хватит, такая уж это необозримая область — ядерная физика: либо погружайся в нее с головой, либо иди прочь, поверхностного барахтанья она не потерпит. А что до двужильности, то жила точно, одна, зато крепкая, такая жила не подведет. Марина Дмитриевна смирялась, переделывать Гарика ей было не по силам; да она и не стремилась к этому. Ей временами казалось, что она меньше бы его любила, не будь он таким одержимым.

Один из «экспериментов по Ферми» породил поначалу недоумение. Лев Русинов изучал наведенную активность у брома. У двух изотопов брома под действием нейтронов появляется радиоактивность с периодами полураспада 30 минут и 6 часов. Так утверждали итальянцы. Но Русинов обнаружил еще третью активность — с периодом полураспада в 36 часов. Она была слабенькой, поэтому ее и не открыли в Риме.

— Образуется еще какой-то элемент, кроме брома, — оценил результат Курчатов. — Надо найти этот загадочный элемент.

Но других элементов не образовывалось. Во всех облученных мишенях присутствовал только бром. Эксперимент, призванный разрешить загадки, порождал свои собственные. Мысовский перепроверил результаты Русинова — разницы не было.

— Под воздействием нейтронов у одного какого-то изотопа брома появляются две разные активности, — комментировал неожиданность Курчатов. — Вроде двух близнецов. Их стукнули кулаком, оба побежали домой, один переулочками, другой по проспекту. А дома — оба, но в разное время.

Объяснение было образное, но еще надо было доказать, что ядро какого-то одного изотопа может выделять полученную избыточную энергию двумя разными путями.

Борис Васильевич заметил, что в химии соединения, одинаковые по составу, но в чем-то различные по свойствам, называются изомерами. Не наткнулись ли они на что-то похожее у атомных ядер? Курчатов развел руками. Пока можно лишь говорить об открытии трех типов распада у двух изотопов радиоброма, а почему они появляются — задача дальнейших исследований.

…Эти дальнейшие хорошо продуманные эксперименты по изомерии брома несколько лет шли в лаборатории Курчатова — их ставили тот же Лев Русинов и А. Юзефович — и за рубежом и внесли полную ясность в загадочное явление. Но это было уже после того, как никто в мире не сомневался, что ядерная изомерия реально существует. Ее открыли и у стронция, индия, серебра, золота, платины, иридия и урана. Немецкий теоретик Карл Фридрих Вайцзеккер через полтора года после первой публикации группы Курчатова объяснил загадку: находящееся в основном состоянии ядро брома, поглощая нейтрон, возбуждается, пробегает ряд возбужденных состояний, одно из них более устойчивое, но не совсем стабильное; если возбужденное ядро попадет случайно в такое состояние — это игра вероятностей, — то освобождение от избыточной энергии у этого ядра несколько задерживается. Так появляется активность с иным периодом полураспада.

До точного объяснения природы ядерной изомерии было еще нескоро. Но тридцатишестичасовая активность наблюдалась в каждом опыте. Можно было садиться за статью об открытии.

Время шло к полуночи, когда Курчатов отредактировал отсылаемую в журнал статью. Он пошел к выходу, заглядывая в помещения, где горел свет. Из-за двери лаборатории Кобеко доносилось пение: Павел задержался и, вытачивая на станочке железную детальку, услаждал себя ариями собственного производства. Он мигом догадался, что у Курчатова — событие.

— Чего-то открыл, Гарька?

— Есть немного, — скромно признался Курчатов.

Кобеко захохотал и огрел Курчатова пятерней по плечу. Курчатов возвратил удар с воодушевлением — Кобеко едва удержался на ногах.

— Отметить бы, да нечем! — сказал он с сожалением. — У тебя не найдется чего-нибудь хорошего?

— Ни хорошего, ни плохого. Хочешь послушать, что мы наработали?

— Сделаем так. На Невском открылся ночной бар. И «Теремок» пока не заколочен, хотя второй год грозятся. В оба заведения пускают до четырех ночи. Посидим, поговорим.

Была пора белых ночей, светло и тепло. На небе, как подожженные, сияли облака. Курчатов с наслаждением вдыхал ароматный воздух — ветерок тянул из ближайшего леса. В суматошливых экспериментах последних недель он упустил рождение белых ночей. В прежние годы этого не было. Что бы ни совершалось в лаборатории, но ночные гуляния по светлым улицам на Выборгской стороне, в эту пору пустынным, с Мариной, с братом, с друзьями, в одиночестве были традиционны.

Подошел трамвай с прицепом, оба вагона почти пустые.

— Итак, слушай, — сказал Курчатов.

Кобеко был среди помощников еще в ту пору — десять лет уже прошло, — когда Курчатов начинал в институте. Сперва рабочий, потом препаратор, лаборант, научный сотрудник, доктор физико-математических наук, завтра, не исключено, академик — таков его путь в Физтехе. И пока Курчатов не увлекся атомным ядром, Павел усердно сотрудничал, охотно признавая верховенство друга.

Но поворота к ядру Павел не принял. Он ворчал, что друг совершил измену, сменив диэлектрики и полупроводники на недра атома. Он горячился. Сегнетоэлектриками Курчатов вписал новую страницу в физике, а что сделает в ядре? Повторять зады, догонять все дальше уходящих экспериментаторов Запада? Он не скрывал, что надеется на новый поворот: Гарька убедится, что в ядре ему не светит, вернется к старым темам — и возобновится их сотрудничество! Курчатов тоже хотел возобновления совместной работы, но не в прежней, а в новой области.

Это он и собирался предложить сегодня Павлу.

— Отлично, Гарька! — похвалил Кобеко, когда Курчатов закончил объяснение. — Три активности у двух изотопов в результате одной ядерной реакции — интересно, даже очень! Не знаю, начата ли новая глава в науке о ядре, не убежден и в новой странице, но что ты вписал свой особый параграф в одну из страниц, уверен.

Они вышли на Литейном, шли по Невскому.

На мосту через Фонтанку Курчатов остановился.

— Помнишь, Павел? — Он показал на бронзовых коней, вставших на дыбы на мосту. — Не хочется еще разок покататься?

Однажды в такую же белую ночь, изрядно навеселе, Кобеко с друзьями проходил по мосту. Кто-то показал на упавшего бронзового наездника и обругал его слабаком. Лошадь не столь уж норовистая, как ее старался изобразить скульптор барон Клодт, можно и с ней справиться! Только вот как взобраться на такую высоту над рекой? Кобеко мигом отозвался на вызов. Вскарабкавшись на постамент, он влез на спину скакуна, смачно заорал: «Но-но!» Вокруг собралась хохочущая толпа, подоспел и милиционер. Кобеко гулко колотил по бронзовым бокам коня, милиционер кричал снизу: «Слезайте немедленно, гражданин, и платите штраф за нарушение!» Кобеко весело отозвался: «Штраф бери, твое право, а покататься дай!»

Кобеко посмотрел на взметенные ноги разгоряченного скакуна:

— Надо бы, надо еще разок покататься! Да видишь ли, Гарька, почти десяток лет с той ночи уплыло. Боюсь, теперь не осилю подъема.

С минуту они шли молча.

— Павел, ты теперь сам видишь — работа моя перспективная, — осторожно сказал Курчатов. — Переходи-ка ко мне. Для начала совмести свою теперешнюю тематику с новой темой. Это ты осилишь.

Кобеко грустно покачал головой:

Вероятно, осилю, ты прав. Да не умею менять привязанности. У каждого из нас своя физика. Твоя физика ядро, я окончательно это понял. Моя — та, которую мы вместе когда-то начинали. Ей не изменю.

5. Не собираетесь ли вы взорвать земной шар!

В мире происходили перемены, они не могли не отозваться на научных исследованиях. Газеты еще сообщали о бегстве ученых из Германии, но это уже были единичные случаи, — все, кто не мог примириться с фашизмом, либо были за границей, либо сидели в концлагерях. Зато вее больше публиковалось сообщений, что иссякает приток ученых в Германию; туда отказывались ездить на конференции и симпозиумы, не выпрашивали командировок в немецкие университеты. Стало известно о выпаде ректора Геттингентского университета Гильберта против нацистов. Министр просвещения Бернгард Руст сказал на банкете Гильберту: «Наши враги кричат за рубежом, что ваш знаменитый Геттингентский университет ослаб вследствие изгнания профессоров, враждебных Гитлеру. Это ведь вранье, не так ли?» И величайший математик Германии громко, чтобы все услышали, отозвался: «Конечно, вранье, господин министр. Наш знаменитый Геттингентский университет не ослаб, а погиб!»

А в Советский Союз увеличивался приток гостей. В стране отменили карточную систему, продовольственные трудности первой пятилетки остались позади. Все повторяли слова, звучавшие как лозунг: «Жить стало легче, жить стало веселее». Сам создатель современной теории атома Нильс Бор с женой Маргрет захотел посмотреть на советские центры физики, где видное место заняли его ученики. В поездке по стране его сопровождал Френкель, он вез Бора из институтов в колхозы, из Академии наук — в колонию беспризорников. «Великолепно! У нас ничего похожего нет!» — взволнованно твердил Бор. Он похвалил высоковольтные установки Физтеха, пришел в восторг от исследований Алиханова.

В 1936 году в Москву на первое Менделеевское чтение приехали известные ученые из-за рубежа.

Среди гостей были Фредерик и Ирен Жолио-Кюри.

Жолио был тот же, что три года назад, когда впервые появился в Ленинграде, и совершенно иной. Внешне он не переменился моложавый, худощавый, приветливый, порывистый. Внутренне — повзрослел на десять лет. Тогда, три года назад, он лишь талантливо начинал в науке: кое-что сделал, еще больше сделает — такое было впечатление. В прошлом году его и Ирен отметили Нобелевской премией за открытие искусственной радиоактивности. Это было уже всемирное признание. И он не забыл, что слава пришла к нему после блистательного успеха в Ленинграде, после сокрушительного провала в Брюсселе. Он здесь среди друзей, подчеркивал он, научная молодежь советской физики сегодня, возможно, восприимчивей всех в мире к новым идеям. Да и какая это молодежь? Может быть, лишь по возрасту, но не по значению работ. Он побывал в ФИАНе в Москве, посетил Ленинградский Физтех, потом объявил корреспондентам советских газет:

«В области физики и химии атомного ядра, в вопросах строения атома за последние два года Советский Союз выдвинул плеяду талантливых исследователей. Если научно-исследовательская работа в вашей стране будет продолжаться с той же быстротой, то уже через несколько лет советская научная продукция займет передовое место в науке»

Его спрашивали о практическом значении искусственной радиоактивности, открытой им и Ирен, он отвечал с вызовом, что последствия открытия непредвидимы, среди них есть и благоприятные и ужасные. Это было зловещее пророчество, он впервые высказал его в прошлом году в нобелевской речи, сейчас с еще большей силой повторил в Москве. Звучным, с металлическим оттенком голосом трибуна, а не лабораторного ученого, он так закончил свой доклад на Менделеевском чтении:

— Исследователи, конструируя элементы по своему желанию, смогут осуществить ядерные реакции взрывного характера, настоящие цепные химические реакции. Если окажется, что такие превращения распространяются в веществе, то можно составить себе представление о том огромном освобождении полезной энергии, которая будет иметь место. Но, увы, если эта «зараза» охватит все элементы нашей планеты, то мы должны с опасением предвидеть последствия такой катастрофы. Астрономы иногда наблюдают, что звезды средней яркости внезапно разгораются… Такое внезапное возгорание звезды вызывается, быть может, превращениями взрывного характера, которые предвидит наше воображение. И если когда-нибудь исследователь найдет способ их вызывать, то не попытается ли он сделать опыт? Думаю, что он этот опыт осуществит, так как исследователь пытлив и любит риск неизведанного.

В широкой публике грозное предсказание Жолио смятения не породило. Мало ли чего наговорят ученые! В научно-фантастических повестях и кинофильмах часто живописались методы уничтожения человечества, это была тема, которая щекотала нервы, но сна не нарушала. Физики зато знали, что Жолио одарен удивительной мощью фантазии, но то фантазия реального предвидения, а не живопись выдуманных ужасов. Курчатов в Ленинграде с волнением говорил Жолио:

— Вы серьезно верите в столь трагические последствия?

— Совершенно серьезно! И хочу предупредить человечество!

— Но если это вызовет страх перед научными исследованиями?

— Лучше породить страх уничтожения, чем дождаться уничтожения. Я верю в разум человечества. Слишком много безумия принесли в политику нацисты Гитлера. Надо вызвать отвращение к безумию. Надо, чтобы каждый ученый понял свою ответственность. Увлечение своей научной работой необходимо соединить с трезвым пониманием возможных последствий. Вот почему я и сделал такое заявление. Вы не согласны со мной?

— В принципе верно, — задумчиво ответил Курчатов. Он улыбнулся: — Вы также сделали заявление об освобождении огромной полезной энергии. Эта часть вашего пророчества мне нравится больше.

Жолио пожал плечами. Одно неотделимо от другого. Недавно Резерфорд поссорился с немецким эмигрантом Лео Силардом: тот подал заявку на цепную реакцию в бериллии. Разгневанный Резерфорд со словами: «Я не потерплю, чтобы мои работники брали патент на взрыв земного шара» — прогнал Силарда из Кембриджа. Разве от того, что Силард теперь в Нью-Йорке, а не в Кембридже, он перестал думать о взрывных реакциях? Он ошибался, цепная реакция в бериллии невозможна, но где гарантия, что она не пойдет в других элементах? Жолио с силой повторил:

— Я настаиваю на том, чтобы ученые отдавали себе отчет, какие последствия могут иметь их эксперименты для всего человечества! Между прочим, насколько я знаю, сам Силард того же мнения, он страшится еще больше, чем я, возможных результатов наших исследований.

Иностранные гости уехали, улеглось возбуждение от их речей и разговоров с ними. Исследование атомного ядра продолжалось.

6. Гениальные мальчики

Френкель пришел на семинар для студентов и аспирантов Политехнического института и Физтеха. Поправив очки, он оглядел аудиторию. Все были на местах, никто не опоздал, кроме него самого. Впрочем, он опаздывал всегда, к этому привыкли. Уловили даже закономерность в его опозданиях: на лекции он опаздывал минут на десять, на заседания — уже на двадцать, а на семинары — минут на шесть максимально. Семинары он любил.

— Помните, о чем мы беседовали в прошлый раз? — спросил он, раскладывая листочки с записями. — Кто хочет дополнительно высказаться?

Тему прошлого семинара нельзя было забыть. Она не только будоражила ум, но и хватала за душу. Бор выступил с новой моделью атомного ядра, отлично объясняющей ядерные реакции. Он доказывал, что при бомбардировке ядра посторонними частицами те не просто ударяют в него, а вторгаются внутрь, образуя перенасыщенное энергией новое, составное ядро. В ядре, как в капле, стянутой силами поверхностного натяжения, толкаются протоны и нейтроны. Внесенная извне частица отдает свою энергию старым, — образуется перевозбужденная неустойчивая система. Одна из частиц в течение достаточно короткого времени существования составного ядра набирает такую избыточную энергию, что преодолевает потенциальный барьер и выбрасывается наружу, оставляя после себя ядро устойчивое. А что выбросится — протон, нейтрон или альфа-частица, — будет зависеть от номера атомного ядра, от его массы, от степени возбуждения.

На прошлом семинаре аспирант Френкеля Аркадий Мигдал доказал, что у Бора в вычислениях неточность. Френкель не смог опровергнуть Мигдала. Все разошлись, недоумевая: теория вроде бы правильная, очень наглядная, а содержит в себе ошибку.

Новые соображения появились у Померанчука. Он пошел к доске, взял мел и показал, что у Бора не одна, а две неточности — и вторая нейтрализовала первую. Теория составного ядра была спасена.

— Поговорим о моем дополнении к этой теории, — сказал Френкель.

Он независимо пришел к тем же мыслям, что и Бор, но, в отличие от него, старался объяснить ядерные явления с помощью законов статистики, а не механики. Если частицы в ядре хаотично толкаются, то каждая имеет собственную энергию движения. Энергия молекул тела определяет его температуру. Можно сказать, что ядро имеет свою температуру. Если температура высока, частицы испаряются с поверхности, а само ядро охлаждается — так, привычными терминами, объясняется радиоактивность.

Он говорил, расхаживая перед столиками Впереди сидели слушатели постарше, аспиранты и дипломанты, позади — студенты. Аспирант Мигдал, опустив скульптурно четкое хмурое лицо, что-то чертил на бумаге — вычислял или рисовал. Неподалеку примостился дипломник Померанчук, курчавый, широколобый, близорукий; он, слушая, размышлял — за стеклами очков виднелись углубленные в себя глаза, со стороны они казались рассеянными. А за ними компактной группкой сидели студенты, на них Френкель посматривал с особым удовольствием — они слушали самозабвенно. У Юры Флерова раскраснелись щеки, горели глаза; другой Юра, Лазуркин, раскрыл рот от напряжения мысли да так и забыл его захлопнуть; румяный, плотный Витя Давиденко и стройный Игорь Панасюк, сидевшие рядом, так согласно поворачивали головы за лектором, словно стали одним двухголовым телом; Костя Петржак рассеянно рисовал на листке блокнота, он увлекался живописью, она не мешала углубляться в физику — чем напряженней он слушал, тем быстрей рисовал; Миша Певзнер подпирал рукой темноволосую голову, он слушал всегда с каким-то особенно задумчивым видом; позади Толя Регель и Сережа Никитин старательно переносили в тетради формулы и комментарии к ним.

На прошлом семинаре одна студентка, заглянув в открытую дверь, громко сказала подруге: «Гениальные мальчики в полном сборе». — «Точно, все наши гении!» — подтвердила подруга.

Френкель не был уверен, станут ли эти парни гениями, но что физики будут настоящие, не сомневался. Из всех семинаров, какие он вел, этот был самым сильным. Слушатели на вид казались рядовыми студентами и аспирантами — смеялись, шутили, толкались, перебивали друг друга. Но только он начинал говорить, они замирали. Слова «нейтрон», «позитрон», «нейтрино» волновали их, у всех загорались глаза. Это были романтики науки, они как бы пьянели от новых фактов и новых мыслей интеллектуальным опьянением, равнозначным вдохновению. Френкель сам загорался, поглядывая на них. Увлекательно читать лекции увлеченным!

— Юра, а ведь сегодня ваш доклад, — сказал Френкель Флерову. — Электрический потенциал Солнца, так? Ну, что вы открыли на Солнце?

Флеров, пока шел к доске, краснел, бледнел, снова краснел. Голос его дрожал. Он делал первый доклад в своей жизни. Кое-как справившись с волнением, студент стал развивать тему. Для первого доклада, отметил про себя Френкель, Флеров говорил неплохо. Но вместо того чтобы искать печатные материалы по теме, он предпочел высказать свои собственные соображения. И с формулами, связывающими температуру металла с потоком вылетающих из него электронов, он обращался более чем свободно. Вычислив положительный потенциал Солнца, при каком наступает равновесие между исторгаемыми и возвращаемыми электронами, он получил такие величины, что Френкель покачал головой:

— Юра, вы хотите стать теоретиком? У вас же дьявольская фантазия, она вас уводит в безбрежность. Маяковский советовал наступать на горло собственной песне! Вычисления — вроде песни, их тоже неплохо хватать за горло. Фантазия — великолепная штука, но ее надо ограничивать.

После занятий Френкель задержал студента. Обиженный Флеров хмуро смотрел в пол. В физике не существовало ученого с такой буйной фантазией, как у Френкеля, — и он советует поменьше фантазировать!

— Нет, Юра, серьезно! — ласково заговорил Френкель. — Вам лучше уйти в экспериментаторы. Приборы, трансформаторы, выпрямители… Все это, знаете, обуздывает. Между прочим, я говорил о вас с Игорем Васильевичем Курчатовым, описал, какой вы… Он завтра ждет вас к себе.

Товарищи ожидали Флерова в коридоре. По его сияющему лицу они поняли, что разговор с руководителем семинара прошел отлично. Флеров шумно радовался, потом погрустнел — стало совестно, что удача выпала ему одному. Он горячо хотел оделить всех друзей таким же успехом. С Юрой Лазуркиным они сверх курсовых заданий ставили в учебной лаборатории опыты по поглощению нейтронов.

— Я расскажу о них Игорю Васильевичу, он заинтересуется!

Стоявший поодаль Померанчук прислушался к разговору студентов. Они готовились в экспериментаторы, эксперименты не интересовали Померанчука. Но он только что окончил институт, от новенького диплома в нагрудном кармане исходило тепло, оно радовало и беспокоило. Студенты толковали о выборе научного пути, это было интересно.

— Посоветуюсь с Яшей, — пробормотал Померанчук и направился в Институт химической физики.

Он уже не раз там бывал, там созывались интересные семинары. Как-то раз рядом с ним сел невысокий паренек и с аппетитом стал есть бутерброд. Паренек объяснил, что не успел позавтракать, потому что не терпелось начать важное вычисление, а на обед опоздал, потому что вычисление не успел закончить. К счастью, в буфете кое-что перехватил. Хорошее вычисление было, конечно, важней обеда, Померанчук мог это понять. Сосед назвался Яшей Зельдовичем. С семинара они ушли вдвоем. Яша работал у профессора Рогинского, тематика была разнообразна — и кристаллизация нитроглицерина, и катализ, и адсорбция, и топливные элементы; одно сменялось другим, одно напластывалось на другое. Научные интересы нового друга не совпадали с интересами Померанчука, зато Яша поражал глубиной мысли, каким-то неожиданным взглядом на хорошо известные факты. Померанчука лишь удивило, что его хватало не только на науку, но и на кино и театры, даже на стихи — он их нередко читал наизусть. Глубина научных интересов не могла не страдать от такого увлечения жизненными пустяками — так называл Померанчук все не связанное с наукой. Он рассказал о Яше Френкелю. Френкель засмеялся.

— Яша поражает не только вас. Он вундеркинд. Вы знаете, что он не поступил в вуз и наверно, уже не будет иметь высшего образования?

— Но ведь он так разбирается в физике!

— Он потому и не стал студентом, что хорошо разбирается в физике. Он считает, что вуз мало даст ему — зачем же терять пять лет? Хотите, расскажу забавную историю? Яше только исполнилось семнадцать лет, когда он поступил лаборантом к Рогинскому. Тот делал доклад на ученом совете. Яша как лаборант помогал. А когда обсуждение закончилось, Яша вдруг заявил, что эксперимент неправильно интерпретируется докладчиком и выступавшими, и предложил свое толкование. Сперва все удивились — мальчишка поправляет профессора! — затем проанализировали оба объяснения и убедились, что прав лаборант. О нем слагают легенды, вы услышите их.

Одну из легенд Померанчук услышал скоро. Кто-то сказал, что Яшу не просто приняли на работу, а выторговали из Механобра в обмен на насос. Померанчук спросил друга, правда ли это. Тот захохотал. Обмена на насос не было, все совершилось гораздо прозаичней. Померанчук пожимал плечами — «проза» мало чем уступала легенде! Яша после школы окончил курсы при Механобре, институте обогащения руд, получал стипендию, обязался проработать положенное время. Однажды курсантам устроили экскурсию в «Химфизику». И в лаборатории Рогинского, вместо того чтобы восхищаться показанными им научными исследованиями, Яша высказал свое мнение, как вести эксперимент. Идеи, хоть и неверные, но яркие, так заинтересовали химфизиков — они тогда были в системе Физтеха, — что Иоффе написал письмо директору Механобра с просьбой отпустить к ним удивительного лаборанта. Переговоры затянулись. Яша в эти недели сидел на двух стульях — ночную и вечернюю смены отрабатывал в Механобре, а днем бегал к химфизикам.

В прошлом году, двадцати двух лет, он с блеском защитил кандидатскую диссертацию по теории адсорбции и с головой погрузился в новую увлекательную область — окисление азота при горении. Померанчука в жизни интересовала одна наука, ко всему остальному он был равнодушен. Он делился своими поисками и находками с Зельдовичем. Яша находил остроумные ходы в путаницах вычислений, подавал дельные советы. Год назад он посоветовал Померанчуку стажироваться в Харькове у Ландау. Померанчук сдал Ландау тяжелейший теоретический минимум, много превышающий обычный вузовский объем знаний, и вместе с ним и еще одним харьковчанином, Ахиезером, написал статью о сталкивающихся квантах света, она должна была появиться в «Нейчур».

Было поздно, в обычных учреждениях давно погасли огни. Зельдович был, конечно, в лаборатории. Невысокий, быстрый, он, увидя приятеля, радостно замахал густо исписанными листочками. Нет ничего повседневней пламени, но до чего же мало исследован процесс горения! Теория его разработана так скудно, что надо создавать ее почти заново, вот послушай!

Померанчук рассеянно кивал. Зельдович удивился. Померанчук всегда превосходно слушал. Он, как камертон на удар, резонировал на каждую мысль. Он весь как бы сам звучал в ответ. Он заряжался идеями собеседника, наэлектризовывался ими и сам заставлял собеседника приходить в умственное напряжение, потому что слушал с напряжением. Разговор с ним был творческим действием, а не сухим обменом информацией. Сегодня он воспринимал сведения, а не загорался. Это было невероятно!

— Что-нибудь случилось? — Зельдович придвинул очки ближе к глазам, чтобы лучше видеть друга.

— Нет, ничего, мне только надо решить, где работать.

И он объяснил, что возможностей много. Преподавать в университете? Определиться в Физтех аспирантом к Френкелю? Поехать в Моевку в ФИАН? Или в Харьков к Ландау?

— Только к Ландау! Я это советовал раньше, советую и теперь. Дау теоретик широкий, у него можно заниматься всеми вопросами теоретической физики.

Померанчуку тоже казалось, что лучше ехать к Ландау. Он хотел лишь подтверждения, что не ошибается. Зельдович возвратился к листочкам с расчетами. Померанчук вставлял реплики, соглашался, спорил — то наклонялся к листочкам, непрерывно поправляя сползающие очки, то откидывался, смотря поверх них. Он был опять превосходным собеседником — удивительным индикатором на любую свежую, на любую ценную мысль.

7. Тоска по трудным барьерам

Курчатов с охотой взял Флерова. Юра немедленно оповестил друзей об удаче. Витя предложил отпраздновать успех коллективным походом в кино и ресторан. Сгоряча идея показалась заманчивой, но рухнула при первой же попытке осуществления: на ресторан не хватало средств.

— Отложим праздник до зарплаты, Юра, — предложил Давиденко огорченному приятелю. — А тебя на новом месте я навещу, посмотрю, как ты там распространяешься.

Флеров не столько распространялся, сколько бегал. Он явился в лабораторию, когда принесли свежий источник нейтронов — очередную ампулку с радоном и бериллием. Флеров азартно включился в спринтерский бег с облученной мишенью в руках. Стажер с таким пылом мчался по институтскому коридору, что от него шарахались. Но источник через несколько дней выдохся, наступила передышка в несколько дней, пока накопится радон. Курчатову захотелось посмотреть, как новый сотрудник работает руками.

— У нас каждый несложные приборы мастерит сам. Попробуйте-ка изготовить самодельную камеру Вильсона. Материал — жесть. Действуйте!

Работать с жестью было трудней, чем бегать. Тут не взять ни усердием, ни силой. Давиденко позавидовал другу. Флеров до института работал чернорабочим, электромонтером, потом пирометристом на «Красном путиловце», Давиденко — токарем и жестянщиком.

— Мне бы твою работу, Юра, — сказал Давиденко. — Ты ведь на заводе таскал провода, носился с оптическим пирометром на груди — жестяной подгонки не осилишь! Это дело тонкое. Пальцы нужны, как у пианиста.

Давиденко тоже стажировался в Физтехе, но в другой лаборатории — исследовал электрические эффекты Холла в магнитных полях. И хоть своего дела хватало по горло, он, выискивая свободный часок, заскакивал к приятелю — помочь советом или самому взять в руки деревянный молоток, если друг позволял: Юра старался все делать сам.

— Откуда и кто? — поинтересовался Курчатов, застав вечером приятелей за подгонкой жестяных деталей. Он с удовольствием смотрел на румяного, широкоплечего, мощногрудого парня — от него так и веяло несокрушимым здоровьем. — Ну-ка, заполним устную анкету. Люблю знать, кто посещает мою лабораторию.

Анкета у Давиденко была простая: родился на Волге, пятнадцати лет поступил в Ленинграде на рабфак, кончает Политехнический, долго бедовал с квартирой — одну сессию сдавал, ночуя на вокзалах, каждую ночь на другом, чтобы милиционеры не запомнили в лицо, сейчас в общежитии. Пришел посмотреть, как друг справляется.

— Подбирайте дипломную тему, Юра, — предложил Курчатов, когда стажер испытал законченную камеру. — На чем вы хотите сосредоточиться?

Флеров хотел сосредоточиться на нейтронах. Он не мыслил научной работы вне этой главной ядерной темы.

— Хорошо, пусть нейтроны. Тема необъятная. Что возьмем из нее? Может быть, резонансное поглощение?

О том, что нейтроны в некоторых границах скоростей поглощаются ядрами особенно сильно, Флеров знал. Курчатов рассказал о поглощении медленных нейтронов при низких температурах. Он сделал эту работу в УФТИ совместно с харьковчанами. Еще детальней исследовал те же явления Тимошук. Но многое осталось неясным. Как ведут себя нейтроны, скажем, при температуре кипящей воды? Не хотелось бы стажеру взяться за решение этой задачи?

— Хочу! — сказал Флеров. — Я сегодня же подработаю схему.

Вскоре он принес набросок опыта. Замедлителем нейтронов служило масло. Оно имело и то преимущество, что его можно было нагреть выше температуры кипения воды. А подогрев масла осуществлялся обычными нагревательными элементами от электрических чайников.

Курчатов, похвалив остроумное оформление эксперимента, задумался.

— Вы хорошо бегаете, Георгий Николаевич. Это не годится, — сказал он вдруг и пояснил, что бег с облученной мишенью в руках отнюдь не способствует точности эксперимента: активность многих элементов ослабевает в два-три раза именно в те секунды, какие тратятся на бег до счетчика. — Мы так работали три года. Пора от этого отказаться. Надо ставить счетчик рядом с источником. Вальтер Боте сконструировал прибор, не реагирующий на фон. Попытайтесь изготовить такой же.

Фон в лаборатории и вправду был неважный. Иногда разбивались стеклянные ампулки с радоном, это не способствовало чистоте воздуха. Флеров прочел заметку Боте об усовершенствовании счетчика. Боте применял карбид бора: порошок карбида растирали с шеллаком в пасту, ею обмазывали поверхность счетчика, как бы создавая броню от разных фоновых излучений. Но карбид бора мало уступал по твердости алмазу. Флеров быстро в этом убедился, пытаясь растереть его в порошок в агатовой ступке. Курчатов посоветовал покрывать счетчик вместо бора пластинками лития. И тут возникло неудобство: литий можно было хранить лишь в керосине, на воздухе он самовозгорался. Стажер быстро «превратил недостаток в добродетель». Он надумал сжигать литий и как бы коптить счетчик в литиевом дыму: окислы лития оседали на стенках равномерным слоем. Правда, от дыма чихалось, но то уже были неизбежные издержки эксперимента. Хуже было, когда во время опыта нагревалось масло. Пары масла ели глаза, запах его распространялся по всему этажу — соседи ворчали…

— Действуйте! — сказал Курчатов, убедившись, что с бегом по коридору покончено.

Флеров пошел в Радиевый институт за источником нейтронов.

Здесь, в сейфе, в сосуде, где в растворе хранился грамм радия, накопилось достаточно газообразного радона, чтобы наполнить им несколько ампулок. Пока ртутные насосы перекачивали радон, Флеров разговорился с сотрудниками физического отдела Исаем Гуревичем и Константином Петржаком. Гуревич изучал замедление нейтронов, его исследованиями тоже руководил Курчатов. Стажер высказал возникшие тут же идеи касательно замедления нейтронов. Идеи были единственным, на нехватку чего он не мог пожаловаться. Зато когда Гуревич, заметив, как импульсивно срывается с места дипломант, высказал опасение, что у него все горит в руках, а для стекла это плохо, Флеров смущенно признался:

— Не столько горит, сколько ломается. Но источник нейтронов я не сломаю, скорее сам разобьюсь.

А Петржак припомнил, как руководил его дипломной работой тот же Курчатов. Петржак конструировал прибор Винн-Вильямса. Дело было нелегкое, а Курчатов все умножал задания и требовал немедленного отчета в их выполнении. Как-то в полночь он поставил новое задание и велел:

«Кончив, зайди продемонстрировать результат».

«Да я раньше трех часов не управлюсь!» — огрызнулся Петржак.

«Отлично! Вот в три и приходи».

Петржак выполнил задание чуть позже и отправился будить руководителя. Курчатов посмотрел на часы, проверил выполнение и похвалил:

«Молодец, уложился в срок. Иди отдыхай. Утром продолжим работу».

— А на дворе светало, — с усмешкой вспоминал Петржак. — Я, естественно, возвратился в лабораторию. Вот так он руководит. Себя не пожалеет, но и тебе пощады не даст, пока не получишь результата.

Петржак о «результате» мог говорить с удовлетворением. Его аппарат помог исследовать распад тория, а это было важно для определения возраста Земли. Сам Хлопин докладывал на международном конгрессе геологов о константах распада тория, установленных с помощью аппаратуры Петржака. Физик получил за дипломную работу всесоюзную премию. Сейчас он изучал радиоактивные изотопы самария. Работа была как работа — можно ограничиться служебными часами. Да и руководил ею не Курчатов. Никто не требовал ни бессонных ночей, ни докладов перед рассветом. Петржак грустно покачал головой, сообщая, что все теперь идет нормально.

Дипломная работа Флерова «Резонансное поглощение нейтронов кадмием и ртутью» удалась на славу. Факты были найдены впечатляющие: кадмий просто пожирал нейтроны, из ста частиц лишь одна проскальзывала сквозь кадмиевую пластинку. «Бездонная яма, а не фильтр!» — сказал кто-то удивленно. Удивление было равнозначно уважению. Флеров вынимал из кармана, с наслаждением перечитывал диплом. Плотная книжица устанавливала, что армия физиков увеличивалась еще на одного квалифицированного специалиста.;

— Теперь куда? — деловито поинтересовался Давиденко. — Смотри не прогадай с местом работы.

— Куда пошлют! — беззаботно ответил приятель. — Физика везде одна.

Втайне он надеялся, что оставят в Физтехе. Давиденко уже работал там по полупроводникам с Анной Васильевной, женой Иоффе. Почти весь выпуск курса остался в Ленинграде: Коля Федоренко пошел к Арцимовичу, Сережа Никитин — к Алиханову, Толя Регель — к Иоффе.

На другой день, обескураженный, Флеров вертел в, руках направление в Харьков. Поразмыслив, он успокоился. Всем известно, что в УФТИ складывается мощный центр физической науки. Там ядерщики в почете. И там он получит квартиру, приличную зарплату!

В Харькове заместитель директора УФТИ — им недавно стал Латышев — пообещал новому сотруднику интереснейшую работу, но предупредил, что о квартире пока и не мечтать, квартир сотрудники ждут по три года. Койку в общежитии обеспечат, это в границах возможного.

— Поговорите с Тимошуком и Голобородько. Они занимаются нейтронами. А потянет на высоковольтные установки, милости просим, Вальтеру и Синельникову люди нужны. Завтра возвращается Александр Ильич Лейпунский. Потолкуйте с ним.

Флеров вошел в большую комнату. Вдоль стен стояли деревянные стойки, на них собирали и налаживали приборы. Ни беготни, ни шумных разговоров, ни песен за работой, ни споров, к которым он привык в Ленинграде. Работали старательно, без спешки. По комнате ходил человек в белых, но сильно запачканных брюках. Он подал Флерову руку:

— Голобородько. Тимофей Архипович. Ты из Ленинграда? Нейтроны, говоришь? Мне подойдет. Поработаем вместе. Но не неволю. С Митей Тимошуком поговори, у него работенка еще интересней. — Он уловил удивленный взгляд Флерова, брошенный на его брюки, и вдруг рассердился: — Чего засматриваешься? Думаешь, у тебя чище? Темные, не видно, что налипло, а еще погрязней моих. Работа не кабинетная! Вы по скольку одежду таскаете? — язвительно поинтересовался он, переходя на «вы». — По году, по два, так? А я в мае надеваю, шестого ноября выбрасываю. Твердый полугодовой цикл. Скоро подойдет дата, буду в новеньком щеголять — загляденье!

Он рассмеялся, дружески похлопал по плечу и удалился.

Флеров бродил по институту. У электростатических генераторов он задержался. Малый, на полмиллиона вольт, впечатления не производил. Большой ошеломлял. На трех изолирующих колоннах высотой в десять и толщиной почти в два метра каждая покоился десятиметрового диаметра металлический шар. Флеров, восхищенный, обошел гигантское сооружение, заглянул в помещение, где экспериментировали с ускоренными на Большом Ван-Граафе электронами. Ускоритель в этот день «отдыхал», в помещении мирно беседовали физики. Двоих Флеров сразу узнал, это были известные люди — Кирилл Синельников и Антон Вальтер. Флеров недавно читал книгу Вальтера об атомном ядре, надо было поговорить о возникших при чтении вопросах. Но он не осмелился нарушить беседу двух ученых. О веселости и проказах Вальтера в Ленинграде ходили легенды, но сейчас, возможно, что-то не ладилось с работой — профессор выглядел хмурым.

К Флерову подошел один из сотрудников. Он с уважением сказал, что фраза «ученик Курчатова» будет в Харькове для Флерова отличной визитной карточкой, у Курчатова не может быть плохих учеников.

— Нравится? — спросил он, показывая на ускоритель.

— Даже очень!

— Получили на нем три миллиона вольт, постараемся довести до пяти. Недавно к нам приезжал сам Ван-Грааф, очень хвалил харьковский ускоритель — все же это его детище сегодня самое крупное в мире. И долго останется им. Вряд ли кто будет строить махины крупнее. Конструкция сложная, усовершенствованию почти не поддается.

То, что большому генератору предстоит надолго остаться самым крупным в мире, немного охладило восхищение Флерова. Три миллиона вольт неплохо, но скоро этого будет недостаточно. Поработать на ускорителе интересно, посвящать ему свою научную будущность — не увлекало.

Вечером Флеров установил, что общежитие, куда его направили, принадлежит пожарному отряду. Пожарники, все как на подбор ребята крепкие, молодые, так лихо носились по коридорам, так яростно тренькали на балалайках, так самозабвенно пели, что Флеров, засевший было за научный журнал, не осилил и страницы. В трехместной комнате сидели на кроватях человек шесть и хоть не пели, зато, дружно хохоча, рассказывали забавные истории из «пожарной жизни». Одного преподаватель прогнал с экзамена: «Вытверди раздвижную лестницу, погрызи крюки и топорики — и пожар тебе обеспечен!» Все подшучивали над незадачливым товарищем: «На лестнице провалился, о крюк споткнулся, и где? Не на пожаре, у доски!»

Флеров бросил журнал и вышел погулять по ночному Харькову.

Он шел по темным и освещенным улицам, бродил по берегу Лопани — скорей ручейка, чем реки. Как уступала эта узенькая полоска воды любому протоку, соединяющему широкие рукава Невы! Ночь была тепла, в парке звучала музыка, по аллеям ходили с гитарами в руках, девушки пели, парни подхватывали, на каждой полянке плясали — южный город жил музыкой и весельем.

Флерова охватывало недоумение, почти тревога. И шум на улицах и в парках, и отовсюду доносящаяся музыка были скорей приятны, чем тягостны, он и сам когда-нибудь пустится плясать на полянках, когда подберет товарищей, но работать здесь трудней, чем в Ленинграде. В общежитии с пожарниками не сосредоточишься на науке. И что-то ему не нравилось в институте. Здесь вроде бы отсутствовал дух увлечения физикой. Ходят на службу, сказал он себе. Солидное, в общем, учреждение, но не храм науки. Это до того противоречило тому, что он слышал об УФТИ, что он себя одернул. Не надо поспешных выводов. Сначала поговори с Лейпунским.

— Дипломник Игоря Васильевича? — одобрительно сказал на другой день Лейпунский. — И нейтроны, так? Советую идти к Тимошуку, у него самые интересные нейтронные темы.

Флеров пошел к Тимошуку. Тимошук спросил, чем занимался Флеров, равнодушно сказал, что эти работы можно и здесь возобновить. Флеров поинтересовался, будет ли помощь. Помощь Тимошук пообещал, но предупредил, что размах в Харькове не ленинградский. Флеров не выдержал:

У харьковского Физтеха слава передового института. К вам стремятся даже из-за рубежа. Почему вы так странно говорите?

Тимошук рассеянно глядел мимо Флерова. Он немного косил и от этого казалось, что он смотрит куда-то в сторону.

— Не странно, а объективно. Наш институт уже не тот, каким еще недавно был. И, во всяком случае, не тот, каким хотел быть.

И, понемногу разговорившись, он объяснил, что Харьков уже не столица, столицу перевели в Киев. Харьков, внезапно превратившийся в областной центр, больше не претендует на особое положение в республике, это не могло не сказаться на УФТИ. К тому же институт покинули крупные ученые — Ландау, Обреимов… Работа стала спокойной, темы — мельче.

Флеров начал трудиться без азарта. Ночи в гремящем, хохочущем общежитии — иногда там происходили и учебные тревоги, тут уж и мертвый мог в испуге вскочить — не приносили отдыха. Флеров вскоре поймал себя на том, что по утрам размеренно шагает на казенную службу, а не бежит нетерпеливо на свидание с экспериментом, как раньше. И в обеденный перерыв он уже не заскакивал на пяток минут в буфет, чтобы перехватить что-нибудь и мчаться обратно в лабораторию, а чинно высиживал весь отведенный на еду час. Он ужаснулся: он превращался из энтузиаста в службиста.

Он написал отчаянное письмо в Ленинград — просился обратно. Ему была нужна не просто наука, ее и здесь хватало, а прежний дух научного горения. Он хотел, чтобы после работы до трех часов ночи ему с одобрением говорили: «Молодец, иди отдыхай до утра!» Он просился в трудности, не на легкую жизнь. Он хотел возвратиться к Курчатову.

Через несколько дней Флерова вызвал Лейпунский.

— Мне сегодня позвонил Курчатов и попросил: «Саша, отпусти моего дипломанта». Я вас отпускаю, Флеров.

В тот же вечер Флеров умчался в Ленинград.

Глава третьяУ врат царства

1. Второй год великих открытий

Февраль в этом году не радовал. С Финского залива нагнетало воду, лед на Неве вспучивался и ломался. Вдруг налетали оттепели, снег под ногами влажно чавкал. В автобусе старушка скорбно сказала соседям: «Сегодня зима нехорошая». Марина Дмитриевна утром пожаловалась: «Голова болит, Игорек, как бы гриппом не заболеть!» Он посоветовал принять кальцекс, говорят, чудодейственное средство, а еще лучше полежать: лежачего болезнь не бьет. У него тоже звенело в ушах, в распухшем носу свербило, судорожный чих не отпускал по минуте — самый раз показать, как болезнь отступает от лежачего. Он проглотил стакан чаю, закусил таблеткой кальцекса, двойным опоясом саженного шарфа укутал шею. Марина Дмитриевна сделала попытку поставить ему градусник. Он удивился: «Какая температура, Мурик? Здоров, как бык!» — и поспешил скрыться. Температура, конечно, была, но было не до температур, сегодня он не мог опоздать в институт. Должны прийти свежие немецкие журналы, в них — он уже знал это — напечатано о важнейшем новом открытии. Ему не терпелось узнать подробности.

Он схватил в библиотеке январский номер «Натурвиссеншафтен», торопливо раскрыл его. Так и есть! Статья немецких радиохимиков Отто Гана и Фрица Штрассмана напечатана здесь. Немецкие ученые бомбардировали нейтронами уран, а в продуктах реакции обнаружили барий и лантан. За скромным — по внешности — сообщением скрывался переворот.

Курчатов подошел к окну. Сосны стояли черные на утрамбованном снегу. Два дня циклон наваливал снег на землю и сметал его с крыш и деревьев. Курчатов снова вернулся к статье Гана и Штрассмана. В урановой мишени, которую облучали нейтронами, и следа не было бария и лантана, а в продуктах реакции их обнаружили! Осыпали нейтронами самое тяжелое ядро — ядро урана — и получили ядра элементов среднего веса. Немецкие ученые, боясь собственного открытия, заканчивали статью невероятным признанием:

«Как химики, мы должны заменить радий и актиний в нашей схеме на барий и лантан. Как ученые, работающие в ядерной физике и тесно с ней связанные, мы не можем решиться на этот шаг, противоречащий всем предыдущим экспериментам».

Еще не было случая, чтобы добросовестные, но отнюдь не страдающие от недостатка самоуверенности немецкие исследователи так открыто признавались в растерянности!

Курчатов отодвинул «Натурвиссеншафтен» и перечел в «Нейчур» заметку Дизы Мейтнер и Отто Фриша, с которой познакомился еще вчера. У бывшей сотрудницы Гана Лизы Мейтнер сомнений не существовало. Мейтнер посчастливилось летом бежать в Стокгольм из Германии, где ей уже было уготовано место в концлагере. Получив письмо от Гана, в котором тот сокрушенно информировал ее о новых загадках, Мейтнер со своим племянником Фришем, сотрудником Бора, немедленно нашла объяснение. Оно-то и ошеломляло!

Когда в ядро урана попадает снаряд-нейтрон, оно распадается — трескается, ломается, разваливается — на два осколка. Можно сказать и «делится», по аналогии с делением клетки. Мейтнер и Фриш так и назвали совместную заметку. «Деление урана с помощью нейтронов. Новый тип ядерной реакции». Они приводили и расчет энергии разлетающихся осколков. Получалась чудовищная цифра — 200 миллионов электрон-вольт на каждый акт деления! В миллионы раз больше, чем при химических реакциях! А во второй заметке, написанной Фришем, сообщалось, что он в специальном опыте наблюдал осколки распавшегося ядра урана.

Курчатов схватил оба журнала и направился к Иоффе. Директор Физтеха уже знал об открытии в Берлине. Он торжественно произнес:

— Свершилось, Игорь Васильевич!

— Свершилось! — отозвался Курчатов. — Мы стоим у врат царства ядерной энергии. Сколько писали об освобождении внутриатомной энергии! И вот оно — в разлетающихся осколках урана!

Иоффе пожал плечами. Правильно, у врат царства. Но ворота в него пока закрыты. Энергия распада урана огромна, но как ее приручить? Есть ли к этому пути?

— Надо искать их, Абрам Федорович. Распад ядер урана ставит ряд вопросов, требующих неотложного решения.

И Курчатов перечислил эти вопросы. На какие осколки распадается ядро урана? Если сумма их зарядов равна сходному заряду урана, то появляется избыток нейтронов, ибо на один протон в легких ядрах приходится меньше нейтронов, чем в тяжелых. Что, если вылетают избыточные нейтроны, такие же, как те, что взорвали ядро урана? Ведь они могут разбить новые ядра, а те выбросят новые нейтроны — и вспыхнет ядерный пожар! Почему об этом умалчивают берлинцы и Мейтнер с Фришем? Вот он, реальный путь овладения внутриядерной энергией — в избыточных нейтронах! И тогда килограмм урана станет равноценен тысяче тонн антрацита!

Иоффе задумчиво сказал:

— Какое сейчас волнение в больших лабораториях мира! Все торопятся воспроизвести опыты Гана и Фриша… Мы, надеюсь, не будем стоять в стороне от великого похода на ядро урана?

Курчатов собирался вырваться вперед, а не стоять в стороне. Он приступает к исследованиям сегодня же!

Иоффе показал на журналы:

— В Париж и Рим они пришли на две недели раньше, чем к нам. Нью-Йорк опередил нас на неделю. В гонке, которую я предвижу, и неделя будет иметь значение. И, конечно, не вы один подумали о природе осколков и об избыточных нейтронах. Вероятно, осколки лучше изучать радиохимикам, а вы занялись бы поиском вторичных нейтронов. Поговорите с Хлопиным.

Курчатов направился в Радиевый институт.

Ватные тучи, обложившие небо, наконец прорвало — снег повалил так густо, что прохожие быстро превращались в подобие снежных баб. Курчатов уткнул нос в шарф, чтобы не дышать холодным воздухом. Проклятый грипп на улице давал о себе знать и усиливающимся чиханием, и слезящимися глазами, и повышающейся температурой. «Валит в постель, шельма!» — с досадой подумал Курчатов и проглотил на ходу две припасенные таблетки кальцекса. От мысли, что какое-то лекарство принято, стало легче. Он прошел мимо циклотронной лаборатории. Еще не было случая, чтобы он сразу не показался там. Сегодня надо было раньше увидеть Хлопина.

В лаборатории Хлопин с женой — оба в белых халатах — расставляли по столу баночки с реактивами. Курчатов весело спросил:

— Не ждали, Виталий Григорьевич? А я — вот он!

— Ждали! — так же весело отпарировал Хлопин. — Ни Мария Александровна, ни я не сомневались, что придете. Как по-вашему, что в баночках?

— Хотелось бы, чтобы урановые соединения!

В баночках были препараты урана. Хлопин заговорил о Гане. Отто Ган — один из лучших радиохимиков мира. И он уже, вероятно, ставит новые опыты, чтобы выяснить конкретные схемы деления урана. Этим же займутся Хлопин с женой. Все радиохимики мира сейчас лихорадочно готовят эксперименты с ураном. Ленинградцы не отстанут.

Это было как раз то, что Курчатов желал услышать. Но следующие слова Хлопина заставили его хмуриться.

— От вашей энергии, Игорь Васильевич, зависит успех и нашей работы. Источники нейтронов, которыми мы снабжали Физтех, понадобятся нам самим. И на циклотроне будем облучать собственные урановые мишени. Вам придется ужаться в своих личных исследованиях, Игорь Васильевич…

Курчатов возвращался к себе и раздосадованный и довольный. И раньше источников нейтронов не хватало, теперь же, когда требуется так гигантски убыстрить исследования, их станет еще меньше. Зато сам Хлопин обращается к нейтронной радиохимии, и это снимало с плеч тяжкий груз. Курчатов с удивлением поймал себя на том, что не столько думает о собственных работах, сколько об урановой проблеме в целом, словно отвечает за нее всю, а не за одни свои работы.

— Итак, наше дело маленькое — изучаем загадку вторичных нейтронов! — пробормотал Курчатов, отворачиваясь от бившего в лицо снега, и засмеялся: огромных размеров и важности было это «маленькое дело».

А кому поручить его? Курчатов перебрал в уме сотрудников. Одного нельзя отрывать, другой не показывал особой энергии, а сегодня — в начавшейся повсюду гонке экспериментов — нужна только та энергия, которую называют дьявольской; третий нейтронной физике души не отдавал. Поиски свелись в одну точку — Флеров. Это была кандидатура почти идеальная: увлеченный, горячий, в нейтронах видит смысл жизни, такого не подгонять, а скорее сдерживать! Он повсюду поспевал, за все с жаром брался. «Многовалентный Флеров», — сказал о нем кто-то. В оценке было больше уважения, чем иронии.

Курчатов прошел к себе. По молчанию, с каким физики работали, по украдкой бросаемым взглядам он угадывал нетерпение. В науке совершилось чрезвычайное событие. Кого оно коснется? Каждый жаждал приобщиться, но ни один не осмеливался вылезть вперед других.

Флеров помогал аспирантке Тане Никитинской налаживать ионизационную камеру. Рядом Лев Русинов, заместитель Курчатова по лаборатории, включал в схему только что приобретенный новый американский прибор — осциллограф. Курчатов подозвал Флерова.

— Георгий Николаевич, хочу поручить вам деление урана.

— Повторить опыт Фриша? Измерить энергию осколков? — быстро сказал Флеров.

— Нет, надо идти дальше Фриша. Следующий шаг таков: установить, вылетают ли вторичные нейтроны при делении. И если да, то сколько их.

Русинов, оставив осциллограф, приблизился и с обидой сказал;

— Игорь Васильевич, а я? И мне хочется заняться делением урана!

Курчатов раздумывал недолго. Лев Ильич был физиком опытным, он доказал свое умение исследованием изомерии брома.

— Работайте вместе. Схему опытов представите сегодня в… — он посмотрел на часы, — завтра утром. Где взять уран, представляете себе?

Где взять уран, помощники не знали. Возвращаясь из Радиевого института, Курчатов зашел к Борису Васильевичу. Брат сказал, что в чистом виде урана не достать. Зато в магазинах продается азотнокислый уранил, зеленовато-желтые кристаллики, известные каждому фотографу. Приготовить окись урана из фотопрепарата Борис брался.

— Итак, схему опыта приносите до открытия фотомагазинов, а затем рейд в Гостиный двор и районные универмаги. Теперь — финансы. — Курчатов вынул бумажник. — Пока заявление в бухгалтерию, пока резолюция — потерянное время. Точка, действуйте!

Русинов взял деньги, добавил свои и Флерова. К ним подходили сотрудники и каждый, поговорив, хватался за кошелек. Курчатов с усмешкой пожалел ленинградских фотолюбителей — они и не подозревали, какая гроза завтра сметет запасы столь нужного им препарата.

«Озадачив» сотрудников, Курчатов ушел к Алиханову. Иоффе наконец раздобыл ассигнования на свой циклотрон. Курчатов взялся руководить проектом. На ватмане создали грандиозную машину, полюсы электромагнита — 1,2 метра, вес магнита — 75 тонн. В Европе еще не существовало столь огромных ускорительных установок — Иоффе выдал Курчатову премию за отличный проект. Курчатов с Алихановым привлекли к ускорителю группу своих сотрудников: Леонида Неменова, Якова Хургина — он разрабатывал теорию циклотрона, — Венедикта Джелепова, тот помогал при наладке циклотрона у радиохимиков. Дальше проекта, однако, дело не шло. Алиханов отвечал за «внешние дела» — фонды на материалы, финансы, заказы предприятиям. Он отлично работал в лаборатории, но бегать по поставщикам не умел. Заказы выполнялись из рук вон плохо.

— Сто лет работать, пока наладим машину, Игорь! — раздраженно сказал Алиханов. — Этот начальник конструкторского бюро «Электросилы» Ефремов… Я ему: «Совести надо не иметь, Дмитрий Васильевич, чтобы так задерживать проектирование электромагнита». А он спокойно: «Совесть у нас не в дефиците, а чертежников нехватка». А? Как это тебе нравится?

Курчатов мягко возразил:

— Я вчера встретил Ефремова, он против проектирования электромагнита не возражает, уникальные установки его даже особенно привлекают. Но ему неясна конфигурация магнитного поля. Он хочет уяснить себе физику циклотрона, прежде чем браться за десятитонные детальки.

Алиханов еще больше рассердился. Тогда пусть главный конструктор «Электросилы» идет к ним техником-измерителем. За полгода научится, что к чему. Не хочет ли Курчатов передать ему такое предложение? Курчатов сделал Ефремову иное предложение: посещать их четверговые нейтронные семинары, там он поймет, чего ждут физики от циклотрона, — все-таки он профессор электротехники.

— В таком случае, веди с ним переговоры ты, мне трудно!

— Именно это я и хотел предложить тебе, Абуша.

Курчатов поинтересовался, как оценивает друг открытия берлинских радиохимиков и теорию Мейтнер и Фриша. Алиханов быстро перешел от гнева к восторгу:

— Еще один год великих открытий, вот как оцениваю.

— И мне тоже кажется, что начавшийся год принесет не меньше великих событий в науке, чем тот, тридцать второй, — задумчиво сказал Курчатов. — Но есть и существенное отличие: тогда мы только восхищались чужими работами, сейчас можем на равных принять участие!

Из института друзья вышли вместе. С тем же упорством валил снег, добавился еще и ветер. Алиханов спрятал лицо в воротник и пробурчал:

— Как до сих пор не подцепил грипп? Погода — ужас!

А Курчатов вдруг ощутил, что и насморк пропал, и глаза на ветру не слезятся, и чихать не хочется. Упрямо наседавший грипп отступил перед напором переживаний этого дня.

2. Кто будет первым!

И раньше он не мог посетовать на вялость сотрудников. Но что было приемлемым вчера, сегодня стало недопустимым. Он восклицал, едва переступив порог: «Физкультпривет! Открытия есть?» Вопрос задавался с улыбкой, но звучал приказом — должны быть! В лаборатории разучились ходить — от прибора к прибору мчались, даже из комнаты в комнату перебегали. Сам он, высокий, длинноногий, двигался так быстро, что поспеть за ним можно было лишь бегом. Как-то вечером усталые экспериментаторы, проработав одиннадцать часов, запросились домой. Курчатов рассердился:

— В мире дикая гонка экспериментов. Мы опоздали на месяц. Как вы собираетесь преодолевать отставание?

В институте было заведено, что иностранные журналы поступают к Иоффе, он подписывает на статьях, кому их прочесть. Теперь раньше директора за журналы хватался Курчатов. Он ждал вестей из Парижа. Фредерик Жолио в последние годы не печатал крупных работ. Он строил первый французский циклотрон, читал лекции, выступал на митингах против фашизма. Курчатов предчувствовал — Жолио не может не откликнуться на новые события в науке, одним из создателей которой он был.

И когда пришли французские журналы, стало ясно, что и Жолио захватило деление урана. 30 января 1939 года он сообщил, что обнаружил развал не только урана, но и тория и что осколки разлетаются с огромными энергиями. А в мартовском «Нейчур» Жолио с Халбаном и Коварски писали, что наблюдали при делении и вторичные нейтроны, правда, еще не знают, сколько их. Они обещали выяснить и этот вопрос — ставили заявочный столб на еще не разработанном участке.

Курчатов с журналом пошел к Флерову и Русинову. Подготовка к эксперименту шла в лихорадочном темпе. Лаборанты чистили пластинки кадмия, смешивали порошкообразный кадмий с бором, готовили парафиновый блок — сосуд для азотнокислого урана. Русинов закреплял в другом парафиновом блоке источник нейтронов. Флеров то присоединял, то отсоединял ионизационную камеру от усилителя — она служила индикатором вторичных нейтронов, от ее чувствительности зависела удача опыта.

— Открытий нет, — без улыбки установил Курчатов.

Голос его звучал так странно, что Флеров оторвался от ионизационной камеры, а лаборанты перестали уминать парафин.

— Будут, Игорь Васильевич, не торопите! — проворчал Русинов.

— А у французов уже есть! — Курчатов развернул на столе оба журнала.

Русинов и Флеров склонились над страницами. Оба физика молчали. Все было ясно. Жолио включился в гонку экспериментов и сразу же вырвался в лидеры. Пока в Ленинграде лишь готовятся искать вторичные нейтроны, Жолио успел найти их и сообщить об этом.

— Напрасная наша работа! — сказал один.

Другой поддержал:

— Открывать уже открытое!..

— Нет! — сказал Курчатов. Он ждал такого вывода. Дело было слишком важным, чтобы разрешить хоть кратковременный упадок духа. — Вторичные нейтроны обнаружены качественно, а не количественно. Сколько их на один акт деления? На этот важнейший вопрос Жолио не ответил. Он торопился оповестить об открытии вторичных нейтронов, это ему удалось. Наша цель теперь — установить их количество. И если их много — экспериментально пустить цепную реакцию.

Он добился своего — оба повеселели.

Подготовка опыта велась с прежней энергией. Он не мог предсказать результат, но предугадывал его. Приближался переворот в науке, а затем и в технике. Кто первым осуществит цепную урановую реакцию? Он с помощниками? Жолио, ставящий сейчас аналогичный опыт со всем своим непревзойденным искусством? Фриш в Копенгагене? Ферми в Нью-Йорке, куда он бежал недавно из Италии? Кто будет первооткрывателем не так уж существенно! Для человечества важен результат, а не фамилия. Достаточно ли вторичных нейтронов, чтобы возбудить цепную реакцию, — вот вопрос вопросов. Курчатов ловил себя на том, что ожидает свежих журналов из-за рубежа с таким же нетерпением, как и открытий от своих помощников.

— Да или нет? Ты знаешь, я теперь понимаю муку гамлетовского вопроса, — сказал он брату. — Быть или не быть освобождению внутриядерной энергии? А кто даст правильный ответ — какое значение! — Он лукаво усмехнулся, глаза его заблестели. — Лучше, если мы… Но главное — поскорей! Ожидание терзает.

— Надеюсь, на меня нареканий нет? — спросил Борис Васильевич. — Урановые препараты я готовлю своевременно.

Ни на кого нареканий не было. Каждый понимал, что завтрашний день может принести ошеломляющие результаты и что завтрашний день можно приблизить собственной работой. Из Москвы сообщали, что Илья Франк тоже исследует деление урана, Лейпунский писал о том же. Хлопину удалось установить уже больше двух десятков осколков урана, и каждый был элементом среднего веса, летевшим с гигантской скоростью.

В начале апреля Русинов с Флеровым положили на стол Курчатова сводку измерений — двести тысяч записанных импульсов ионизационной камеры. Анализ их доказал, что вторичные нейтроны появляются и что в среднем на один первичный, раскалывающий ядро, вторичных около трех.

— Да знаете ли вы, что вы сделали? — Курчатов взволнованно ходил по комнате, на него в четыре восторженных глаза смотрели помощники. — Это же документированное извещение о грядущем перевороте в технике. Сегодня жжем уголь, завтра будем жечь уран. И запал — нейтронный источник, поднесенный к глыбе урана. Вот о чем не говорят — кричат ваши измерения!

В очередной четверговый семинар по нейтронной физике, 10 апреля, участников собралось столько, что сидячих мест на всех не хватило! Курчатов обвел глазами аудиторию. Впереди уселись Иоффе, Алиханов, Арцимович, Кобеко, Александров, Френкель — всё видные ученые Физтеха; за ними — компактная группка химико-физиков: их глава Семенов, Харитон, Зельдович, Щелкин; дальше — университетские: радиохимики Петржак, Мещеряков, пышноволосый Гуревич, частый посетитель и докладчик на нейтронных семинарах. Курчатов кивнул головой круглолицему, с усиками, улыбающемуся Ефремову — главный конструктор «Электросилы» пришел разобраться, что у физиков и чем электротехники могут им помочь.

— Послушаем теоретиков, — сказал Курчатов. — Яков Ильич доложит о новой теории деления тяжелых ядер.

Время, когда на семинарах Физтеха главенствовали теоретики, давно прошло. Ландау, покинув Харьков, предпочел Ленинграду Москву. Иваненко переселился в Томск, Померанчук определился к Ландау в Институт физических проблем, туда же собирались и молодые теоретики Мигдал и Смородинский. Но Френкель с прежней энергией разрабатывал сложные проблемы физики, ядро стало теперь предметом его душевного увлечения. И созданная им модель деления урана породила сенсацию.

Сенсацией была не столько теория деления тяжелых ядер, сколько наглядность модели делящегося ядра, до того зрительно яркой, что ее можно было изображать рисунком. Френкель видел природу в образах и, мастерски оперируя математикой, предпочитал формулам картины. Теоретиков, считавших, что природа выражает себя лишь языком матриц и интегралов, раздражала почти поэтическая наглядность мышления Френкеля, но и они не отрицали, что его модели хорошо согласуются с опытом. Френкель рисовал на доске ядро тяжелого элемента — что-то вроде капли, образованной смесью протонов и нейтронов и стянутой в шарик силами поверхностного натяжения. Силы были только в миллион раз мощней, чем в обычной жидкой капле, — они-то и определяли крепость ядра. Когда в такое ядро-каплю врывается извне нейтрон, оно начинает колебаться, растягиваться, — где-то посередине образуется перетяжка, ядро уподобляется пульсирующей гантели, перетяжка рвется — ядро распадается на две части, на два новых элемента, но уже среднего веса. А так как в тяжелом ядре по сравнению со средними — избыток нейтронов, то они тоже выбрасываются наружу. Деление — свойство тяжелых ядер, только они образуют неустойчивую ядерную каплю.

— Теперь послушаем, как мы обнаружили вторичные нейтроны. — Курчатов попросил Флерова приступить к докладу.

Флеров и Русинов описывали факты, не предлагая далеких выводов. Слушатели делали их сами. Выводы ошеломляли, их масштабность была фантастична!

В этот вечер семинар затянулся допоздна. И после семинара обсуждение, уже в тесном кругу, продолжалось. Курчатова забрасывали вопросами. То, что сегодня услышали, грандиозно. Три вторичных нейтрона на один — стало быть, ядерная цепная реакция возможна! Но какая реакция? Если скорость деления ядра такая же, как обычных ядерных реакций, то это взрыв!

Курчатов пожал плечами. Конечно! Жолио так и назвал свое второе сообщение: «Испускание нейтронов при ядерном взрыве урана». Что смущает товарищей? Товарищей волновало, что ядерный взрыв не будет похож на обычный. При распаде урана выделяется в миллион раз больше энергии, чем при горении тротилла. Жолио говорил о взрыве одного ядра, а если взорвется кусок урана, содержащий триллионы триллионов ядер? Силу разрушения такого взрыва и вообразить себе невозможно!

— Чего-то мы не знаем, — задумчиво сказал Курчатов. — Главная предпосылка цепи — появление вторичных нейтронов — обнаружена. Но в опытах Флерова и Руси нова нет даже намека на «цепь»! Почему? Очередная загадка! И еще одно: ведь взрывная реакция может быть использована в военных целях. Но вроде бы военные не интересуются ураном.

Его возражения не притушили тревоги. Военные соображали медленнее ученых. Но нельзя ручаться, что завтра их не просветят. Жолио говорил, что взрывные превращения ядер могут уничтожить всю планету, если охватят большое количество элементов. Четыре года назад это казалось фантастикой. А если это пророчество? Деление урана открыто в Берлине, не надо об этом забывать. Из Германии масса талантливых физиков бежала, но многие остались. Кто даст гарантию, что они сейчас не нацелены на создание ядерной взрывчатки?

…Ни Курчатов, ни его друзья не знали в тот апрельский день, что не их одних пугала грозная перспектива военного применения урана. Ровно за две недели до этого дня физики-антифашисты, эмигрировавшие в Америку, обратились к французам с предложением прекратить публикации по делению урана. Стремительность, с какой Жолио вмешался в урановое соревнование, сама по себе была естественна. Но первые же его статьи вызвали ужас. Сперва Силард, потом Вайскопф просили французов подумать о военном резонансе их работ. В страстной телеграмме из ста слов Вайскопф указывал Жолио, что Гитлер может употребить во зло их открытия.

Курчатов всегда засыпал, чуть голова касалась подушки. В эту ночь тревожные разговоры породили тревожные мечты и видения. Это не был кошмарный сон, это была бессонница, расцвеченная кошмарами.

Следующая неделя принесла временное успокоение.

Нильс Бор дал в «Физикл ревью» свое толкование опытам Гана и Фриша. И оно объясняло, почему у Флерова и Русинова не пошла цепная реакция. Загадка была в том, что уран состоит из смеси разных ядер и распадается лишь тот изотоп, которого в 140 раз меньше; а второй, основной, не стимулирует, а гасит реакцию.

Небольшая, на три странички, заметка, датированная февралем 1939 года, переходила из рук в руки. В 1935 году Артур Демпстер установил, что природный уран всегда содержит изотопа с массой 238 атомных единиц 99,28 %, а урана с массой 235 только 0,714 %. И Бор доказывал, что лишь уран-235 способен делиться под действием любых нейтронов, основной же изотоп-238 поглощает их, если только они не несутся с энергией, превышающей потенциальный барьер. Один изотоп порождает быстро нарастающую лавину нейтронов, другой еще быстрей обрывает ее.

И хотя новая теория Бора показывала, что возбуждение цепной реакции куда сложней, чем предполагалось, Курчатов испытал облегчение. Перспектива взрыва урана на лабораторном столе стала нереальной — это было уже неплохо! Но опять возникали вопросы. Может быть, энергия вторичных нейтронов так велика, что не только легкий, но и тяжелый изотоп вовлечется в реакцию распада? В лаборатории экспериментировали с медленными нейтронами, они эффективней. Заметка Бора привлекла внимание к нейтронам быстрым.

В новом выпуске «Нейчур» Жолио с Халбаном и Коварски опубликовали сообщение: «Число нейтронов, испускаемых при ядерном делении урана». Схема опыта была иная, чем у Русинова и Флерова, результат похожий: парижане устанавливали, что при каждом делении ядра освобождается в среднем 3,5 вторичных нейтронов, против 2,9, найденных в Ленинграде.

Дата заметки парижан была 7 апреля — на три дня раньше, чем Флеров докладывал на семинаре. Опять энергичные французы опередили советских физиков.

— Не огорчайтесь! — посоветовал Курчатов помощникам. — Еще неизвестно, у кого точней результаты — у нас или в Париже. Не вешать носа!

Физики носа не вешали, но им надоело постоянно быть вторыми.

— Опыты продолжаем. — Курчатов не обращал внимания на сетования помощников: позлятся и перестанут. — Очередной вопрос — проверка гипотезы Бора. Верно ли, что изотоп-235 делится любыми нейтронами? Есть ли такие скорости нейтронов, при которых они делят и тяжелый изотоп? С какой скоростью вылетают нейтроны при развале ядер? От этого зависит, возможна ли вообще цепная реакция в натуральном уране.

Оба физика удалились обсуждать схему дальнейших экспериментов. Вскоре Курчатов вызвал к себе Флерова:

— Вас называют многовалентным, Юра. Хочу проверить, так ли это. Надо выяснить, есть ли условия, при которых может делиться тяжелый изотоп. Будете ли возражать, если поручу это дело вам?

— Но ведь именно это мы и собираемся делать со Львом Ильичем!

— Нет, не это. Будем ставить два эксперимента. В первом — его поведут Русинов с Флеровым — надо точно определить константы деления урана-235. А цель второго — узнать, каковы пороговые значения энергий нейтронов, делящих тяжелый изотоп. Хочу состыковать вас с Петржаком. Парень после дипломной работы тоскует по большому эксперименту. У вас, Юра, буйная голова — семь идей на неделе, и все ослепительные. У Кости хорошая интуиция физика и золотые руки мастера. Аппаратурное оформление у него всегда на высоте. С любым другим вы вдвоем — только двое. С Костей Петржаком вы вдвоем будете больше двух. Все, Георгий Николаевич. Точка. Действуйте!

Флеров побежал в РИАН договариваться о совместной работе.

3. Золотой ключик к заветной двери

В автобус в утренний час набивалось столько пассажиров, что лишь счастливцам доставались сиденья. Зельдович уцепился рукой за ремень, свисавший с перекладины, и ритмично покачивался. Покачивание располагало к размышлению. В голове возник отчетливый, как на бумаге, расчет скорости и пределов распространения пламени; как раз вчера появились новые соображения по этому поводу, надо было их продумать.

Сзади до него донесся знакомый тенорок:

— Яша, идите ко мне! Яша, вы слышите?

Зельдович оглянулся. У задней двери, сдавленный прихлынувшей толпой, обеими руками цеплялся за ремень Померанчук. Зельдович хотел крикнуть приятелю, чтобы тот пробирался к нему, но вместо этого, энергично отпихивая напиравших к выходу, стал проталкиваться назад.

— Здравствуйте, Яша, — сказал Померанчук. У него от толчков сползали очки, он поправлял их левой рукой и снова хватался за ремень обеими руками. — Вы читали статью Перрена?

Зельдович не сомневался, что разговор пойдет о науке. У Померанчука не бывало иных разговоров, кроме научных. В последнее время стали модными занятия, отвлекавшие от основных забот, — спорт, пикники, составление коллекций, живопись, резьба по дереву и камню. Померанчук знал лишь одну страсть — к науке. Тех, кто ею не увлекался, он избегал.

— Яша, надо прочесть статью Перрена, — продолжал Померанчук. — Она написана специально для вас. Я хочу, чтобы вы прочли Перрена, Яша.

Дорога пошла хуже, автобус все резче потряхивало на колдобинах. Зельдович легко амортизировал удары, он умел ловко пружинить и расслаблять мускулы. Померанчук, если бы не спасительный ремень, падал бы при каждом сильном толчке. Зельдович удивился. Зачем ему статья Перрена? Он знает о нем только то, что этот французский теоретик работает с Жолио. Область его интересов далека от всего, что занимает Зельдовича. В недавно защищенной докторской диссертации Зельдович развил теорию окисления азота при горении и взрывах, он и дальше продолжает эту тему. Взрыв, процесс, начинающийся с единичной молекулярной реакции и стремительно разветвляющийся, — что может быть увлекательней? Нет, труды Перрена не могут заинтересовать его!

Померанчук кивал так, словно приятель подтверждал какую-то очень важную для него мысль и он с ним согласен. А сказал он совсем иное:

— Они вас заинтересуют, Яша. Это Перрен, я слышал его, когда он приезжал на ленинградскую ядерную конференцию, он же интереснейший физик, Френсис Перрен. Спросите Исая Гуревича, Исай тоже был на конференции. Перрен только что опубликовал статью о вулканизме. Он считает, что происхождение вулканической деятельности надо искать в цепной реакции деления урана, самопроизвольно возникающей в недрах земли.

Зельдович вспомнил, что такую же идею о причинах вулканизма как-то высказал на нейтронном семинаре Георгий Флеров. Ну и что? Все сочли идею фантастической! Померанчук как бы не услышал возражений. Он продолжал говорить о статье Перрена. У Перрена не одна идея, но и математический расчет. Он вводит новые понятия — критический объем и критическую массу реагирующего вещества. Он показывает, что если масса урана меньше критической, то цепная реакция в нем не разовьется. Он вычислил, что если взять порошкообразную окись урана и спрессовать ее, то в шаре из такой массы с радиусом всего в 130 сантиметров и весом всего в 42 тонны любой влетевший нейтрон непременно вызовет цепную реакцию распада ядер. В природе возможны условия, когда при рудообразовании потоки урановых минералов сливаются в какой-нибудь расщелине в объем, допускающий цепную реакцию. Если поискать около вулканов, то, может быть, найдут продукты распада урана — это было бы доказательством уранового происхождения вулканизма.

— Я вспомнил о вас, Яша, когда читал Перрена, потому что вы же специалист по цепным реакциям. Ваша докторская диссертация — это же сплошная химическая кинетика. У вас в институте все занимаются цепными реакциями, разве не так? У вас появился там даже научный снобизм: ценятся только те работы, где упор делается на кинетику процесса, а не на окончательные результаты. Или не так? А что такое урановая цепная реакция? Разновидность того же кинетического процесса, что и ваши горения и взрывы! Нет, Яша, вам эти понятия ближе, чем Перрену.

Зельдович должен был согласиться, что друг во многом прав. Проблемы химической кинетики, точно, были главными в их институте, и важность работ оценивалась по тому, насколько в них глубоко разрабатывалась кинетика, — это можно было назвать и научным снобизмом.

Самый крупный специалист по цепным реакциям после Семенова — Харитон, — сказал Зельдович. — Юлий Борисович, кстати, интересуется и ядерными проблемами, это старое его увлечение.

— Правильно, он! — обрадовался Померанчук. — Идите к Юлию Борисовичу. Если вы с Ю-Бе займетесь ураном, плохого не получится, будет только хорошее. Вас больше не надо убеждать, Яша?

Зельдович уже был убежден, что стоит заняться проблемой цепных ядерных реакций. «Урановая лихорадка», охватившая физиков мира, докатилась наконец и до него.

Они вместе вышли из автобуса. Померанчук, поправляя непрерывно сползавшие очки, улыбался — он привил другу хорошую болезнь.

Вдруг его охватили угрызения совести. Они давно не виделись, а он и не поинтересовался, как у Зельдовича домашние дела. Зельдович был не только молодой доктор наук, но и молодой муж и еще более молодой отец. Два года назад он женился на Варе Константиновой, физике, как и он. В прошлом году у них родилась дочь Оля. Смущаясь оттого, что разговор пошел не о науке, а о «жизни», Померанчук осведомился, как жена и ребенок. С Варей и Олей все было хорошо. Померанчук успокоенно закивал головой и пошел по своим делам.

В институте Зельдович не мешкая направился к Харитону. Они не были близкими друзьями: мешала разница опыта и возраста — Харитон, на десять лет старше, руководил большой лабораторией, редактировал на правах заместителя Вавилова физический журнал. Но они часто встречались в институте и на семинарах, беседовали и спорили.

Юлий Борисович Харитон начинал с физики: стажировался в Англии у Резерфорда, получил степень доктора Кембриджского университета. Казалось тогда, все его научные поиски связаны с ядром. Курчатов в это время работал с карборундовыми выпрямителями. Оба почти одновременно сделали крутой поворот: Курчатов углубился в ядро, Харитон отошел от ядра. С приходом Гитлера в мире зловеще запахло порохом. Харитон раньше своих друзей понял, что изменившаяся обстановка накладывает отпечаток на науку. Война неотвратимо надвигалась, надо было к ней готовиться. Харитон углубился в быстро протекающие химические реакции. Горение, пламя, взрыв стали в его лаборатории темой научных исследований. Но интерес к ядерным проблемам сохранился — на него и рассчитывал молодой доктор физико-математических наук, торопясь к товарищу.

Оба склонились над взятой из библиотеки статьей Перрена. Французский физик задался целью вычислить ту массу урана, при которой возможна цепная реакция его распада. В малом куске урана много вторичных нейтронов вылетает наружу, это не позволит цепной реакции развиться. Нужен такой объем, чтобы вторичные нейтроны, почти полностью поглощаясь внутри, тратились только на разжигание «цепи». Физиков до сих пор интересовали константы отдельной ядерной реакции. Перрен шел дальше, от единичной ядерной реакции переходил к суммарным процессам: описывал процесс, порождающий ядерный взрыв в большой массе урана. Микрофизика ядра становилась макрофизикой больших масс и объемов.

Перрен наполнил свою статью математическими расчетами, математика была убедительная. Но оба физика сразу увидели, что о кинетике цепных процессов он имел представление туманное.

— Мне кажется, Перрен плохо учитывает, сколько нейтронов поглощается, не вызывая деления, — сказал Харитон. — Начнем с того, что выпишем константы, без которых не произвести вычисления.

Все известные константы были сведены в таблицу. Расчет показал, что цифры Перрена нереальны. В шаре урана весом в 42 тонны деление гасло, едва начавшись. Если легкий изотоп и распадался, выбрасывая около трех нейтронов, то тяжелый поглощал их, не допуская нового деления. Правда, при делении выбрасывались и очень быстрые нейтроны, они делили и тяжелый изотоп. Но энергия четырех из пяти таких нейтронов быстро опускалась ниже одного миллиона электрон-вольт: Флеров и Петржак, чуть начав совместную работу, установили, что нейтроны с энергией ниже этого предела делить тяжелый изотоп не могут. Цепная реакция могла бы еще пойти, если бы при делений выделялось больше пяти нейтронов. Но последние эксперименты говорили о 2,5–2,7 нейтрона в среднем.

Оба физика долго рассматривали цифры, убивавшие лихорадившую научный мир «урановую сенсацию». Проекты быстрого приручения гигантской энергии распада ядра были не больше чем мечтания.

— Мы взяли сравнительно небольшой объем урана, — попытался раскритиковать выводы Харитон. — Часть нейтронов вылетает наружу, это осложняет ситуацию.

— Ну что ж, возьмем бесконечный объем, Юлий Борисович! Учтем все нейтроны, освобождающиеся при делении.

Новое вычисление показало, что цепная реакция могла возникнуть лишь при средней энергии вторичных нейтронов около трех миллионов электрон-вольт.

— Пойдемте к Курчатову, — предложил Харитон.

Курчатов сразу оценил важность короткого вычисления. Эксперименты показывали, что средняя энергия вторичных нейтронов колеблется около двух миллионов. Цепная реакция на быстрых нейтронах в натуральном уране была невозможна.

В крупнейших лабораториях мира в эти минуты вновь и вновь с лихорадочной поспешностью, с неослабевающей настойчивостью ставились опыты, чтобы практически обнаружить цепное деление урана. Все эти без конца повторяющиеся попытки были неизбежно обречены на неудачу.

Радостно блестя глазами, Курчатов напомнил о недавнем споре:

— Ваш расчет гарантирует и от того, что кусок урана в лаборатории вдруг взорвется, превратив в радиоактивную пыль все окружающее!

Его и огорчало, что возможность легкого высвобождения энергии урана оказалась нереальной, и радовало, что отпадала и вторая возможность: где-то воспользуются открытием физиков для тайной разработки истребительного оружия. Курчатов посоветовал проделать такие же вычисления для медленных нейтронов. Если в смеси урана и замедлителя быстро уменьшать энергии вторичных нейтронов ниже резонансной области, то они будут делить только легкий изотоп, а тяжелый останется пассивной массой. Не пойдет ли тогда цепная реакция? Уран и на одном легком изотопе будет топливом, потенциально в 100 000 раз более эффективным, чем уголь!

В этот день Курчатов мысленно непрестанно возвращался к разговору с обоими физиками. Харитон — прекрасный экспериментатор, незаурядный теоретик, Зельдович — блестящая голова, этот человек легко находит верные пути в запутанных проблемах. Сотрудничество двух таких ученых не может не дать эффекта. Эффект уже есть: оба начали работу, которая станет этапом в исследовании урана. В страшной сумятице сегодняшних экспериментов, в путаном лесу разных мнений они прорубают широкую просеку — единственный путь к истине.

И Курчатов думал, что есть научная справедливость в том, что эта этапная работа начата в нашей стране и ведется именно в Институте химической физики.

Хоть наука и едина, говорил себе Курчатов, но есть открытия, какие легче совершить в этой, а не другой стране В каждой свой дух, свой стиль исследования. Жолио, можно сказать, держал нейтроны в руках, но не открыл их, а открыл Чадвик — Кембриджу нейтрон был по духу ближе. И что тот же Жолио открыл искусственную радиоактивность, естественно: дух радиоактивности царит в Институте радия в Париже. А в Ленинграде, в Институте химической физики, глубже всех в мире познали тайны цепных реакций горения и взрыва. И естественно, что два талантливейших ученика Семенова, применив свое глубокое понимание цепных процессов к делению урана, сразу же нашли путеводную нить в хаосе. Макрофизики продолжили дальше работу микрофизиков.

Вскоре Курчатову сообщили, что получены новые результаты. На доске нагромождались и стирались формулы. Что высвобождение ядерной энергии на быстрых нейтронах в натуральном уране невозможно, было доказано уже в первом вычислении. Но и реакции с замедлителями не радовали легкостью. В сочетании натурального урана с водой разветвляющаяся цепь быстро обрывалась — вода не только замедляла, но и поглощала нейтроны, выводя их из реакции. Лишь замедлитель, не поглощающий нейтронов, обещал успех. Таким замедлителем могла быть тяжелая вода, также, возможно, гелий и углерод.

Зато неожиданно и грозно складывались выводы в том случае, если натуральный уран немного обогатить легким изотопом. Достаточно увеличить содержание урана-235 вдвое, то есть до 1,4 %, как становилась возможной быстро протекающая цепная реакция.

Курчатов задумчиво сказал:

— Итак, при обогащении урана в два раза — взрыв, если взять бесконечный объем материала. Случай чисто теоретический. А, скажем, обогащение в пять, в десять раз? Какой тогда понадобится объем? Он, наверно, будет не так уж велик. А если чистый уран-235? Сколько нужно его, чтобы произошел взрыв?

— Несколько килограммов будет достаточно.

— И эти несколько килограммов станут ужасной урановой бомбой! — с волнением воскликнул Курчатов. — И каждый килограмм такой взрывчатки будет мощней, чем десять тысяч тонн динамита. Счастье для человечества, что нет технических средств разделения изотопов урана!

— Но они могут появиться, эти технические средства разделения изотопов, Игорь Васильевич.

Курчатов отмахнулся от возражения:

— Оставим взрывы в стороне! Было бы бесчеловечно разрабатывать урановую взрывчатку. Но ядерная энергия для мирных целей — вот цель, какой можно посвятить всю жизнь! Вы сделали великую работу! Вы нашли тот магический золотой ключ, который способен отпереть заветную дверь в кладовой внутриядерной энергии. И даже не один ключ, а целых два — обогащение урана и применение эффективного замедлителя. Всего полтонны натурального урана и пятнадцать тонн тяжелой воды обеспечат контролируемое выделение урановой энергии, так ведь? Пятнадцать тонн тяжелой воды, как и обогащение урана, — пока вне наших возможностей. Но это уже вопрос уровня промышленности, а не уровня науки. Ключ, отпирающий энергетические кладовые ядра, очень сложен, но конструкция его ясна, можно попытаться его изготовить!

Харитон заметил, что канадец Демпстер, доказавший, что уран состоит из нескольких изотопов, разделял их электромагнитными сепараторами. Это невероятно дорого и невероятно сложно. Но почему не попробовать скоростные центрифуги? Харитон еще два года назад предложил центрифугирование для разделения изотопов кислорода, хорошо бы воспользоваться им и для сепарации урана. Поставить такие центрифуги в линию и просасывать через них газообразные соединения урана. Можно достигнуть любой степени обогащения, вплоть до стопроцентной чистоты!

— Итак, перспектива ясна, — резюмировал Курчатов. — Продолжаем наши работы. У меня в лаборатории — определение констант деления, вы — теорию процесса в большой массе урана. Давайте, давайте уточнять конструкции найденных вами ключей, отпирающих двери к ядерной энергии!

Харитон и Зельдович познакомили со своими расчетами Гуревича и Померанчука. Оба дали ценные советы. Померанчук порадовался, что интерес к делению урана, привитый им Зельдовичу, так быстро дал результаты. Гуревич стал производить аналогичные расчеты для другого расщепляющегося материала — протактиния.

Вскоре оба физика завершили третью работу по цепному распаду урана. Они теперь рассматривали два принципиально разных процесса: почти мгновенный взрыв, когда быстро сближающиеся два докритических по объему куска урана в сумме образуют сверхкритическую массу; и когда используются замедлители и реакция поддается контролированию.

Изучая приближение массы урана к тому критическому объему, когда становится возможной реакция с разветвляющимися цепями, типичная цепная реакция, они обнаружили, что в этот момент даже очень слабые посторонние факторы начинают мощно влиять, гася процесс. Они пришли к выводу, что «взрывное использование цепного распада требует специальных приспособлений для весьма быстрого и глубокого перехода в сверхкритическую область и уменьшения естественной терморегулировки», — то есть в первую очередь защиты от стремительного расширения массы и потери ею критических свойств.

Зато много проще была картина реакции на медленных нейтронах. Впервые привлекая к расчету нейтроны, вырывающиеся из ядра не мгновенно, а с небольшой задержкой, физики показывали, что эти запаздывающие нейтроны, хотя их и очень мало, существенно помогают регулировке процесса. Вывод был ясен: плавное, надежно контролируемое выделение энергии в атомном котле вполне реально и поэтому можно ожидать в ближайшее время попыток осуществления процесса.;

Это и был тот вывод, на который надеялся Курчатов. Урановая бомба принципиально возможна, но практически ее не создать. Можно не страшиться собственной работы, можно не бояться, что силы зла используют открытия физиков для изготовления сверхразрушительного оружия. Зато путь к мирному использованию внутриядерной энергии открыт. Тоже нелегкий и не скорый, но реальный.

Расчеты химико-физиков, столь успешно примкнувших к отряду ядерщиков, открывали новую главу в изучении деления урана. В августе 1939 года, еще до третьей работы Зельдовича и Харитона, в Москве в студенческое общежитие на Спиридоньевской пришел профессор Тамм. В общежитии задумали вечеринку, собрались аспиранты и студенты старших курсов. Тамм объявил столпившимся вокруг ученикам:

— А знаете новость? Харитон с Зельдовичем рассчитали, что возможна урановая бомба, взрыв которой снесет всю Московскую область!

Один из участников этой встречи, Игорь Головин, тогда аспирант Тамма, вспоминал впоследствии, что сообщение профессора вызвало не ужас, а ликование. То была дань восхищения перед могуществом науки, преклонение перед ее успехами. Ни у кого и мысли не могло появиться, что кто-то вознамерится реально изготовить такое адское оружие.

4. Курс — на урановый котел

Это было половодье науки, внезапно хлынувшие вешние воды творчества! Иоффе раздобыл справку о том, сколько в Советском Союзе физиков: всего около трехсот, и, чтобы попасть в эту графу, надо было либо напечатать одну работу, либо иметь законченный отчет по научно-исследовательской теме. Иоффе радовался: в их институте трудилась добрая четверть всех физиков страны!

А Курчатова поражало другое. В ноябре 1939 года в Харькове созвали очередное всесоюзное совещание по проблемам атомного ядра. И участвовало в конференции более ста человек, а докладов заслушали тридцать пять, и некоторые были коллективные — не меньше пятидесяти физиков работало в ядерной области, не меньше ста активно интересовалось ею. Уже не крохотная группа энтузиастов, а солидный отряд творческих умов!

Курчатов чувствовал свою особую ответственность за успех ядерных работ. На него равнялись, к нему обращались за советами. Удачи в изучении ядра ныне определялись прежде всего удачами его лаборатории. Он ставил перед собой новую цель: разработку установки, где в смеси урана с замедлителем будет непрерывно выделяться тепловая энергия. По аналогии с паровыми котлами такой агрегат в печати уже называли урановым котлом (в 1955 году Первая женевская международная конференция по мирному использованию атомной энергии переименовала атомные котлы в атомные реакторы). Но для создания уранового котла требовалось точное знание всех констант развала ядер, замедления и поглощения нейтронов — всего того, чем уже давно занимались в его лаборатории и чем занимались медленно, неэффективно — так он в досаде твердил себе, хоть другие говорили с уважением о размахе и глубине исследований. Он-то лучше знал! Он видел огромность задачи и скудость средств для ее решения.

Курчатов, как и обещал уставшему от грызни с поставщиками Алиханову, взял в свои руки строительство ускорителя. И все переменилось. «Нас трясет циклонная лихорадка!» — с восторгом говорил Неменов. Он был счастлив — эта лихорадка была болезнью благородной.

В солнечный день 22 сентября 1939 года Физтех отпраздновал осеннее равноденствие по-своему. На свободной площадке в пятидесяти метрах от ближайшего здания торжественно заложили фундамент будущего циклотрона. Сотрудники и гости сошлись на радостный митинг. С трибуны говорили, что в Европе — война, самолеты за несколько часов превращают в прах то, что потребовало для своего создания десятилетия. А у нас продолжается созидательная работа, свидетельство ее — вот этот циклотрон, сооружаемый для мирного освоения атома. Иоффе положил первый кирпич, руки подрагивали от волнения, кирпич ёрзал по цементному тесту. Второй кирпич понес Курчатов, он пристукнул его мастерком, как заправский каменщик. За Курчатовым шли сотрудники и гости, каждый нес свой кирпич. Инженер Жигулев, специалист по стальным конструкциям, с беспокойством обратился к бригадиру каменщиков: не слишком ли много самодеятельной кладки? Бригадир широко улыбнулся:

— Пускай радуются!

«Циклотронная лихорадка» на самом Курчатове сказалась так, что в лаборатории его почти перестали видеть. Он проводил дни на заводах, в конструкторских бюро, ездил в Москву за фондами на материалы. Опытные заводские работники вздыхали: дадут сотню килограммов меди — успех. Он привез накладные на 10 тонн. Дмитрий Ефремов, главный конструктор «Электросилы», сам увлекся созданием уникального агрегата, теперь они оба часами просиживали над чертежами электромагнита.

В жизни Физтеха произошли важные организационные перемены: он перешел из Наркомтяжпрома в систему Академии наук. Преобразование Физтеха из промышленного в академический институт породило новые надежды.

Теперь можно было ожидать на так называемую «чистую науку» ассигнований покрупней. Курчатов посовещался с помощниками. Мнение было у всех одно: подошла пора начинать сооружение опытного уранового котла.

И 29 августа 1940 года на имя непременного секретаря Президиума Академии наук СССР П. А. Светлова ушло письмо, подписанное четырьмя физиками. В этом письме, озаглавленном «Об использовании энергии деления урана в цепной реакции», авторы писали:

«Исследования последних двух лет открыли принципиальную возможность использования внутриатомной энергии путем осуществления цепной реакции деления урана». Оговорившись, что многие количественные данные пока отсутствуют и нужно расширить исследования, чтобы накопить эти данные, авторы продолжали:

«По нашему мнению, программа работ на ближайшее время должна заключаться в следующем:

1. Определение условий разветвления цепи в массе металлического урана.

Эта задача может быть решена в ЛФТИ при помощи установки Винн-Вильямса научным сотрудником Г. Н. Флеровым при условии предоставления институту чистого металлического урана (98–99 % чистоты), в количестве до 1 кг. Этот уран срочно должен быть изготовлен в одном из химических институтов АН СССР.

2. Выяснение влияния нейтронов, возникших при расщеплении урана с атомным весом 238, на ход цепной редакции в смеси урана и воды.

Эта задача может быть решена профессорами Ю. Б. Харитоном и Я. Б. Зельдовичем (ЛИХФ).

В результате подсчетов с применением данных по пункту 1 может возникнуть необходимость постановки опытов со смесью металлического урана в количестве до 300 кг с водой. Естественно, что в этом случае возникнет необходимость организации специального производства металлического урана.

3. Выяснение величины эффективных поперечных сечений для захвата медленных нейтронов тяжелым водородом, гелием, углеродом, кислородом и другими легкими элементами.

Эта задача ввиду ее актуальности для осуществления цепной реакции и трудности измерения и методики должна решаться независимо в ряде институтов и может быть поручена научному сотруднику Л. Русинову (ЛФТИ), акад. А. Лейпунскому (УФТИ) и научному сотруднику И. Гуревичу (РИАН).

4. Выяснение условий осуществления цепной реакции в смеси уран — тяжелая вода.

Эта задача должна быть поручена проф. Ю. Б. Харитону и Я. Б. Зельдовичу, результаты расчета которых должны содержать ответ на вопрос о количестве воды и урана, необходимых для самопроизвольно идущей цепной реакции, и на вопрос о том, какие количества тяжелой воды и урана необходимы для экспериментального наблюдения начала развития цепи.

5. Выяснение вопроса о получении тяжелой воды в больших количествах.

Ориентировочные расчеты показывают, что необходимое количество тяжелой воды для цепной реакции составляет величину в несколько тонн. В связи с высокой стоимостью этого количества тяжелой воды (порядка десяти миллионов рублей) необходимо произвести техникоэкономическую оценку вопроса о производстве тяжелой воды в большом количестве у нас в Союзе.

Эта оценка могла бы быть произведена акад. Бродским в Днепропетровске.

6. Обогащение урана изотопом с атомным весом 235.

Решение этой задачи потребует постановки ряда исследований, в первую очередь в небольших масштабах, по разделению изотопов различными методами. Вопрос о месте проведения этих работ должен быть решен в Физическом и Химическом отделениях Академии наук СССР

Мы считаем необходимым:

1. Созвать в конце сентября 1940 года специальное Совещание при Президиуме Академии наук, посвященное проблемам урана.

2. Создать при Академии наук СССР фонд урана в количестве нескольких тонн для опытов по цепной реакции».

Письмо подписали: проф. — доктор И. В. Курчатов, проф. — доктор Ю. Б. Харитон, ст. научн. сотр. Л. И. Русинов, научн. сотр. Г. Н. Флеров.

…Мы теперь знаем то, чего не могли знать авторы письма, когда подписывали его. В других странах уже интенсивно шли работы по овладению урановой энергией. Крупнейшие физики, экспериментаторы и теоретики — Энрико Ферми, Лео Силард, Артур Комптон, Джеймс Чадвик, Роберт Оппенгеймер, Эдуард Теллер, Отто Фриш, Виктор Вайскопф, Роберт Пайерлс в Америке и Англии; Вернер Гайзенберг, Вальтер Боте, Пауль Хартек, Карл Фридрих Вайцзеккер, Отто Ган, Фриц Хоутерманс в Гер: мании, — все эти выдающиеся ученые экспериментировали с ураном, создавая предпосылки для ядерного оружия. Мы можем сейчас объективно сравнить программы их работ с программой Курчатова и его помощников. И, сравнивая их, должны подчеркнуть два момента. Первое. По пониманию того, какие пути ведут к овладению урановой энергией, по полноте частных задач, без решения которых нельзя решить задачу главную, создание уранового реактора, программа Курчатова не уступала уже осуществляемым на Западе, а кое в чем и превосходила их. Так, немцы выбрали для замедлителя нейтронов только тяжелую, воду, что, как мы нынче знаем, очень задержало выполнение их программы, а американцы, отвергнув тяжелую воду, обратились к углероду, Курчатов же намеревался исследовать все практически годные замедлители, в том числе и тяжелую воду и углерод (что и было им впоследствии сделано).

И второе, главное. Программа дышит миром, в ней нет акцента на военную сторону проблемы, которая в Америке вскоре стала сутью программы, зловещей ее душой. Курчатов с помощниками не сомневаются, что создание сверхистребительного оружия антиморально — и намека нет, что они предлагают заняться урановой бомбой.

Если бы программа Курчатова была осуществлена с запланированным размахом, первый атомный реактор заработал бы у нас гораздо раньше. Франция в те дни, когда Курчатов писал письмо, лежала под пятой гитлеровских солдат, в ней полностью прекратились урановые исследования, с такой интенсивностью проводившиеся еще недавно: перед вторжением немцев Жолио выкладывал экспериментальный урановый котел, рассчитанный все тем же Френсисом Перреном. И сейчас на Западе историки науки пишут, что если бы не война, то первые реакторы для производства ядерной энергии были бы пущены во Франции и Советском Союзе.

А Курчатов испытывал удовлетворение. Он наметил грандиозную программу. Наука подошла к вратам царства внутриядерной энергии. Ворота массивны и глухо затворены, но уже известен волшебный ключ, отпирающий их. «Толкните — и отворится!» — повторял он про себя древнее изречение. Он крепко толкнул. Не может быть, чтобы дверь не отворилась!

5. Ядро урана тлеет

Петржак возился с ионизационной камерой из двух пластинчатых электродов обычной чувствительности. Обычная чувствительность перестала удовлетворять. Тонкий эксперимент предъявлял свои требования. Курчатов посоветовал усилить чувствительность камеры раза в три. Петржак с Флеровым увеличили площадь пластин в два раза, но прибор получился слишком громоздким. Петржак с досадой бросил на стол пластину.

— Тебя никакая ослепительная идея не полоснула? Может, ночью что приснилось? Я читал, что великие идеи являются во сне. Такие, знаешь, деловые сновидения.

У Флерова сны сегодня были бездельные, что-то развлекательное, без выхода в практику. Он рассеянно взял со стола конденсатор переменной емкости и стал крутить его. Одна группа параллельных пластин то входила в пазы второй такой же группы, то выходила. Что-то в этом было интересное. Флеров все быстрей крутил рычажок настройки. Петржак со вздохом сказал:

— Хоть бы сотни три квадратных сантиметров площади на пластинках! Утопия! Камера с чемодан!.. Что ты всматриваешься в конденсатор?

— Есть! — воскликнул Флеров. — И не триста сантиметров, а тысяча!

И он с торжеством объявил, что камеру надо делать по типу многослойного конденсатора. Вот как этот приборчик: батарея одноименно заряженных пластин в пазах другой батареи, заряженной противоположно. Десяток пластин в одной батарее — общая площадь увеличена ровно в десять раз. А если в пятнадцать? А если в…

Петржак поспешно поднял руку:

— Остановись, Юра! Пятнадцать — в самый раз!

Они набросали на листке схему. Она выглядела превосходно. Камера из 15 пластин на каждом полюсе, общей площадью 1000 квадратных сантиметров, обещала чувствительность в 30–40 раз больше, чем в опытах Фриша в Копенгагене. Флеров пошел к телефону — советоваться с Курчатовым. Курчатов одобрил усовершенствование. Через несколько дней схема превратилась в рабочий чертеж. Петржак стал готовить пластины: макал кисть в урановый лак — окись урана, смешанную со спиртовым раствором шеллака, — наносил на листик тонкий слой и, полюбовавшись на изделие, отправлял пластинку в сушильный шкаф.

Флеров с восхищением следил за работой товарища. Было тонкое изящество в том, как осторожно и крепко брал он кисточку, как неторопливо макал ее в лак, захватывая каждый раз одно и то же количество пасты, как затем густо пригнанным слоем покрывал листочек пастой.

— Костя, ты художник! — объявил Флеров.

— Правильно, художник! Имею диплом мастера по росписи фарфора. На заводе в Малой Вишере такие вазы разрисовывал! И знаешь куда? На экспорт. Заказы из Персии, из Афганистана, там хорошую вазу понимают. А как зарабатывал! Сто шестьдесят рублей червонцами, это на наши сегодняшние дензнаки тысячи полторы. Эх, жизнь была! И бросил завод для рабфака, сел на шестнадцать рублей стипендии. Ничего не мог поделать, тянуло в физику. Сказано: любовь зла!..

Просохшие пластины на вид казались приличными, на каждый квадратный сантиметр было нанесено 15 миллиграммов окиси урана. Сборкой камеры занялся Петржак, это дело требовало не только ловкости пальцев, но и спокойствия духа. Флеров готовил усилитель и счетчик импульсов; источники питания, аргон для заполнения камеры. Подготовка опыта шла с неделю. Питание на камеру подали поздно вечером. Счетчик бешено затрещал.

— Будем отстраиваться от микрофонных помех! — бодро сказал Флеров.

Отстроиться от помех оказалось делом нелегким. Камера была такой дьявольской чувствительности, что отзывалась на шаги, на стук двери, а от проезжающего трамвая счетчик трещал как оглашенный. Прежде всего устранили тряску. Установку водрузили на солидный амортизатор: в основании — стальная плита, на ней — автомобильная шина с надутой камерой, на резиновый круг — сам прибор. Микрофонные шумы пропали, но наводки от трамваев остались. Трамваи переставали ходить во втором часу ночи, раньше эксперимент начинать было нельзя. Курчатов одобрил переход на ночную работу.

— Звоните мне в любое время, если что откроете интересное.

Перед началом работы физики проверили нулевую настройку. Камера держала нуль хорошо. Счетчик сразу замолчал, когда нейтронный источник отнесли от камеры. Петржак предложил перекусить. Оба присели у стола. Внезапно счетчик щелкнул. Физики удивленно повернулись к нему. Счетчик молчал.

— Случайность, — сказал один.

— Случайность, — согласился второй.

— Налей мне еще чаю, — сказал один.

— А мне передай кусок колбасы, — сказал второй.

Они ели молча, на всякий случай прислушиваясь, не повторится ли случайность. Счетчик молчал. Петржак завинтил термос и положил его в портфель. Флеров пошел за ампулкой, чтобы начать запланированный на сегодняшнюю ночь эксперимент. В этот момент счетчик опять щелкнул. Экспериментаторы осмотрели установку. Нигде не было ни перекосов, ни расхлябанных соединений. Оба с недоумением посмотрели один на другого. Посторонние щелчки действовали на нервы: они свидетельствовали о невидимом упущении. Счетчик снова щелкнул.

— Не случайность, — сказал Петржак.

— Случайность, которая повторяется, — это уже закономерность, — откликнулся Флеров.

— Примерно каждые десять — двенадцать минут, — сказал Петржак.

— Проверим. — Флеров положил перед собой часы.

Они сели перед установкой, не сводя с нее глаз, словно что-то могли увидеть. Новый щелчок на этот раз раздался только через пятнадцать минут. Внутри камеры, несомненно, распалось ядро урана: лишь его тяжелые осколки, разлетающиеся с огромной энергией, могли вызвать такой разряд. И распалось оно без удара извне. Через семь минут послышался новый разряд. В среднем опять получилось около десяти минут.

— Фантастика! — восторженно воскликнул Флеров.

Он предложил отойти от установки и спокойно обсудить результат. Они, кажется, открыли новый процесс — самопроизвольное деление ядер урана. Он где-то читал об этом явлении, его называют спонтанным делением, — не то доказывали, что оно возможно, не то, что оно нереально, что-то, в общем, было. И вот они его открыли. Завтра они информируют об открытии Курчатова. Петржак напомнил:

— Он сказал — звонить немедленно, если что найдем интересное.

Они вполголоса беседовали, замирая, когда подходило время очередного щелчка. Он иногда запаздывал, иногда раздавался раньше, но среднее время оставалось то же: около десяти минут. Петржак решительно снял трубку телефона и доложил руководителю, что они, похоже, открыли какое-то самостоятельное деление урана, независимое от посторонних источников нейтронов. Курчатов сонным голосом посоветовал вести точные записи интервалов между щелчками, утром он сам посмотрит.

Оба экспериментатора взялись за карандаши. Минут через десять зазвонил телефон. Курчатов уже совсем не сонным голосом объявил:

— Ваше объяснение противоречит теории. Это какая-нибудь грязь в реактивах или неполадки в схеме.

Молодые физики, ожидавшие похвалы, а не порицания, чувствовали себя обиженными. Но повторявшиеся с тем же постоянством щелчки успокоили их. Утром появился Курчатов с двумя книжками «Физикл ревью».

— Физкультпривет! Итак, открытие? Настаиваете? Ну, показывайте.

Показывать было нечего, надо было молчать и слушать. Курчатов выслушивал щелчки, вскакивал, проверял схему, контакты, устойчивость установки, снова садился и снова слушал. Глаза его сияли. Но и сейчас он был скуп на похвалу. Что-то интересное найдено, но спонтанное ли это деление — вопрос. Разряды в камере могут быть порождены посторонними факторами. Опыт надо повторить в более спокойных условиях Физтеха, там в атмосфере нет радиоактивных загрязнений, здесь они возможны.

Флеров не выдержал:

— Почему вы не верите нам, Игорь Васильевич? Даже обидно!

Курчатов с улыбкой смотрел на Флерова. Этого худенького паренька с тонкими чертами лица, нервного и стремительного, надо уберечь от возможных конфузов — на долю его руководителя они в свое время выпадали. Одержимость — в науке качество ценнейшее, но плохо, если оно не подкрепляется осмотрительностью. Славные ребята рвутся закрепить свой приоритет в науке, желание естественное, но иногда лучше потерять приоритет, чем угодить в провал. Курчатов мягко сказал:

— Сейчас вы узнаете, друзья, почему я настаиваю на проверках и перепроверках. Давайте вычислим время полураспада урана при спонтанном делении, исходя из ваших данных.

Он написал на листке количество граммов урана в камере, высчитал, сколько это дает ядер и какая их доля распадается в час. Получилось, что для полураспада при спонтанном делении урана требуется десять в шестнадцатой степени лет.

— А теперь посмотрите, что вызывает мои сомнения.

Курчатов раскрыл один из журналов. Нильс Бор и Джон Уиллер в статье «Механизм деления ядер» вычислили, что период полураспада при спонтанном делении урана равняется десяти в двадцать второй степени лет, то есть должен быть в миллион раз слабее.

— Поглядите и на экспериментальную проверку теории. — Он развернул второй журнал.

Американец Либби пытался определить спонтанное деление урана, но не обнаружил и намека на него.

— У Либби камера в тридцать раз менее чувствительна, — начал спорить Флеров. — Там, где мы слышим шесть щелчков в час, он должен был получить один щелчок в пять часов. Либби просто не заметил их.

Петржак с удивлением сказал:

— Вы вроде бы и не одобряете эксперимента, Игорь Васильевич?

— Нет! Всемерно одобряю! — с волнением сказал Курчатов. — Такая удача, как у вас сегодня, даже счастливым экспериментаторам выпадает раз в жизни. Мое мнение: все прочие исследования отложите, занимайтесь только этим!

Установка была перенесена из Радиевого института в Физтех. Ничего не изменилось. Разряды возникали с тем же постоянством. Но Курчатов все не давал разрешения писать отчет. Молодым физикам порой казалось, что руководитель нарочно придумывает всё новые проверки, чтобы отложить публикацию. Вечером, получив задание, они приступали к работе — успешно снималось очередное возражение Курчатова. Ночью, когда они экспериментировали, он придумывал новое. Он лукаво посмеивался, его не трогали огорченные лица. Он выглядел спокойным, словно речь шла не о важном открытии, а об уточнении второстепенных констант. Лишь изредка он позволял себе показать, что волнение и ему не чуждо. И тогда вдруг звонил в середине ночи и сообщал, что пришла в голову еще одна мысль. Вот поставьте такие-то измерения, утром я посмотрю.

А когда все мыслимые посторонние факторы были исключены и осталось лишь одно объяснение — самопроизвольный распад ядер урана, — Курчатов неожиданно снова усложнил исследования.

— Вы победители! — объявил он. — Спонтанный распад урана вами открыт. Но, между прочим, и победителей судят. Критикуют не победу, а средства, какими ее достигли. Историки непременно укажут, что либо победители дали врагу унести ноги и собрать новое войско, либо собственные потери велики, — в общем, что-нибудь найдут. Так вот, не нравится мне ваша камера. Вы повысили чувствительность раз в тридцать. Это хорошо, но мало. Сконструируйте камеру раз в двести чувствительней — и повторите всю серию экспериментов. Задание понятно? Действуйте!

«Озадаченные» физики были и вправду озадачены. Оставшись одни, они долго молчали. Петржак пробормотал, что он и не мыслит себе, как вместо пятнадцати пластин взять сотню. Флеров со вздохом сказал, что придется увеличить размер пластин. Правда, камера получится размером с чемодан, но тут уж ничего не поделаешь.

Петржак портил лист за листом, пока добился равномерного слоя урана на увеличенной пластине. А когда новая камера заработала, надо было опять отстраиваться от микрофонных шумов, случайных электрических наводок. Только теперь, многократно усиленные, они доставляли еще больше хлопот. Работа шла глубокой ночью. «Как на заброшенном острове», — шутили физики. Голоса и шаги гулко звучали в пустых коридорах.

А затем повторилось то, что волнующей музыкой уже звучало сперва в РИАНе, а затем в кабинете Курчатова, где смонтировали установку. Самопроизвольное деление заговорило о себе отчетливыми разрядами в ионизационной камере; теперь их было не шесть, а почти тридцать в час. Уникальная камера из пятнадцати больших пластин, с площадью в шесть тысяч квадратных сантиметров, показывала свои достоинства. Сто граммов урана, нанесенные тонким слоем на электроды, содержали в себе безмерное количество атомов — больше чем единицу с двадцатью тремя нулями; лишь единичные ядра этих атомов распадались, но каждый распад давал о себе знать электрическим разрядом в аргоне, заполнявшем камеру, сухим щелчком реле, зеленоватой змейкой на осциллографе, цифрой, выскочившей в окошке счетчика. Распад шел самопроизвольно, неотвратимо, неустанно, его нельзя было ни прервать, ни ускорить, ни замедлить, он свидетельствовал о какой-то таинственной неустойчивости в самом прочном кирпиче мироздания — в атомном ядре. Уран тлел, его ядра были поражены внутренним огнем — медленным, миллиардолетия не затухающим пожаром…

В кабинет Курчатова пришел Иоффе, прибегали физики из других лабораторий — послушать четкий голос распадающегося ядра, переброситься восхищенными взглядами, радостно хлопнуть по плечу счастливых авторов эксперимента. Иоффе сказал, что открытие спонтанного деления является самым крупным научным событием года.

…Значение совершенного открытия в те дни, однако, еще не было видно во всей величине. Лишь последующие годы показали, что два физика в Ленинграде обнаружили явление, объясняющее, почему таблица Менделеева в природе завершается на уране. Этот элемент медленно тлел, медленно распадался, томясь на неутихающем спонтанном жару. Все последующие элементы, более тяжелые, чем уран, тоже пораженные ядерным тлением, распадались куда быстрей — одни за тысячи, другие за миллионы лет, но ни один не мог сохраниться навечно в природе. Спонтанный распад ядер — характерное свойство трансуранов — лишь начинался на уране, и начинался в очень вялой форме, а у ядер потяжелей шел энергичней. Момент создания сверхтяжелого ядра знаменует и начало его гибели. И так как спонтанный распад ядер у каждого искусственно создаваемого трансуранового элемента имеет свою особенную характеристику, то, изучая ее, можно установить, какой трансуран создан и распадается…

Курчатов не преминул еще раз усложнить методику эксперимента. Они не исключили последний фактор, способный влиять на распад ядер урана, — космические лучи. Лучше всего это сделать так: поместить всю установку метров на сто пятьдесят под воду или метров на пятьдесят под землю: на такой глубине интенсивность космических лучей ничтожна. Под водой на столь большой глубине работать было невозможно, остановились на подземном эксперименте. Всю громоздкую установку — больше тридцати ящиков багажа — отправили в Москву: станция метро «Динамо», расположенная на глубине почти 60 метров, подходила идеально. Несколько месяцев работы под землей исчерпывающе доказали, что спонтанный распад урана реально существует. Курчатов порадовал физиков, когда они вернулись в Ленинград:

— Заметка о спонтанном делении за вашей подписью послана в «Физикл Ревью», сопроводиловку составил Абрам Федорович. Давайте статью и в наш журнал.

Когда статью закончили, Флеров сказал другу, что подписать ее должны трое — Петржак, Флеров и Курчатов. Петржак колебался. Конечно, Курчатов такой же участник работы, как они сами. Но для посторонних он — начальник лаборатории. Не покажется ли кое-кому, что они приписывают Курчатова из уважения к его служебному положению? И не вспомнят ли тогда, что Петржак вовсе не работник Курчатова и что своих начальников тоже не следовало бы обходить?..

— Мало ли что кому покажется! Открытия не раздаются по чинам и званиям!

Курчатов молча выслушал просьбу физиков поставить свою фамилию на статье. Он размышлял о том же: могут подумать, что воспользовался своим положением, чтобы приписаться к работе, сделанной чужими руками. Он с досадой отмахнулся от этой мысли. Стоит ли прислушиваться к бормотне злопыхателей? Выше всего — справедливость!

Да, но в чем она, справедливость? В истине? Истина на его стороне! Он участник исследования. Он имеет право написать свою фамилию на отчете. Это было бы справедливо. Но он не мог согласиться на это. Из маленькой справедливости, воздающей должное ему лично, могла проистечь впоследствии большая несправедливость, он предвидел ее. Сперва будут говорить: открытие Курчатова, Флерова и Петржака. Потом появится сокращение: Курчатов и другие. А там и «другие» станут опускаться. И возникнет железная формула: явление Курчатова, эффект Курчатова, Курчатовский распад урана. И получится, что он, сам того не желая, заберет у этих милых парней, у этих энтузиастов науки открытие, с таким блеском ими совершенное. Его даже в пот бросило от такой мысли.

— Благодарю, но отклоняю! — объявил он категорически.

Оба физика ушли огорченные — им сгоряча показалось, что руководитель снова усомнился в открытии и потому не желает ставить свою фамилию. Потом Флеров сказал, что они сами должны отметить роль Курчатова — и так отметить, чтобы и недоброжелателю стало ясно, какое значение имели его советы и указания.

И он своей рукой приписал в конце статьи:

«Мы приносим искреннюю благодарность за руководство работой проф. И. В. Курчатову, наметившему все основные контрольные эксперименты и принимавшему самое непосредственное участие в обсуждении результатов исследований».

6. Дверь остается закрытой

В письме в Академию наук Курчатов просил созвать специальное совещание по ядерным проблемам. Вскоре авторов письма пригласили в Москву для доклада на президиуме академии. Курчатов выехал со своими сотрудниками, которые вели самостоятельные исследования.

Он не скрыл удивления, когда увидел, что их собираются слушать почти исключительно химики и геологи: металлурги и механики на таком совещании были бы не менее полезны. Он успокоил себя: дело только развертывается, главная сегодня проблема — добыча и переработка урановых руд, без геологов и химиков не обойтись.

Физики не отрывали глаз от знаменитых ученых, восседавших перед ними. Тучный Ферсман шумно дышал, опираясь на палку: казалось невероятным, что этот человек обошел пешком глухие уголки страны и еще продолжает принимать участие в экспедициях, тяжелых и для молодых. Землепроходец Обручев, статный старик, геолог и писатель, что-то чертил на листе бумаги, это, видимо, помогало слушать. Рядом бесстрастно поблескивал очками узколицый и — странно для узколицего — широкоскулый Хлопин. Всех больше поражал старик в центре. Он был невысок, худощав, с каким-то благородством в осанке и лице. Распахнутый сюртук — мода прошлого века — открывал на жилете массивную железную цепочку.

— Владимир Иванович Вернадский, — прошептал Курчатов соседям. — Цепочка — из кандальной цепи, в память о погибшем друге, ноги которого она сковывала на царской каторге.

Курчатов понимал, что здесь, среди крупнейших мастеров науки, слова обретали свое первозданное значение: надо спокойно излагать факты, не вкладывая в рот готовые оценки, слушатели сделают оценки сами. Но нет-нет, и в голосе прорывалось увлечение, ему не терпелось скорей передать свою веру другим. В эти секунды Вернадский поворачивал к нему лицо, умные, проницательные глаза дружелюбно поблескивали.

Но вскоре стало ясно, что по-настоящему никто не зажегся. Молодой доктор увлекается, в физике неоспоримо произошли важные события, но нужно же отделять газетную шумиху от реального значения открытий, говорили ему замкнутые лица слушателей.

В перерыве Курчатова взял под руку Владимир Леонтьевич Комаров.

— Не преувеличиваете? — спросил президент академии. — У вас получается, что надо сосредоточить на урановой проблеме чуть ли не основную массу ассигнований. А как с другими проблемами? Ужать их? Вместо развития предложить деградацию? Бюджет академии определен — и на всю пятилетку. У нас ведь плановое хозяйство, товарищ Курчатов!

— Уравниловка в данном случае не подходит. Слишком уж важное значение будут иметь удачные результаты наших исследований.

Вежливая улыбка чуть приподняла кончики седых усов Комарова.

— Если будут удачи, так? А если неуспех? Хорошо, примем вашу точку зрения: конечный результат — удача. Но когда? Можно ли гарантировать, что она появится в интервале, так сказать, наших плановых лет? Что требуемые нами огромные средства скоро окупятся?

Курчатов не знал, сколько лет потребует путь к успеху, слишком уж велика была игра неконтролируемых случайностей. Удача не поддавалась точному планированию по годам и месяцам. Здесь присутствовал риск. Он знал лишь одно: чем больше средств сконцентрируют на урановой проблеме, тем быстрей придет успех. И, понимая, что Комаров не примет уклончивых ответов, Курчатов не мог заставить себя объявить определенный срок. Он подумал, что академикам, возможно, представилось, что он, ныне их, а не наркомтяжпромовский работник, пользуется переменой хозяина, чтобы пролезть в претенденты на дивиденды, открыть походы на доходы. Мысль эта была так оскорбительна, что Курчатов хотел уже сам объявить, что ни о чем подобном не помышляет. Комаров продолжал:

— Итак, ваши исследования носят пока поисковый характер. У нас традиция — основные средства вкладывать не в поисковые темы, которые неизвестно что и когда дадут, а в завершающиеся работы, результат которых заведомо ясен, к тому же такой, в каком кровно заинтересовано наше народное хозяйство. Впрочем, послушаем обсуждение.

Обсуждение шло «без фантазий», как высказался один из ораторов. Научные доклады приняли хорошо — Русинов был доволен, Флеров с Петржаком счастливы. Вернадский советовал создать государственный фонд изотопов. А чтобы дело пошло основательней, надо ускорить строительство большого циклотрона в Ленинградском Физтехе, приступить к проектированию третьего циклотрона в Москве.

Курчатов поблагодарил величавого старца за поддержку. Он с болью в душе сознавал, что это не та поддержка, о какой мечталось. Он постарался, чтобы обрадованные помощники не догадались, что их руководитель огорчен, — он не позволял себе выставлять уныние напоказ. И Комарова, пообещавшего известить, какие дополнительные средства Академия направит ядерным лабораториям Физтеха.

В поезде, лежа без сна на койке, он придумывал новые попытки добиться, чтобы приняли урановую программу. Он вынесет проект на широкое обсуждение, привлечет внимание публики в печати! Вряд ли тогда осмелятся трактовать урановые исследования как второстепенные! И созвать очередную конференцию по атомному ядру, созвать в столице, пригласить журналистов, промышленников — зажечь воображение перспективами… Он не успокоится, нет! Без борьбы, смиренными просьбами своего не добиться. Итак — борьба!

Курчатов стал готовиться к новому всесоюзному совещанию по ядру. Сотрудники отмечали, что он стал молчаливым, отвечал невпопад. Еще никогда он не был таким собранным. Ему поручили главный доклад, он готовился не только к докладу — к схватке. Доклад должен был стать агитационным, оставаясь строго научным.

Пятое всесоюзное совещание по атомному ядру открылось 20 ноября 1940 года. В повестку дня вынесли больше сорока докладов, главным был курчатовский: «Деление тяжелых ядер». Он поднялся на трибуну при переполненном зале, в дверях и проходе стояли. Он начал с фактов. Новых теорий деления не появилось, новых экспериментальных данных накопилось множество. Докладчик продемонстрировал таблицу, составленную И. П. Селиновым, — легкие и тяжелые осколки, с огромной энергией вылетающие при делении изотопов урана, тория, протактиния. Цепная реакция в уране в принципе возможна. Но как ее осуществить? Если взять уран, в два раза обогащенный легким изотопом, то цепная реакция пойдет с обычной водой, но понадобится с полтонны обогащенного урана, а во всем мире вряд ли наберутся и микрограммы. Годится и обычный уран, но тогда нужно пятнадцать тонн тяжелой воды. Во всем мире ее запасы не превышают полтонны. Что до других замедлителей — гелия, углерода, кислорода, — то точных их характеристик пока нет. Таким образом, у «цепи» трудности — разделение изотопов урана и накопление тяжелой воды. Трудности это технические, а не принципиальные. Для их преодоления понадобятся огромные средства, а не новые открытия в науке. Средства нужно изыскать!

Он чувствовал, что захватывает аудиторию. Даже неверующие поверили — так ему показалось с трибуны. Слушатели были радостно возбуждены. Вдруг пахнуло ветром великих свершений. Строительство урановых котлов обрело силуэт технической конструкции — подошла пора превращать научные успехи в отрасль промышленности!

Перерывы устраивались обычно минут на десять — «в одну папироску». После доклада Курчатова можно было выкурить и две. Известные физики куда-то исчезли, возможно, совещались в комнате президиума. Наконец прозвенел звонок, и на трибуну поднялся Хлопин.

Он признавал значительность открытий в науке ядра. Но о промышленной урановой энергии говорить рано. Некоторые молодые физики, в частности из учеников докладчика, так захвачены далекими проектами, что ради них забывают о нуждах сегодняшнего дня. Докладчик доказывал, что если разделить изотопы урана — а это дело пока неосуществимое — или если накопить десятки тонн тяжелой воды вместо имеющихся килограммов, то цепная реакция станет возможной. Но «возможно» и «реально» понятия разные. Реальность урановой «цепи» еще не установлена даже в лаборатории докладчика. К тому же урановых руд в стране практически нет, своего урана не производим. Урановая энергетика — пока прекрасная мечта. Не будем направлять творческие умы и народные средства на нереальные прожекты. Время грозное, в мире бушует война, наш долг — помогать партии и народу крепить реальную обороноспособность страны.

Он сошел с трибуны под мертвое молчание зала.

— Это ответ на наше письмо, Игорь Васильевич! — печально сказал один из физиков. — Хлопин, конечно, выступил не от одного своего имени. Он самый авторитетный человек в радиохимии урана, вот ему и поручили дать нам авторитетное разъяснение.

С этой минуты конференция потеряла для Курчатова интерес. Его спрашивали, он отвечал. С ним спорили, он соглашался или возражал. Это уже не имело значения. Курчатов навязывал схватку на конференции, ему дали жестокий отпор. И снова он постарался не показать, как сильно огорчен. Он улыбался, даже шутил. Провала, собственно, нет. Разве из академии не пришло в эти дни сообщение, что ассигнований добавили, выделили валюту на покупку реактивов и приборов? Движение вперед бросается в глаза! Но про себя он знал — не было главного, отвергнута намеченная им программа. Он крепко толкнулся в запертую дверь, она и не пошатнулась!

И, обдумывая, уже в Ленинграде, причины неудачи, он все ясней видел, что попытка была с недостаточными средствами. Хлопин сделал неприятные выводы, но многое из того, что он говорил, верно. Программа урановых работ опиралась не только на факты, в ней — он сам это признавал — присутствовал риск. На риск пойти не захотели.

Стало быть, надо ускорить исследования! Теперь лишь одно могло убедить сомневающихся, поколебать неверующих: реальная цепная реакция. Нет, не урановый котел, вырабатывающий промышленную энергию, — только лабораторная модель, показывающая, что цепь практически создана.

Постановку модельных экспериментов Курчатов поручил Флерову.

Исследование спонтанного деления было завершено, пороговые энергии нейтронов, делящих тяжелый изотоп, определены — ничто не отвлекало Флерова от новых опытов. И Курчатов не разрешал ни на что отвлекаться. Еще недавно он поощрял совмещение тем, сейчас это стало невозможным. Было два пути: цепная реакция в натуральном уране с эффективными замедлителями и разделение изотопов, с тем чтобы получить обогащенный ураном-235 концентрат, — для такого концентрата, по утверждению Зельдовича и Харитона, и обыкновенная вода могла стать эффектным замедлителем. Итак, узнать, как размножаются нейтроны в уране при разных замедлителях, и второе — сконструировать установку для разделения изотопов урана. Первую задачу решал Флеров, вторую Курчатов оставил себе. В помощь Флерову Курчатов дал аспирантку Таню Никитинскую.

Лабораторная модель реактора, по мысли Курчатова, должна представлять собой сферу, сложенную из прессованной окиси урана. Никитинская так наловчилась прессовать тестообразную окись, что сборка и разборка сферы из высушенных кубиков много времени не занимала. Внутрь сферы вводилась стеклянная ампулка — источник нейтронов. Все та же ионизационная камера свидетельствовала о вторичных нейтронах. Цепная реакция в таком малом объеме не шла, но можно было прикинуть, какая же нужна масса урана — «критический объем», — чтобы появилась надежда на цепь. Фильтры из алюминия, олова, железа, ртути, свинца показывали, как поглощаются нейтроны в этих металлах. Работы из-за высокой чувствительности камеры снова перенесли на ночь. Флеров прибегал утром, не позавтракав, не причесавшись — Никитинская в дни острых опытов подозревала, что от спешки и не умывшись, — быстро знакомился с результатами ночной работы, быстро исправлял неполадки и на часок исчезал с восклицанием: «Приведу себя в порядок и перекушу!»

Если вначале аккуратную аспирантку и поражал дух нетерпения и увлеченности, то вскоре она сама заразилась им. Однажды утром Русинов, увидев успех у ночных экспериментаторов, позвонил Курчатову, и тот примчался проверить сам, оба ликовали и долго не успокаивались. А когда Курчатов уселся за стол начинать дневную работу, вдруг обнаружилось то, чего ни он сам, ни Русинов, ни она, увлеченная их увлечением, вначале и не заметили: руководитель лаборатории, выбегая из дома, пиджак и пальто надеть успел, но забыл облачиться в дневную рубашку! Сконфуженно посмеиваясь, Курчатов побежал домой «доодеваться».

Когда подошло время проверять, как ведет себя урановая сфера с замедлителем, Флеров предложил начать с углерода. Самая чистая форма углерода — алмаз. Алмазы недоступны. Но почему не попробовать сажу? Сажа — отличнейший вид углерода. Сажи он достанет сколько угодно!

Курчатов рассердился:

— Вы думаете, что я разрешу превращать лабораторию в кочегарку, Георгий Николаевич? А не приходило вам в голову, что обычный графит тоже модификация углерода?

Флерову приходило в голову много разных идей, среди них и мысль о графите. Графит — он его пробовал на скорую руку — от образца к образцу вел себя чудовищно по-разному. Жирноватую на ощупь сажу можно прессовать, Таня отлично изготовит сажевые кубики. Флеров подозревал, что руководитель лаборатории недооценивает углерод. В великолепном докладе на московском совещании он приписал углероду большое поглощение нейтронов. Правда, у немцев углерод вел себя много хуже тяжелой воды. Но кто сказал, что немцы не ошибаются?

Для разделения изотопов урана Курчатов решил использовать электромагнитную установку.

Курчатов пошел советоваться с Арцимовичем, а заодно и привлечь его к разделению изотопов — Арцимович крепко набил руку в конструировании электрических аппаратов. Арцимович, по обыкновению, начал с любимого словечка «нет».

— Нет, Игорь! Я уже обдумывал это дело. Ничтожная эффективность. Надо ионизировать уран — и выход ионов будет чрезмерно мал. К тому же и массы изотопов так близки, что и большими электромагнитами их траектории практически не раздвинуть.

Курчатов продолжал настаивать. Он пока не стремится к высокой эффективности разделения, это дело будущего. И больших количеств не надо, для экспериментов достаточно и миллиграммов обогащенного урана.

Арцимович заколебался. Задача была трудна, зато чертовски интересна.

— Ладно, Игорь, давай помощника — начну!

В помощники Курчатов выделил Игоря Панасюка. Он защитил диплом по спонтанному делению урана и тория — у тория спонтанность не обнаружили, — и Курчатов взял его к себе в аспиранты. Установку для электромагнитной сепарации смонтировали в кабинете Курчатова. В мае Курчатов передал Панасюку импортный металлический уран, сто граммов черного порошка, вполне достаточное для начала количество. Опыты по электромагнитному разделению изотопов урана начались.

…Ни Курчатов, ни Арцимович не знали, когда спорили о применении электромагнитного метода, что точно такие же споры шли и в Соединенных Штатах. И что, как и Арцимович, авторитетные физики в Америке поначалу отвергли этот метод как неэффективный. И что только когда в Советском Союзе прекратились все ядерные исследования, а Ленинград уже находился в блокаде, американцы снова возвратились к этому вопросу. В официальном американском отчете «Атомная энергия для военных целей» написано: «На заседании комитета по урану Смит (Принстон) поднял вопрос о возможном промышленном разделении изотопов электромагнитным способом; но ему возразили, что этот метод был исследован и признан неосуществимым. Несмотря на это, Смит и Лоуренс, случайно встретившись в октябре 1941 года, обсудили этот вопрос и пришли к выводу, что решение его все же возможно». А ровно через год начали строить гигантский завод в Ок-Ридже для разделения изотопов урана электромагнитным способом — именно этот завод и дал материал для бомбы, поразившей Хиросиму…

В мире создалась новая атмосфера вокруг урановых дел. Все определенней за рубежом заговаривали об атомной взрывчатке. Появился и зловещий термин «урановая бомба»

«Нью-Йорк тайме», влиятельнейшая газета Америки, 5 мая 1940 года напечатала статью своего научного обозревателя У. Лоуренса. Крупные заголовки на первой странице оглушали: «Источник атомной энергии огромной мощи, обнаруженной наукой», «Открытие разновидности урана, обладающей энергией в 5 миллионов раз больше угля», «Потрясающая взрывчатая сила». Журналист расписывал и разрушительное действие гипотетической урановой бомбы. «Германия стремится к этому», — жирным шрифтом предупреждал автор. Атомное оружие скоро появится на вооружении армий великих держав, с воодушевлением предсказывал Лоуренс.

А 7 сентября того же года тот же Лоуренс в газете «Сатерди Ивнинг-пост» в статье «Атом сдается» еще восторженней расписывал мощь урановой взрывчатки, еще убежденней доказывал, что близится поворот в методах войны. Лоуренс не оставлял сомнения, что американские ученые приступают к разработке уранового оружия. Даже термин «атомная бомба» звучал в его статье как нечто общеупотребительное среди физиков. Для характеристики энергии урана бралась взрывчатка авиабомб и снарядов: «В одном фунте урана-235 содержится столько же энергии, сколько в 15 000 тонн тротила», — с восторгом восклицал научный обозреватель. Военные по достоинству оценили его увлечение: ему, единственному из журналистов, разрешили через пять лет вылететь на остров Тиниан — полюбоваться, как американские летчики грузят на самолет громоздкую бомбу, которая за несколько секунд уничтожит свыше 200 тысяч человек в Хиросиме. И он потом выбрал для характеристики этого злодеяния из 150 000 английских слов только те, что выражают восхищение и ликование! В немецкой печати тоже намекали на военное значение урановых исследований.

Курчатов совещался с друзьями и помощниками, страстно допрашивал себя: как держаться дальше? Создание урановой взрывчатки требует преодоления огромных трудностей, мирное использование внутриядерной энергии куда проще. Но вот на Западе сами ядерщики наталкивают военных на мысль использовать уран для разрушения, а не созидания. Имеет ли он право умалчивать об этом еще не совершившемся, но возможном повороте урановых исследований? Не надо ли сигнализировать в правительство? Но кто он для правительства? Мало кому известный доктор наук! Нет, нужна научная фигура покрупней! В это время Курчатову сообщили, что Николай Николаевич Семенов, крупнейший советский химико-физик, тоже встревожен шумихой на Западе и пишет по этому поводу письмо в правительство. К его мнению в верхах не могли не прислушаться!

Письмо Семенова ушло в Москву. Теперь оставалось набраться терпения и ждать.

Для Курчатова фраза «набраться терпения» была выражением другой: «интенсивно работать». Дело шло. Лабораторная модель все определенней давала надежду на реальность «цепи». Арцимович с Панасюком совершенствовали методику электромагнитного разделения изотопов урана. Уже выросло двухэтажное здание циклотрона, похожее на планетарий. В машинном зале установили генератор, монтировался второй. В помещение свозилось оборудование, на «Электросиле» завершалось изготовление электромагнита — за этим следил Неменов, он же заканчивал конструирование вакуумной камеры. В помощь циклотронщикам Физтеха Курчатов привлек и Алхазова. Алхазов накопил опыт на первом в Европе циклотроне, готовился налаживать эксплуатацию на втором. Яков Хургин закончил теорию циклотрона, не было сомнения, что новая ускорительная установка в Физтехе будет эффективней риановской.

В газетах объявили список ученых, получивших только что введенные Сталинские премии, — первым среди них значился Николай Николаевич Семенов. Премию дали за его всемирно известные работы по цепным химическим реакциям.

Семенов 21 июня 1941 года созвал друзей и сотрудников отпраздновать награду в Доме ученых на Лесном. Шумное застолье шло под речи и тосты, молодежь устроила танцы, сам виновник торжества лихо отплясывал гопака, одной рукой выводя в воздухе замысловатые фигуры, другой поправляя спадающую прядь волос — ее уже успели окрестить «лысозащитной». Курчатов, сидевший с Мариной Дмитриевной напротив Семенова, поздравил его не только с премией, но и с тем, что в наградном дипломе стоит № 1: все награжденные равны, но быть первым среди равных — особая честь!

…Ни сам он, ни другие присутствующие на банкете не могли, конечно, знать, что через шестнадцать лет правительство введет для ученых другую, самую высокую награду — Ленинскую премию, и что первым лауреатом Ленинской премии станет Курчатов, и что его так же будут поздравлять друзья, в том числе и Семенов, и с самой премией, и с тем, что номер ее — первый! И еще меньше могли в тот вечер догадываться, что Семенов добавит к своим наградам и Нобелевскую премию, а его друзья и ученики, сегодня молодые и малоизвестные, станут потом знаменитостями, людьми, которыми гордится родина.

Уставая от яств, питья и танцев, гости разбивались на оживленно беседующие группки. Зельдович рассказывал товарищам, что вчера долго гулял с Варей по пустынным улицам и в лесочке, была чудесная белая ночь. Вдруг они услышали грохот и скрежет, на дороге показалась колонна танков, танки двигались на запад. Какое тревожное время! Не к войне ли идут события? Рейнов громко запел: «Если завтра война», песню дружно подхватили. В зале загремело грозное предостережение агрессорам: «Если завтра война, если враг нападет, если черная сила нагрянет, — как один человек, весь советский народ за свободную родину станет». Песня вселяла бодрость, тревога рассеивалась.

— Пора и честь знать, друзья, время к рассвету! — сказал кто-то под утро.

Рассвета, впрочем, не было — белая ночь в воскресенье 22 июня была как-то по-особому проникновенно светла и тиха.

Кто жил подальше, тот садился в трамваи, они уже начали ходить. Все шли изрядно навеселе. Над Ленинградом висело безоблачное сияющее небо. Курчатов достал из почтового ящика только что вложенные туда свежие газеты. Корреспондент «Правды» взял интервью у Неменова. Неменов описывал внушительный размер циклотрона, гарантировал пробные пуски во второй половине года, сдачу в эксплуатацию 1 января 1942 года.

…В полдень Курчатов услышал по радио, что Германия напала на Советский Союз.

ЧАСТЬ ВТОРАЯ