Как можно ужинать??
– Я ничего не хочу.
– Ты сейчас похожа на герцогиню, которую уличили в шпионаже. Несмотря на следы побоев, она держится с высоко поднятой головой, – развлекает, как привык, и сейчас. Чирк – салфеткой под носом.
Крап радужек. Чего доброго, начнет кормить с ложки. Так и есть. Я уже у него на коленях – боком, точно в амазонке, и не улизнешь. Овощи, настоящие, нарезаны крупно. Подсолнечного масла он не пожалел (в столице, конечно, такую роскошь еще можно достать), и я машинально думаю о том, что ложки, сколько ни мой, останутся жирными – хозяйственное мыло я экономлю для стирки. Кстати, взять с собой один кусок или сразу весь запас? Если такой элементарный вопрос не решить в один миг, то как же с другими?
Болтаю ногами, стараюсь жевать. Полная ложка требовательно зависает у рта.
Я не смотрю в нее. С тревогой вглядываюсь в светлые глаза Дарта. Надолго ли мы уезжаем? Вернемся ли до холодов? Догадываюсь, что и Дарт этого не знает.
Что его решимость – палатка, которую он разбивает без колышков. Она не крепится ни к чему.
2. Дарт
Спросила беспомощно: «И зимнее?» – и я сразу вспомнил всю ее непрактичность, которая действовала на меня тогда как самое сильное средство. Свое возбуждение-восхождение без оглядки, без остановки, без разрешения. Нервы – так себе тросы.
Как она жила тут с тех пор, когда все эти коучи и ведущие литературных студий стали нелегалами? Чем зарабатывала на хлеб, когда репетиторы, готовящие в Лит, исчезли за упразднением Лита? А ведь за эти годы она так и не узнала, что я все-таки закончил там один экспресс-курс – для тех, кто чувствовал, что не тянет, но от мечты стать писателем не мог отказаться. Поэты уровня Княжева и тем более Ветлугина там, конечно, не преподавали. Они-то нас не обманывали.
А мы… Кто там только не встречался мне! Распальцованные ночные волки, сидящие на русском роке – ретро, винтаж и еще раз ретро (эти были тише и скромней новорожденных ягнят и с прилежанием постигали азы классической просодии). Чистенькие офисные воротнички, скупающие билеты на престарелого Оксимирона и записывающие на свои новейшие гаджеты его пластический мат (мальчики-оборотни в действительно безупречно отглаженных воротничках, по утрам мечтающие кататься на американских горках русских «откатов», а по ночам воображающие себя революционерами). Они видели призраков за тщедушной спиной своего руга-гуру, но в той полутьме не могли распознать кубистического лица Маяковского и размытого профиля Хлебникова.
Встречались и другие. Нет, филологических зануд там не было – у этих хватало образования или снобизма не мечтать.
Но был, например, спортсмен, порвавший себе ахиллесово сухожилие. Связная речь во время обсуждений стихов была его ахиллесовой пятой. Были и иные герои – сирийской войны, турецкой войны. Чего они ждали? Не видели, что ли, что у всех и тут почва горит под ногами? Был баянист, сорвавший руки, – с удивительно длинными пальцами. Он мечтал писать занимательные исторические романы для юношества. Бывший баянист мечтал о карьере Бояна – странно, да? Неудивительно, что, сколько ни пытался построить авантюрный жанр, он все сбивался на антиутопию.
Нет, не могла она этого знать. Я был ей интересен (если был) как бессловесное существо. Я был действующим лицом, он – говорящим. Это была пьеса, основанная на деконструкции (она, кажется, отказывает мне в знании подобных слов). Масштабном расслоении. Тут все двоится, при этом места и роли четко закреплены. Иногда она сбивалась и перестраивалась на вторую линию, внезапно спрашивала меня о чем-то, связанном с ним, – вроде необратимых метафор или, например, о том, не похож ли дождь на терминологию Хайдеггера; и тогда, растроганный, я становился красноречив, она подхватывала мое безумие, метафоры оборачивались метаморфозами, и мы доходили до порога магии. Нет, не всей этой эзотерики «для бедных», проклятой в веках. До другой – очень нео.
Мы были безумцами и разговаривали только о чем-то неочевидном. А потом я заворачивал ее изумление в слои сексуальных сцен, и она быстро забывала о себе и обо мне. Наверное, она никогда не забывала о нем – и что, и что? Черт, какое мне до этого дело? Я любил ее. Я ее брал: не давая опомниться, заставая врасплох – или сладко и душно, изматывающе-медленно. Как и предназначалось мне, я действовал.
Иногда мне даже казалось, что она уже не знала, кого из нас действительно ждала и чего от каждого из нас ждала. Однажды встретила меня в лисьей шубе на голое тело – о, она могла продать что угодно, но не то умопомрачительное длинноворсовое воспоминание! Я опрокинул ее сразу, когда понял, что под шубой ничего нет – и, обняв длинные ноги в маленьких синяках тут и там (падала? он? что у них случилось?), приник к хищному цветку, пил и пил, пил ее и сдерживал, сколько мог, высвобожденного из джинсов. И она билась, а я держал ее, и, когда ее крик перешел в рык, резко вошел, и еще долго мог, и она была всмятку.
Она вообще была задумана как миг, а не время – я знаю, это больше, чем ускользающая красота, притягивало меня к ней. Я любил все, в чем она была уязвима. Ее колокольчиковый смех, переодевания за китайской ширмой, заказанной в незапамятные времена. Панели, обтянутые рисовой бумагой, которая кое-где прорвалась, – вероятно, еще при транспортировке; и на одной из панелей, я помню, была изображена огромная потускневшая бабочка, а на другой – спящий старик. Ничего этого сейчас в ее комнате не было.
3. Инга
Маленький человекомобиль его брата стоит под окном. Верх у него проломлен – в крыше дыра, приличной длины, кое-как затянутая тряпкой. Наверное, если ехать ночью, сквозь полотно просвечивают звезды. В остальном мобиль как мобиль. Если не знать, то и не поймешь, на каком он топливе. Оно не требует денег – только нервов. И это жесть, на самом деле, понимаю я, интроверт и дохляк.
Движение человекомобиля напрямую зависит от человеческих состояний. Его пассажиров. Его водителей. Он пожирает радость и ярость. Кураж или страх. Он едет исключительно на эмоциях тех, кто сядет в него.
Нам придется стать непривычно чуткими и неуместно открытыми, чтобы он вообще стронулся. Придется наконец услышать друг друга и то, что над нами летит, и проникать и вникать, чтобы только он набирал скорость. Теоретически она будет ограничена только предупредительными знаками на шоссе.
Если, конечно, наши чувства не ограничены.
И нам надо будет оторваться от страха, уйти. Если мы обессилим, вдруг выключимся, потеряем способность чувствовать остроту времени и событий, человекомобиль встанет на шоссе, и у нас сразу начнутся проблемы. Подзарядить наперед его невозможно. Нужно будет полностью быть в нем, здесь и сейчас. Естественные пофигисты и осознанные дзен-буддисты вообще не смогут использовать это новейшее транспортное средство. Видимо, брат Петя оказался слишком спокойным, если так легко избавился от этого сербского ноу-хау, которым лет пятнадцать назад была увлечена вся Европа. Не у всех покатило.
Я сомневаюсь в себе, но у Дарта эмоций больше, чем у целого кинозала бабуль, плачущих над продукцией Болливуда.
По крайней мере, сейчас. Дарт, как и наш мобиль, тоже почти без крыши. Неужели нельзя было придумать что-то получше??
Ладно, похоже, и мне сейчас ни горечи, ни ярости не занимать.
Не пугаясь меня, прижавшейся лбом к стеклу, на карниз пикирует голубь. Он деловито разглядывает внутренность комнаты, точно прикидывает стоимость жилья.
Да, дружище, уже освобождаем. Странно, но в рассеянном свете фонаря, в полутьме, его умный глаз кажется мне знакомым. Вот он подмигнул, как будто. Почти ободряюще. Вероятно, так и сходят с ума.
Мы собираемся в деревню. Где она, я не знаю. Дарт говорит, что сейчас она заброшена. То, что надо. Есть вероятность, что нас не найдут, если мы выключим телефоны, вынем сим-карты и не будем ругаться. Когда-то родители Дарта снимали в той деревне домик. Теперь все соседи разъехались или умерли, а старые хозяева дома, давно переехавшие в город, поддерживают отношения с Дартовым братом, просят изредка проведывать сад.
Петя привозит им урожай одичалых груш. Брат-инженер старше Дарта на десять минут. Видела его только раз – довольно похожи, особенно когда молчат. Приезжал ко мне поговорить, беспокоился по поводу нашей санта-барбары. Боялся за брата. И понял, что дело тут не в моей стервозности («Хотя, конечно, это нонсенс: ты стерва-жертва»). Понял, что тут не поможешь. Нормальный такой парень, в какой-то частной конторе работал. Увлекался гаджетами. Надо спросить у Дарта, коснулась ли его наша война, вся эта фигня. Надеюсь, что нет. Надеюсь, что это чисто гуманитарное дело.
Я не умею собираться быстро, и Дарт действует параллельно. Просто вывалил из гардеробной то, что осталось, решительно и бесцеремонно. Теплое побросал на покрывало и увязал в узел – с такими раньше, наверное, бродили по дорогам крестьянские сироты.
– У тебя есть хотя бы одни сапоги без каблуков?
– Ботинки.
– Обувай. И еще одни. Пальто не бери – кожаный плащ на себя, будет штормить. Пару свитеров с собой. И твою лисью…
Мгновенный и дикий взгляд.
– Что, мы сюда уже не вернемся?
– Я не знаю. – Врать он не умеет. —
Ценное еще есть?
– Нет. Кольца я продала.
– А твои бусы? Дикие янтари?
– Упали и разбились. Как и твой мотоцикл, да?
– Пытался отремонтировать.
– И как?
– Как видишь – никак.
– Ага, угадала.
– Бери рюкзак.
– Вот.
– Будем воровать кукурузу. Теперь: тетради. Рукописи. И побольше карандашей. Нитки, иголки. Если есть, то свечи. У меня четыре штуки только.
– Там что, нет электричества? А как же нетбук?
Пожимает плечами.
– Ладно, бери. Не оставлять же им информацию? Но на цивилизацию не рассчитывай там. За свет никто не платил. Их отключили. Давай, живее, погнали.