Сергей СнеговПрометей раскованный
Несколько предварительных слов
Греческая мифология сохранила предание о могучем титане Прометее, который подарил человечеству огонь, похищенный им с небес, и научил людей ремёслам и письму, земледелию и мореплаванию, искусствам и приручению животных. Дары Прометея открывали людям широкий путь из мира дикости в царство всеобщего благоденствия. Но мстительные боги заковали титана, а на людей наслали зловещую армию напастей и бед, болезней и пороков. Попытка Прометея сделать людей равными богам не осуществилась. Но сохранилась у благодарного человечества память о добром титане, «самом благородном святом и мученике в философском календаре», как назвал его молодой Маркс.
Мечта о новых дарах Прометея, которые он не успел вручить людям, в течение тысячелетий была одной из самых пленительных и живучих. Мифотворческая фантазия постепенно превратилась в научный поиск. Огонь когда-то защитил человека от враждебных стихий природы. Но мало было лишь защищаться от них — требовалось полностью подчинить их себе. В средние века искали своеобразный усилитель огня, удивительный философский камень, способный не только плавить металлы, но и превращать их все в сияющее золото. Новое время искало не философского камня, а новых источников энергии — более мощных, чем огонь. Энергия — вот истинный дар Прометея! Выражение «Прометей закованный» стало синонимом формулы: «Скрытая энергия». Умножение источников энергии было равнозначно умножению благ и могущества.
В первой половине XX века были изобретены новые, невообразимо мощные источники энергии и найден наконец философский камень средневековых алхимиков. Открытие физиками реакции преобразования ядер атомов сделали возможным из лёгких элементов синтезировать более тяжёлые, тяжёлые — дробить на лёгкие. Получение любых элементов из фантазии превратилось в проблему уровня промышленности.
И так как при ядерных реакциях высвобождалось огромное количество энергии, а жизненный уровень человечества в значительной степени определяется потреблением энергии, то стала реальной и древняя мечта о всеобщем благоденствии. Полное овладение атомной энергией сулит гигантское усиление человеческих производительных сил.
Но в XX веке произошло и то, чего древние мечтатели не могли предвидеть: освобождённой энергией атома пытались овладеть силы социального зла, чтобы применить её против прогрессивных слоёв общества, против миролюбивых народов, против первой страны социализма — Советского Союза. Реакционные режимы капиталистических стран рассматривали атомную энергию как военное оружие, а не как возможный источник всеобщего благоденствия.
В этой повести рассказывается о том, как впервые была раскована атомная энергия и как вспыхнула борьба за мирное её использование, за то, чтобы она не попала в руки Гитлера, не стала орудием массового уничтожения и атомного шантажа.
В повести описаны события драматической борьбы между учёными-атомщиками западных стран в предвоенные годы и в годы войны.
Работы советских физиков лишь упомянуты, а не развёрнуты — полное их изложение заслуживает того, чтобы стать темой отдельной книги.
Часть перваяПрометей науки или ящик Пандоры
Глава перваяСвет во тьме
1. Существуют ли привидения?
Зал, где в октябре 1933 года работал VII Сольвеевский конгресс физиков, понемногу наполнялся.
Первыми после перерыва на завтрак возвратились английские учёные. Впереди группки своих учеников шагал Эрнст Резерфорд. Старый физик хмурился, энергично жестикулировал, его громкий голос разносился по залу. Могло показаться, что он сердится, но он не сердился, а торжествовал: Резерфорд был под впечатлением только что прослушанного доклада Вернера Гейзенберга. О новых идеях лейпцигского профессора, великолепно использовавшего недавно обнаруженные нейтроны для объяснения загадочной структуры атомного ядра, Резерфорд мог говорить только громко, только с энергичной жестикуляцией: об этих удивительных частицах, нейтронах, открытых в прошлом году в его лаборатории, говорить по-иному он просто не был способен.
А сопровождавшие Резерфорда ученики — Джеймс Чедвик, автор открытия нейтронов, и Патрик Блэккет, несколько месяцев назад обнаруживший одновременно с американцем Карлом Андерсеном не менее удивительные положительные электроны, позитроны,— улыбались, слушая громогласные восклицания своего наставника, тот признавал одни резкие суждения — или восторженно-восхваляющие, или негодующе-осуждающие,— они уже привыкли к крайностям оценки учителя.
— Да, конечно. Разумеется. Полностью согласен,— говорил спокойный Чедвик.
А Блэккет только кивал головой. Он не умел высказываться с такой краткостью, как Чедвик, а длинных реплик возбуждённый Резерфорд всё равно бы не дослушал.
Столы в зале были расставлены так, что образовывали четырёхугольник, почти полностью заполнявший помещение. Резерфорд с Чедвиком и Блэккетом заняли один из углов. Неподалёку, стараясь держаться особо, поместился хмурый Поль Дирак. Он давно уже был известен в учёном мире, но внезапно стал знаменитостью, когда открыли в космических лучах позитроны, предсказанные им до того теоретически.
Круглолицый насмешливый Вольфганг Паули занял место рядом с Дираком. Они были друзья, Дирак и Паули, но вряд ли существовало два других столь различных характера. Садясь, Паули сострил, и Дираку не удалось сохранить серьёзность. Паули всюду находил повод для насмешек и критики, и о нём говорили, что даже лабораторные механизмы мгновенно выходят из строя, когда он взглядывает на них; это колдовское воздействие взгляда на аппаратуру со смехом называли «эффектом Паули». Однажды поезд, в котором Паули ехал, остановился на восемь минут в Гёттингене — и точно в это время в лаборатории Джеймса Франка произошёл взрыв; друзья объясняли несчастье «эффектом Паули на расстоянии». Теоретические работы Паули были ещё парадоксальней его острот.
Позади Паули уселся Энрико Ферми, невысокий, угловатый итальянец, чувствовавший себя как-то не на месте среди собравшихся в Брюсселе в октябре 1933 года знаменитостей. И хоть работы Ферми приобрели такую известность, что созданную им теорию повсеместно называли «статистикой Ферми», автор их старался держаться так, чтобы не бросаться в глаза.
Паули громко обратился к застенчивому итальянцу:
— Энрико, у вас такой кислый вид, будто вы случайно проглотили лягушку. Неужели вам не понравился доклад Гейзенберга?
Ферми сдержанно ответил:
— Нет, доклад превосходен. Но идею, что атомное ядро состоит из протонов и нейтронов, я не могу признать открытием Гейзенберга. Эту идею до него развил мой друг Этторе Майорана.
Паули фыркнул. Название «нейтрино» — нейтрончик — удивительной частицы, недавно придуманной Паули, дал Ферми, а не сам автор, и Паули испытывал благодарность к Ферми за удачное, хотя и несколько легкомысленное название. Дружеское расположение никогда не мешало Паули иронизировать.
— Майорана? Что за фамилия! От майората или от омара? Чепуха! Мало ли кому приходят в голову великолепные мысли. Ланжевен утверждает, что такую же идею высказывал Франсис Перрен, а Иоффе считает её созданием его ученика Дмитрия Иваненко. Вы читали Канта, Энрико?
— Я философией не очень интересуюсь, — с той же сдержанностью возразил Ферми.
— Я тоже. Но в Германии Канта знать нужно. Кант утверждает, что так как человек бесчисленное число раз размышлял о бесчисленном числе вещей, то нет ничего проще, чем к любой новой идее подыскать несколько старых, на неё похожих. Не люблю споры о приоритете. Они отдают провинциализмом, а наука общечеловечна.
— Науку, однако, развивают отдельные люди, а не всё человечество в целом,— пробормотал уязвлённый Ферми.— И не нужно умалять заслуг этих людей, пользуясь их скромностью.
В зал вошёл датчанин Нильс Бор, а за ним — американский физик Эрнест Лоуренс. Этот энергичный, подвижный человек приковывал к себе все взгляды — в его лаборатории в Беркли работал изобретённый им циклотрон, единственная пока в мире установка, позволявшая обходиться при опытах без дорогостоящих и редких радиоактивных препаратов.
За ними показалась группка французов: маленькая, хрупкая Мария Кюри, очень постаревшая и больная, очень знаменитая, единственная в этом собрании светил мировой физики дважды лауреат Нобелевской премии, а за ней шли дочь Ирен и зять Фредерик Жолио, молодые физики, опубликовавшие за последний год больше десяти работ по ядру. Они немного смущались — на них оглядывались: они сегодня должны были выступать с докладом, и никто не сомневался, что следует ожидать важных сообщений.
За французами появилась невысокая, в красивом платье с белым воротником Лиза Мейтнер из Берлина. Она села на ближайшее свободное место. С ней предупредительно раскланивались, она с вежливой холодностью отвечала. Ирен Кюри с тревогой посматривала на неё: Ланжевен говорил, что Мейтнер заблаговременно просила слова в прениях по докладу супругов Жолио-Кюри. От неё можно было ожидать неприятной критики. К любому её слову прислушивались с особым вниманием, после
Марии Кюри она была самой знаменитой женщиной в физике — её прославило открытие вместе с Отто Ганом в 1918 году элемента протактиния. Многие, особенно пожилые, физики любовались ею — Мейтнер все считали красивой, хотя было что-то тяжёлое в её лице с крупными, почти мужскими чертами.
В зал стремительно вошёл изысканно одетый Вернер Гейзенберг. Он остановился у стола, осматриваясь, куда бы сесть.
Паули, приподнявшись, помахал рукой и крикнул:
— Вернер, идите к нам!
Паули передвинулся, освобождая место для Гейзенберга между собой и Дираком.
Гейзенберг, усаживаясь, со смехом сказал:
— Ну, ругайте — не сомневаюсь, что вы для этого позвали меня к себе, Паули.
В Гейзенберге ещё бушевало возбуждение, вызванное блестяще удавшимся докладом. К золотому нимбу одного из творцов квантовой механики ему удалось добавить новое сияние — славу автора первой правильной теории атомного ядра. В прошлом, 1932 году Гейзенберга наградили Нобелевской премией. И хоть ему было всего тридцать два года и никого ещё не награждали в столь молодом возрасте столь высокой международной наградой, уже начинали поговаривать, что всё лучшее в своей жизни он совершил и ему остаётся почивать на лаврах — Нобелевская премия увенчивает, а не предваряет великие свершения. Но своим докладом на Сольвеевском конгрессе он доказал, что отнюдь не считает свою научную карьеру завершённой: Нобелевская премия была не вершиной его жизни, а лишь очередной ступенькой восхождения, он снова шагает в науке дальше всех, впереди всех, выше всех! И фразой, что он не сомневается в критике друга, Гейзенберг показывал Паули, что ожидает скорей восхищения, чем обвинений.
Паули не удержался от насмешки:
— Вы считаете себя непогрешимым, Вернер? По вашему же с Бором квантовому принципу дополнительности большой успех неотделим от глубокого провала.
— Я никогда не распространял квантовые законы на обыденную жизнь, — небрежно возразил Гейзенберг.
— А я и в обыденной жизни не отвергаю парадоксы, — отпарировал Паули. — Во мне сильно уважение к невероятному. Ваша модель ядра из протонов и нейтронов так убедительна, что и возражения не подберёшь. Меня бы такая великолепная простота обеспокоила.
— Поберегите сомнения для доклада французов, — посоветовал Дирак. — Мне кажется, зять Марии Кюри собирается ошеломлять нас. Иначе зачем бы Ланжевен шествовал с таким торжественным лицом?
В дверях в это время показались два друга — председатель конгресса француз Поль Ланжевен и русский физик Абрам Иоффе.
Высокий медлительный Иоффе, сутулясь, пробрался в конец зала и уселся рядом с Бором.
Крупноголовый, с живыми глазами под нависшими бровями, с седеющими усами и эспаньолкой, Ланжевен походил на стареющего, но ещё бравого мушкетёра из романов Дюма. И оттого, что, заняв председательское место и объявляя начало заседания, он наклонился туловищем вперёд, голову склонил налево, словно пытаясь сбоку оглядеть присутствующих, а правую руку резко выбросил вперёд, сходство с пожилым мушкетёром стало ещё сильней.
Зал затих. Почти сорок участников конгресса, представители всех крупных стран мира, слушали краткое вступительное слово Ланжевена. Председатель конгресса напомнил, что впервые они обсуждают такую сложную тему, как атомное ядро. Ещё два года назад никто и вообразить не мог, что так близко время, когда наука бросит свет на то загадочное, крохотное по размерам материальное образование, где хранится 99,95 всего вещества Вселенной, на тот удивительный склад материи мира, двери которого так долго не могли открыть ни теоретические расчёты, ни бомбардировки альфа-снарядами, ни отмычки гамма-лучей, ибо нужен был какой-то иной ключ, какое-то иное заклинание «Сезам, отворись», нежели те, что имелись в арсенале науки. И хотя все они знали, что в ядре атома таится неисчислимая энергия, что в тесной его темнице закован Прометей науки и что освобождение этого титана приведёт человечество в подлинный Золотой век, никто не мог подобраться к тайне. Атом был уже раскрыт, ядро оставалось замкнутым. И только порой исторгаемые ядром в процессе радиоактивного распада альфа-частицы, или бета-электроны, или гамма-лучи свидетельствовали, что ядро неспокойно, что в нём бушуют загадочные процессы. И хоть в распоряжении физики нет пока средств воздействия на радиоактивные процессы, ибо ни высокие температуры, ни большие давления, ни химические реакции, ни электрические поля ни в малейшей мере не меняют скорость радиоактивного распада, тем более не прекращают и не порождают радиоактивности, — несмотря на всё это, никто уже не сомневается, что в тёмной глубине ядра заточена гигантская энергия.
— И вот свершается! — торжественно продолжал Ланжевен. — Прошлый и этот год принесли нам открытие двух новых кирпичиков, из которых сложено вещество мироздания: нейтрона и позитрона. И я с большим удовольствием предоставляю слово моему молодому другу Фредерику Жолио, который от имени мадам Ирен Кюри и своего сообщит, как они в серии изящных экспериментов обнаружили обе эти новые частицы — нейтроны и положительные электроны.
Ланжевен сел, жестом показав Жолио, что тот может начинать. Худое, резко очерченное лицо Жолио покраснело, голос звучал нетвёрдо. Ирен положила руки на стол, наклонилась вперёд; она волновалась не меньше мужа. Мария Кюри улыбалась, она понимала смятение зятя, впервые выступавшего на таком блестящем собрании. Сама она участвовала во всех Сольвеевских конгрессах, начиная с первого в 1911 году, и, было время, тоже робела, докладывая. Ничего, пусть поволнуются, работа их не встретит худого приёма, они настоящие физики. Правда, в прошлом году дочери и её мужу обидно не повезло. Ирен с Фредериком наблюдали нейтроны, но не догадались, что имеют дело с новыми частицами, а отнесли эффекты опыта за счёт гамма-лучей, приписав им прямо-таки фантастическую энергию... Долго ещё физики ухмылялись, вспоминая это объяснение. А вот Джеймс Чедвик только узнал об опытах Ирен и Фредерика, мигом повторил их, всё было так же, как и у парижан, но объяснение иное — и Чедвик открыл нейтроны. Досадная, досадная неудача!.. Каким уверенным стал голос Фредерика! Отлично докладывает, и слушают его отлично. Резерфорд что-то шепчет Чедвику, одобряет, это ясно. Чедвик невозмутим, он всегда невозмутим, откинулся назад, слушает. Второй неудачи не будет, будет заслуженный успех!
А Жолио, справившись с волнением, кратко и точно рассказывал о «проникающем излучении атомов под воздействием альфа-лучей» — так он назвал сообщение. Как и другие докладчики, он повторял недавно опубликованные работы — сводка фактов, мысли и предположения... Бомбардируя альфа-частицами различные элементы, они наблюдали излучение протонов. Нового здесь нет ничего, протонное излучение давно открыто в лабораториях Резерфорда. Однако когда они взяли лёгкие элементы, в частности алюминий, то ядра этих элементов выбрасывали не протоны, а частицы иного сорта. Исследование фотографий это с убедительностью доказывает.
— Мы считаем установленным существование принципиально нового типа излучения — нейтронно-позитронного, — закончил Жолио и сел.
Мария Кюри ласково кивнула зятю. Зал наполнил гул голосов. Резерфорд сказал ученикам:
— Надо проверить у нас!
Мария Кюри с радостью услышала возглас «патриарха атомной физики» — Резерфорд перепроверял только многообещающие опыты.
Ланжевен предоставил слово Мейтнер.
И снова в зал возвратилась напряжённая, уважительная тишина. Маленькая женщина в тёмном платье с фигурными вырезами и большим белым воротником беспощадно опровергала доклад Фредерика Жолио. Она у себя заинтересовалась сообщениями из Парижа о нейтронно-позитронпом излучении. Она повторила опыты парижан. И ни разу — она повторяет: ни разу — не обнаружила ни нейтронного, ни позитронного излучения. Были давно известные протоны — ничего, кроме протонов! Ей не хотелось бы говорить резкости, но она должна признать, что якобы найденные в Париже новые модные частицы, нейтроны и позитроны,— не больше чем привидения!
Ирен гневно впилась глазами в Мейтнер. Нет, дама из Берлина прямо не упрекала «своих уважаемых парижских коллег» в неряшливости эксперимента. Резких формулировок не было, она предоставила самим слушателям делать их, она лишь неумолимо подводила их именно к таким выводам.
— Продолжаем прения, — бодро сказал Ланжевен. Он ещё сильнее склонил голову набок, стараясь показать своим видом, что ничего чрезвычайного не произошло, обычная научная дискуссия, в споре выясняется истина.— Доложены интересные факты, высказаны противоположные мнения, нужно в этом разобраться.
Он и сам чувствовал, что разбираться больше не в чём: Мейтнер камня на камне не оставила от опытов супругов Жолио-Кюри. И она умело воспользовалась прошлогодней оплошностью молодых физиков, которые не открыли наблюдаемые ими нейтроны лишь потому, что поспешили с выводами. Она прозрачно намекала, что повторяется прошлогодняя история: эти парижане жаждут сенсаций — черта, не имеющая ничего общего с серьёзной наукой...
И выступивший за Мейтнер Эрнест Лоуренс подтвердил её выводы. Он тоже в своей великолепной, оборудованной совершенными приборами лаборатории воспроизвёл опыты парижан, но не получил их результатов. Он, как и Мейтнер, считал, что нейтронно-позитронное излучение не больше чем призрак.
По выражению лица Резерфорда было видно, как менялось настроение в зале. И Мейтнер, и её берлинский друг Отто Ган бывали у него в Кембридже, он высоко ценил точность их работы. Не менее убедительным было и свидетельство американского физика.
И, когда Лоуренс закончил речь, Резерфорд сказал ученикам:
— Перепроверки не требуется. Парижане ошиблись.
Мария Кюри услышала и эти слова. Она почувствовала усталость. Здоровье, расшатанное многолетней работой с радиоактивными препаратами, стало совсем плохим. Врачи не хотели пускать её в Брюссель, они побаивались опасных волнений. «Волнения на конгрессе?» — удивлялась она. Разве там она не будет среди добрых знакомых? И разве ей не доставит радости познакомить друзей с продолжателями её работ, дочерью Ирен и зятем Фредериком? Возможно, врачи были правы. Конгресс ей принесёт скорей огорчения, чем радости.
Когда Ланжевен объявил перерыв, Мария Кюри подошла к дочери.
— Не огорчайся, — устало сказала Мария Кюри. — Возможно, и не всё в соображениях Мейтнер правильно, но прислушаться к критике стоит.
— И не подумаю! — с негодованием воскликнула Ирен. — Педантичность здесь, кажется, спутали с основательностью. Мейтнер весь свой пыл тратит на уточнение запятых и не видит главного!
— Она докладывала о тщательно проведённых экспериментах. И опровергнуть её можно лишь столь же точными экспериментами.
— Что я немедленно и сделаю в Париже! — отрезала Ирен.
Фредерик Жолио беседовал с Ланжевеном. На Жолио возражения Мейтнер произвели большее впечатление, чем на Ирен: та возмущалась, он растерялся.
Мария Кюри, приблизившись, молча слушала, как Ланжевен советовал Жолио поставить контрольные опыты.
— Кто-то из вас прав, но кто — могут решить лишь новые эксперименты. Возражения мадам Мейтнер и Лоуренса основательны, но не окончательны.— Ланжевен ласково взял Марию под руку: — Боюсь, на вас эта история подействовала сильней, чем на ваших детей, Мари, — сказал он, отводя её в сторону. — Бог мой, мы столько испытывали в своей жизни огорчений! Щадите свои нервы, Мари. Вам нужно отдохнуть. Я провожу вас.
— Меня проводит Ирен,— сказала Мария, подзывая дочь. Опираясь на руку Ирен, она медленно шла.
Ланжевен смотрел им вслед.
— Меня тревожит состояние Мари, — сказал он грустно. — Она очень уж сдала. Если бы вы знали, Фред, какой жизнерадостной, какой обаятельно красивой она была на прежних конгрессах!..
Жолио что-то пробормотал. Мимо шли компактной группкой англичане, Резерфорд увлёк Ланжевена.
Жолио вышел в гостиную.
У раскрытого рояля сидел Гейзенберг, вокруг толпились физики. В стороне, в глубоком кресле, сидел Иоффе, он наслаждался музыкой, прикрыв глаза. Гейзенберг играл Лунную сонату, ясные, глубокие звуки наполняли комнату. После Бетховена Гейзенберг заиграл Шуберта и Франка.
— Вы, конечно, замечательный физик, Вернер, — с уважением сказал Паули, когда Гейзенберг, сделав перерыв, оглядел весёлыми глазами молчаливых слушателей, — но я не уверен, что вы правильно выбрали профессию. Ваша игра на рояле вызывает меньше критики, чем ваши математические построения.
В дверях показалась вернувшаяся Ирен. Жолио, стараясь не мешать слушателям, вышел из гостиной. Ирен сказала, что мать чувствует себя сносно, но очень огорчена их неудачей. До ужина она прилегла.
Жолио хотел вернуться с Ирен в гостиную, но их задержал Бор. Вынув изо рта трубку и выпустив в сторону дым, он с сочувствием взглянул на хмурую Ирен.
— У вас сегодня был трудный день, друзья,— сказал Бор.— Но я, впрочем, нисколько не буду удивлён, если правыми окажетесь вы, а не ваши критики. Раз уж нейтроны и позитроны открыты, то мы с ними будем теперь встречаться часто. Не вижу причин, почему им не быть и в ваших опытах.
— Госпожа Мейтнер утверждает, что нейтронно-позитронные пары не больше чем привидения, — возразила Ирен, с благодарностью глядя на Бора.— Она их не нашла.
— Её возражения меня не убедили. «Не нашли» отнюдь не равнозначно «реально нет». Может быть, плохо искали. Нейтроны не находили два десятилетия, но ведь они существовали. Новое часто является вначале в призрачном облачении, оно лишь потом приобретает телесный контур. Я очень хотел бы, чтобы вам удалось подтвердить свои наблюдения, для науки это крайне важно. От души желаю успеха.
Бор удалился, попыхивая трубкой. Жолио с Ирен вернулись в гостиную. Гейзенберг, закончив игру, рассказывал, как учёным живётся в Германии. В его Лейпциге пока сносно, хотя в печати Гейзенберга уже окрестили «белым евреем» за приверженность к теории относительности. В других научных центрах хуже. Эйнштейн покинул Берлин и отправился в изгнание в Америку, из Гёттингена прогнали Куранта, Франка, Борна, в университетах — гонения на евреев и левых профессоров. Социал-демократы и коммунисты — в подполье, идут массовые аресты. Физики Штарк и Ленард поддерживают фашистов. Ленард написал учебник «Немецкая физика», устранив из него всех неарийских учёных и все иностранные термины, а заодно расправившись и со всеми «ненемецкими» физическими теориями. Этот выживший из ума старец объявляет изменой нации ссылки на работы иностранцев.
— Недавно вышла книга, где об Эйнштейне написано: «Враг национал-социализма. Ещё не повешен» — и предлагается премия в пятьдесят тысяч марок за его голову. В глазах таких, как Ленард, тупоумие становится научным достоинством, — невесело сказал Гейзенберг.
В разговор вступил Иоффе.
— Дело не в тупоумии, а в мировоззрении, — возразил он усмехаясь. — В 1921 году я пришёл в Гейдельберге в Радиевый институт, директором которого был Ленард, но сторож сказал: «Господин тайный советник передаёт, что у него есть более важные дела, чем приём врагов его отечества». Многие американские друзья, услышав о таком приёме, тоже стали посещать Ленарда и получали этот же ответ. Ленард не передался на сторону Гитлера, а был фашистом задолго до Гитлера. — Иоффе обратился к Лизе Мейтнер: — Вы не боитесь, что на вас распространятся расистские законы гитлеровского правительства?
Она ответила с неудовольствием:
— А почему они должны на меня распространяться? Я лишь работаю в Берлине, но австрийская подданная, а законы о защите расы имеют значение только для подданных Германии.
К тому же я никогда не вмешивалась в политику. Нацистам до меня также нет дела.
Иоффе тонко улыбался. Он несколько лет работал ассистентом знаменитого Рентгена, был членом многих германских обществ и академий — современная немецкая действительность представлялась ему в более мрачном свете, чем видела её Мейтнер.
Паули наскучили политические разговоры. Он подошёл к Ирен и Фредерику.
— К вопросу о привидениях, — сказал он, дружелюбно усмехаясь. — Существуют призраки в науке или нет?
— Бор даёт положительный ответ, — с вызовом ответила Ирен.
— Я тоже, — сказал Паули. — Вы нащупали что-то очень интересное. И не огорчайтесь, если некоторые данные вызывают возражения. Ваши нейтронно-позитронные пары тоже должны существовать, этого требует равновесие природы.
Паули постарался придать своему насмешливому лицу серьёзное выражение, чтобы Ирен и Фредерик не усомнились в его вере в их правоту.
— Спасибо, Паули, — сказал повеселевший Жолио. — Ваша поддержка для нас очень дорога. И в новых экспериментах мы постараемся показать, что ошиблись не мы, а наши противники.
2. Привидения материализуются
Ещё никогда так лихорадочно, с таким азартом он не трудился.
И прежде его невероятная работоспособность поражала Марию и Ирен. Они временами пугались, не подорвёт ли он здоровье непрестанным трудом, лишь кратковременно прерываемым на еду и сон. Но здоровье его оставалось железным, а нагрузка увеличивалась. Он трудился за себя и за Ирен. Все эксперименты они задумывали вместе, но её отвлекали пятилетняя Элен и годовалый Пьер, она разрывалась между лабораторией и детьми.
И если раньше он не щадил своих сил из-за простого увлечения экспериментом, то теперь добавилась и боль оскорблённого самолюбия. Фредерик был не из тех, кто покорно сносит неудачи. Он не слишком радовался успехам, удача являлась запрограммированной заранее целью — для чего же торжествовать, когда запрограммированная цель достигалась? Но неудачи язвили душу. «Будите меня только при плохих известиях», — наказывал Наполеон адъютанту. Фредерик Жолио тоже считал, что спокойный сон допустим лишь при удачах, во всех остальных случаях не до сна. Недоверие, встреченное им на конгрессе в Брюсселе, нужно было убедительно развеять.
Правда, и недоверие-то было относительное, его остро ощутили сам Жолио и Ирен, Мария Кюри тоже огорчилась, но многие участники конгресса даже и не заметили, что молодым французским физикам высказали что-то обидное: ну, обсудили эксперименты, ну некоторые выводы не подтвердились — обычное явление! И если Резерфорд и другие физики согласились с Мейтнер и Лоуренсом, зато разве такие теоретики, как Бор, такие умы, как Паули, не отнеслись с доверием к их докладу? И весь конгресс в целом, проголосовав за введение Ферми и Жолио в состав своего организационного комитета, разве этим не выразил им своё уважение? Ферми — теоретик; этот угловатый итальянец, вероятно, ни разу и не брал в руки прибора — об этом говорит его теория. Но чем известен Фредерик Жолио, кроме экспериментов, проделанных совместно с Ирен? И если его почтили высоким званием одного из официальных руководителей Сольвеевских конгрессов, то тем самым почтили и его лабораторные труды!
Нет, не надо обманывать себя. Ещё неизвестно, чего было больше, уважения или сочувствия. В прошлом году они ближе всех подошли к открытию нейтронов, но открыл их Чедвик, а не они! Нет уж, хватит неудач. Новый эксперимент нужно поставить так, чтобы никто не смог оспорить его!
И к январю 1934 года всё было подготовлено для решающего эксперимента.
В тот зимний день в Париже мела мокрая метель, окна залепило снегом. Фредерик в распахнутом белом халате стоял перед громоздким сооружением из стекла и стали — камерой Вильсона, изготовленной им самим и почти в сто раз более чувствительной, чем такие же камеры в других научных институтах: конструирование вильсоновских камер стало одним из увлечений Фредерика.
Опыты снова были поставлены над алюминием, который, как и в прошлые разы, интенсивно бомбардировался альфа-частицами. Источником альфа-частиц служил радиоактивный элемент полоний, открытый Пьером и Марией Кюри ещё в начале столетия, — в честь её родины, Польши, они и назвали его полонием. Не было, вероятно, в знаменитом Институте радия в Париже большего предмета гордости, чем эта накопленная за много лет щепотка полония. Правда, циклотрон Лоуренса мог дать потоки частиц и большей мощности, но циклотрон представлял собой стационарную громоздкую установку, в то время как ампулку с полонием можно переносить, куда захочет экспериментатор.
И снова Ирен и Фредерик с удовлетворением обнаружили, что фотопластинки фиксируют вылетающие из бомбардируемого алюминия те самые тяжёлые протоны, которые только и находили Мейтнер с Лоуренсом, и в две тысячи раз более лёгкие позитроны. Да, конечно, позитронов меньше, чем протонов, но они есть, педантичная Мейтнер просто проглядела их. А откуда они могли взяться, если не от распада протона на нейтрон и положительный электрон? Рождение нейтронно-позитроиных пар отныне никто не посмеет оспаривать!
А что, если скептики всё же найдутся? Что, если сам он оспорит свои результаты? Может быть, здесь совершенно новое явление, которого они не поняли, и, повторяя старый опыт, он повторяет и старое, неверное толкование? Хорошо, он видоизменит опыт, он поставит атомам тот же вопрос, но по-иному и, только если ответ сохранится прежний, только в этом единственном случае будет настаивать на прежнем объяснении!
Сегодня он спрашивал природу, зависит ли наблюдаемый выброс нейтронов, протонов и позитронов от скорости бомбардируемых альфа-частиц. Для этой цели он ставил между алюминием и полонием экран, ослабляющий энергию летящих атомных снарядов.
И то, что при этом произошло, было так неожиданно, что Жолпо не сразу поверил в реальность открывшейся картины.
По мере того как экран становился толще, энергия атомных снарядов слабела — и слабело протонное вторичное излучение. Но позитронное излучение, которое оспаривала Лиза Мейтнер, не ослабело. Алюминий продолжал выбрасывать позитроны, даже когда отставлялся в сторону источник альфа-лучей. И это было неожиданно, это противоречило всему, что Жолио знал о ядерных процессах. Он снова, уже без экрана, облучил алюминиевый листочек альфа-частицами и поспешно убрал полониевый источник. Вторичная эмиссия протонов мгновенно оборвалась, но позитронное излучение продолжалось, лишь постепенно ослабевая.
Все известные науке ядерные законы летели в пропасть!
Жолио подошёл к окну, постарался собрать смятенно скачущие мысли. У него дрожали руки. За окном мела метель, всё больше снега налипало на стёкла, люди белыми призраками скользили в белой мгле. Одно из двух: или они с Ирен натолкнулись на тайну природы, ещё неведомую науке, или вся их аппаратура жестоко врёт.
В лабораторию вошла Ирен. Жолио торопливо рассказал о новом явлении. Удивлённая, она поднесла полониевыи источник к алюминиевому листочку. Всё повторилось. Позитронное излучение сохранялось и после того, как убирался источник альфа-частиц.
— В порядке ли камеры Вильсона? — задумчиво сказала Ирен.
— Исключим их! — воскликнул Жолио. — Воспользуемся счётчиками импульсов.
Он взял счётчик Гейгера, регистрирующий ионизирующие частицы. Счётчик сразу же показал разряды, когда его придвинули к облучаемому алюминию. По законам, открытым ещё Резерфордом и никем, никогда не опровергнутым, разряды в счётчике должны были немедленно прекратиться, как только атомная бомбардировка обрывалась.
А счётчик продолжал регистрировать импульсы и после того, как облучение алюминия прекращалось. Разряды лишь с течением времени ослабевали.
— Итак, Ирен?..— торжественно проговорил Жолио.
— Нет! — воскликнула она, взволнованная не меньше его.— Исключим ещё одну, пусть маловероятную, но всё-таки мыслимую возможность. Что, если и камеры, и счётчик одновременно испортились?
— Тогда прервём опыт и займёмся ревизией аппаратуры.
— Ты забыл, что вечером нас звали в гости и мы приняли приглашение, — с грустью возразила Ирен. Меньше всего ей хотелось сегодня куда-либо уходить из лаборатории.
Жолио с минуту колебался. Посещение друзей было удивительно как не ко времени. Но ещё не было случая, чтобы они с Ирен не выполнили своих обещаний.
— Я пошлю за Гентнером, пусть он в наше отсутствие проверит все счётчики, — решил Жолио.
Гентнер, молодой аккуратный немец, ровно год, с января 1933 года, работал в лаборатории Жолио. Жолио испытывал большую симпатию к этому уравновешенному, доброму парню, энтузиасту научной техники: мало того, что все счётчики Гейгера он изготавливал своими руками и с увлечением помогал Фредерику, когда тот совершенствовал камеры Вильсона, — этот самоотверженный физик к тому же органически не мог примириться с тем, что вполне удовлетворяло других. Его устраивали лишь восторженные восклицания знатоков: «Ну и аппаратура у вас, наша куда хуже!» — «Да, неплохо работает», — с горделивой скромностью соглашался Гентнер.
Правда, в последние месяцы Гентнер затосковал в Париже. Нет, он по-прежнему был убеждён, что на земном шаре нет столь же знаменитого института и что работать здесь — высокая честь для физика. Но в Беркли, в далёкой Калифорнии, Эрнест Лоуренс смонтировал циклотрон. Надо бы хоть поглядеть на ту замечательную игрушку, хоть пощупать её руками. Скоро и в Европе начнут воздвигать такие же ускорители, а специалистов по ним пока нет.
И Гентнер намекнул, что хотел бы на год перебазироваться в Америку, а потом бы он снова вернулся в полюбившийся ему Париж.
— Вольфганг, — сказал Жолио Гентнеру, — я хочу, чтобы сегодня вечером вы ревизовали все счётчики Гейгера. Не сочтите это за недоверие к себе, — поспешно добавил он, заметив тень обиды на лице молодого физика. — Дело куда серьёзнее!
И Жолио объяснил, с каким удивительным явлением они познакомились и как важно исключить все побочные факторы, которым оно может быть приписано. Теперь он знал, что Гентнер превзойдёт самого себя и безукоризненно отлаженная аппаратура исключит любое сомнение в точности опыта.
В этот вечер и Жолио и Ирен поражали друзей. Ирен никогда не отличалась словоохотливостью, но сегодня была так молчалива, а неизменно весёлый Жолио казался таким рассеянным, отвечал так невпопад, что их не задерживали, когда, сославшись на нездоровье, они поднялись необычно рано. Хозяева, провожая чету физиков, с беспокойством советовали им отлежаться завтра дома: сырые январские погоды коварны, и не заметишь, как простое недомогание обернётся воспалением лёгких.
Ни сырой парижский январь, ни угроза воспаления лёгких не помешали Ирен и Жолио явиться в институт задолго до всех сотрудников. На столе лежала записка Гентнера: «Можете положиться на счётчики, Фредерик, а в камерах Вильсона вы разбираетесь лучше, чем я».
Жолио бросился к аппаратуре, Ирен с лихорадочной быстротой помогала ему ставить опыт. Всё повторилось. Сомнений больше не было: они совершили удивительнейшее открытие.
— Я позвоню Пьеру, пусть он поскорей приезжает, — сказал Жолио, хватаясь за телефон.
— А я извещу маму и Ланжевена, — сказала Ирен и вышла из лаборатории.
Пьер Бикар, друг Жолио ещё со студенчества, тоже, как и он, ученик Ланжевена и тоже физик, исследователь и профессор, находился в своей лаборатории на улице Воклен, когда взволнованный Жолио попросил тотчас прибыть к нему. Бикар поспешно оделся и пешком направился на улицу Пьера Кюри, где помещался Институт радия. Он хорошо знал полуподвальное помещение, в котором Фредерик с Ирен проводили исследования.
Жолио, глубоко задумавшись, сидел у стола, когда Бикар вошёл.
— Так что же случилось? — спросил Бикар. — Не сомневаюсь, что вы с Ирен нашли что-то поразительное.
— Во всяком случае, натолкнулись на нечто странное. И я хотел бы, чтобы ты оценил, правильно ли я толкую нашу находку.
Бикар начал с того, что произвёл внешний осмотр, как всегда делал, когда проверял работы своих студентов. Опытная установка Жолио состояла из многочисленных аппаратов, расположенных на нескольких столах. Каждый из приборов был хорошо известен Бикару, схемы их соединений логичны, хотя на всём лежал отпечаток поспешности: известное впечатление небрежности было неизменной чертой таких поисковых схем. Бикар понимал, что при отработке удавшегося опыта всё приобретёт более солидный облик.
— Мы с Ирен встретились с парадоксом, — начал Жолио, когда Бикар закончил разглядывание и ощупывание аппаратов. — Помнишь, я говорил тебе, что Мейтнер, не возражая против нашего толкования возможности рождения из протона нейтронно-позитронных пар, доказывала, что в нашем опыте нет ни нейтронов, ни позитронов. Она опровергала факты, а не их толкование. Так вот, факты подтверждаются. Ты сейчас увидишь треки позитронов, которые она не нашла. А вот объяснение явления, которое она не опровергала, объяснение-то как раз и не подтверждается. Происходит что-то нам пока неизвестное.
Жолио быстро наладил схему опыта, продолжая комментировать свои операции:
— Я облучаю мишень при помощи вот этого источника альфа-частиц, и ты слышишь треск счётчика Гейгера. Я убираю источник. Я отодвигаю его всё дальше, дальше, отношу на другой стол. Треск должен бы прекратиться, а он продолжается... Он продолжается, Пьер, мы с тобой слышим его отчётливо! А камера Вильсона показывает, что ионизация в счётчике вызывается одними позитронами. Излучение протонов и нейтронов прекращается, позитроны продолжают вылетать!
— Выходит, в какой-то степени Мейтнер права: рождение нейтронно-позитронной пары в результате распада протона не подтверждено.
— Но позитронное излучение подтверждается, а она его отрицала! Говорю тебе, неверны не факты, а наше прежнее толкование их. Позитроны, очевидно, не связаны с нейтронами, а имеют иное происхождение.
— Какое же? Вы с Ирен составили об этом мнение?
— Сугубо предварительное...
В этот момент в лаборатории появились Мария Кюри и Поль Ланжевен. Демонстрация опыта повторилась, и Мария Кюри не высказывала своего мнения, только спрашивала, получала краткие, точные ответы.
Восхищённый Ланжевен положил руку на плечо Жолио:
— Не сомневался, мой мальчик, что вы с Ирен добьётесь успеха. И я предвижу ошеломляющее объяснение!
— Да, именно! — сказал Жолио. — Мы с Ирен открыли... нет, не открыли, а создали искусственную радиоактивность! К процессам естественного радиоактивного распада, которые совершаются в мире атомов, мы добавили ещё один, полностью зависящий от нас!
Он отвечал Ланжевену, а смотрел на Марию Кюри. В мире не существовало столь же крупного знатока радиоактивных процессов, как эта маленькая больная женщина, его тёща, дважды нобелевский лауреат. Это она открыла полоний и радий, это здесь, в её институте, нашли актиний и произвели обстоятельнейшее исследование всех известных радиоактивных элементов. И если она скажет «да» новому открытию, значит, открытие совершилось.
А она не спешила с одобрением. Она глядела смеющимися глазами на волнующуюся дочь, на ещё более взволнованного зятя. Не так просто произнести короткое словечко «да»! Разряды в счётчике Гейгера восставали против всего, что ей было известно о радиоактивных процессах.
И дело было не только в том, что никто и не слыхал доныне об искусственных радиоактивностях. Ну что же, не были известны, стали ведомы — разве не так совершаются все открытия?.. Нет, затруднения куда глубже, куда серьёзней!
И первое из них, размышляла Мария Кюри, состоит в том, что радиоактивность — свойство тяжёлых элементов. Она прекращается около свинца, восемьдесят второго элемента. Ни один из элементов легче свинца никогда не обнаруживал радиоактивности. А Фредерик объявляет, что вызвал её у алюминия, тринадцатого, одного из легчайших! Уже это одно взрывает прежние теории радиоактивности, которые она, Мария, с такой настойчивостью, с таким многолетним терпением разрабатывала и пропагандировала. Дети её требуют, чтоб, сказав «да», она в какой-то степени пошла против самой себя!
Но и это ещё не всё. «Искусственная радиоактивность», — сказал Фредерик. Ах, как просто сочетаются эти два словца — «искусственная» и «радиоактивность»! Но в любой школе учат, что радиоактивный распад сопровождается тремя видами излучения: из атомных недр выбрасываются или альфа-частицы, то есть ядра атома гелия, или бета-частицы, то есть электроны, или электромагнитные гамма-лучи. И ничего сверх этого. А здесь появляется позитронное излучение, о котором никто и не слыхал ещё! Не слишком ли много переворотов в простеньком сочетании двух слов: «искусственная радиоактивность»?
Правда, Ирен и Фредерик и раньше говорили о позитронном излучении. Именно о нём они и докладывали на конгрессе Сольвея. И она не возражала против их концепций. А, собственно, почему она должна была возражать? Они тогда говорили о ядерных распадах под влиянием внешних бомбардировок, а не о радиоактивных превращениях.
И Мария Кюри сдержанно сказала:
— Я хотела бы знать, как ты представляешь себе механизм искусственной радиоактивности, Фред.
Жолио схватил листок бумаги и быстро набрасывал на нём химические символы и цифры. Они с Ирен вчера ночью обсуждали самое вероятное толкование опыта на случай, если он подтвердится, — а он подтвердился! Так вот, радиоактивен не сам алюминий, а фосфор, в который он превращается, поглощая попавшую в него альфа-частицу и испуская при этом один нейтрон. И фосфор-то как раз и является радиоактивным: он выбрасывает из своего ядра позитрон и становится обычным стабильным кремнием.
— Вот почему мы в прежних опытах находили нейтроны вместе с позитронами и связали их в пары, — закончил Жолио. — Но сейчас мы разделяем эти два излучения: когда прекращается альфа-бомбардировка, прекращается и образование фосфора с одновременным испусканием нейтронов, но фосфор, который к этому времени успел уже образоваться, продолжает испускать позитроны и превращаться в кремний.
Объяснение было смело, но логично.
— Что ж, если вы правы, то в вашей мишени появился и распадающийся фосфор, и стабильный кремний, — сказала Мария Кюри. — И если вы из чистого образца алюминия химически выделите после облучения фосфор и кремний, то, значит, искусственная радиоактивность существует — и вы её первооткрыватели!
Она удалилась к себе, с ней ушла Ирен. Мужчины продолжали обсуждать детали опыта. Ланжевен взволнованно ходил по комнате. В отличие от Марии Кюри, требовавшей перепроверок и уточнений, он сразу поверил и в реальность явления, и в правильность толкования. И происходило это оттого, что сам он давно ожидал именно таких экспериментов, именно таких толкований — осуществлялись его старые предположения, его надежды, его мечты.
И, склонив больше обычного голову набок, сильнее обычного жестикулируя, Ланжевен с увлечением описывал дальние следствия удивительного открытия. А два друга, бывшие ученики Ланжевена, с интересом слушали: они снова были студентами, влюблёнными в своего наставника, снова, как двенадцать лет назад, горячо внимали его излияниям...
Нет, говорил Ланжевен, нет, сегодня и представить себе невозможно всё величие совершившегося! Они, возможно, присутствуют при повороте всей человеческой истории, а им самим кажется, будто найден лишь новый интересный факт, один из десятков, какие открываются ежегодно. Чтоб оценить истинные масштабы открытия Ирен и Фредерика, нужно припомнить алхимиков, искавших философский камень, обращающий все металлы в золото. Мечта о преобразованиях элементов была одной из самых пленительных дум человека. Но лишь радиоактивные распады тяжёлых атомов в XX веке доказали принципиальную реальность преобразования элементов, а ядерные бомбардировки, предпринятые Резерфордом, осуществили трансформацию одного элемента в другой.
И всё же до практической реализации мечты алхимиков ещё далеко, продолжал Ланжевен. Никто не смог бы продемонстрировать колбу с кристаллами искусственно созданного нового элемента. Философский камень не давался в руки физикам XX века, как не давался он средневековым алхимикам. Не было волшебного ключа, раскрывающего ядро!
— И если ты выделишь искусственно сотворённые вами обоими фосфор и кремний и поднесёшь их Мари в пробирке, то впоследствии вас, возможно, человечество назовёт людьми, которые сделали решающий шаг к овладению философским камнем наших предков, — торжественно произнёс Ланжевен. — И тогда вот этот полониевый источник, — Ланжевен быстро, как бы фехтуя, выбросил руку в сторону лабораторного стола,— будет объявлен волшебным ключом к сокровеннейшим тайнам природы, тем самым ключом, который так долго и так безуспешно искали. И вы станете всемирно знамениты, друзья мои!
Стараясь не показать своей радости, Жолио скромно сказал:
— Мы с Ирен собираемся, не прекращая исследования алюминия, поставить такие же опыты с другими лёгкими элементами, в частности с бором, углеродом, магнием, натрием...
— Держите меня в курсе своих исследований, — попросил Ланжевен.— Я просто не знаю в науке сегодня ничего важнее ваших работ. Я верю в близость величественного часа успеха!
И вскоре наступил предсказанный Ланжевеном величественный час успеха. Опыт был так отработан, что можно было проделать его за несколько минут. Ирен и Фредерик облучали нейтронами тонкую пластинку алюминия, затем бросали алюминий на дно пробирки, где находилась соляная кислота с красным фосфором. Из пробирки выделялся водород вместе с фосфористым водородом, которые собирались в маленькой тонкостенной трубочке над кюветом с водой. Трубочку закрывали пробкой и быстро подносили к измерительному прибору.
Все эти операции молодые физики проделали на глазах у Марии Кюри. Она осторожно взяла трубочку обожжёнными радием, перебинтованными пальцами, подняла её, полюбовалась ею, затем поднесла к окошку счётчика Гейгера, прикрытому тонким алюминиевым экраном. Тотчас же послышались щелчки регистрируемых счётчиком разрядов. В трубочке, в массе обычного нерадиоактивного фосфора, этого нового, искусственно созданного, радиоактивного, было ничтожно мало, но он был, он отчётливо говорил о себе.
Впервые в истории человек держал в руках искусственно созданный элемент. Человечество всегда лишь пользовалось сотворёнными природой элементами, сейчас само творило их.
Мария Кюри сияющими глазами посмотрела на дочь и зятя. Нет, дело не только в том, что созданы ранее не существовавшие атомы. До сих пор реальность ядерных реакций подтверждалась лишь фотографиями, полученными в камере Вильсона, или разрядами счётчика Гейгера, или вспышками на сцинциляционном экране. Природа продуктов реакции определялась косвенным путём, всё это была пляска силуэтов — ещё требовалось по призрачному мельканию, по электрическим импульсам допытываться, что вызывает блики и разряды. А сейчас ядерные реакции доказаны химически, продукты их можно пощупать, понюхать, попробовать на язык... Привидения материализовались!
Через двадцать три года после этого дня Жолио с грустью вспомнит:
«Без сомнения, это было последнее большое удовлетворение, которое Мария Кюри испытала в своей жизни. Через несколько месяцев она скончалась от лейкемии...»
15 января 1934 года в «Отчётах Академии наук» появилась записка, подписанная Ирен Кюри и Фредериком Жолио и озаглавленная: «Новый тип радиоактивности». Ирен и Жолио писали:
Мы недавно показали при помощи метода Вильсона, что некоторые лёгкие элементы (бериллий, бор, алюминий) испускают положительные электроны при бомбардировке их альфа-лучами полония. По нашему предположению, эмиссия бериллием положительных электронов вызывается внутренней материализацией гамма-излучения, в то время как положительные электроны, излучаемые бором и алюминием, являются электронами атомных превращений, которые сопровождают эмиссию нейтронов.
Стремясь уточнить механизм подобного излучения, мы открыли следующее явление:
Эмиссия положительных электронов некоторыми лёгкими элементами, облучёнными альфа-лучами полония, сохраняется в течение более или менее продолжительного времени и после удаления источника альфа-лучей при облучении, в частности, бора до 30 минут.
Мы помещали тонкий листок алюминия на расстоянии 1 мм от источника излучения — полония. После облучения в течение примерно 10 минут помещали облучённый листок над счётчиком Гейгера — Мюллера, причём входное отверстие счётчика было закрыто экраном из листка алюминия толщиной 0,07 мм.
Мы отметили, что облучённый лист алюминия испускает излучение, которое постепенно ослабевает и прекращается через 3 минуты 15 секунд. Аналогичный результат достигнут при облучении бора и магния, но период затухания излучения различён: 14 минут для бора и 2 минуты 30 секунд для магния.
И дальше супруги Жолио-Кюри развивают свою теорию, подкреплённую химическими анализами, что в опытах новосоздается радиоактивный фосфор и стабильный кремний.
Можно представить себе, с каким скромным, но горделивым торжеством писались эти строки. Недавний Сольвеевский конгресс был в памяти всех физиков мира, особенно же друзей Жолио. И они, как и он, тяжело переживали неудачу Ирен и Фредерика на конгрессе. И вот, оказывается, огорчительный неуспех обернулся блистательным триумфом. С пылающими лицами, с опущенными глазами стояли они перед собранием знаменитостей мировой физики, на котором их так жестоко раскритиковали. Теперь должны краснеть те, кто критиковал, те, кто молчаливо присоединился к суровой критике!
И вскоре Ирен и Фредерик узнали, что самый знаменитый из тех, кто согласился с Мейтнер,— сам «патриарх атомной физики» Эрнст Резерфорд поспешил засвидетельствовать восхищение новыми открытиями в Париже.
Через две недели после публикации они получили письмо из Англии:
Кембридж, 29 января 1934 года
Лаборатория Кавендиш
Дорогие коллеги!
Я в восторге от отчёта о проделанных вами опытах, в результате которых получено новое радиоактивное вещество как продукт бомбардировки альфа-частицами. Поздравляю вас обоих с проделанной работой, которая позднее приобретёт огромное значение.
Лично я очень заинтересован результатами ваших опытов, потому что уже давно полагал, что вскоре при соответствующих условиях мы сможем наблюдать нечто подобное. Я ещё пытался поставить несколько опытов, применив для обнаружения этих явлений чувствительный электроскоп, но не добился успеха. В прошлом году мы ставили опыты по бомбардировке тяжёлых ядер протонами, но получили отрицательный результат.
Шлю вам мои самые искренние пожелания новых успехов в ваших исследованиях.
Искренне ваш
Резерфорд.
Парижские физики могли испытывать полное удовлетворение: письмо Резерфорда было не только извинением за скептицизм на конгрессе Сольвея, но и первым знамением той всемирной славы, которую предсказывал Ланжевен.
Но всего важнее было пророчество великого учёного о том, что только что открытая искусственная радиоактивность «позднее приобретёт огромное значение».