бьемся за солнце, не помня себя.
Ясно, что президент – это солнце. Враги тучи. «Судьба» и «себя» вроде звучат похоже. Вроде рифма. Ай да Мокрецов! Надо еще сравнений подпустить. И чего-то загадочного (так же обычно в стихах бывает?).
Заря точно кровь… И тревожное время песка
Красиво, черт возьми!
Стоит у порога. Дорога, как жизнь, далека.
Во как я завернул! Время – песок, ага. Песочные часы вспомнил. Время всегда тревожное. Песок у порога – нормально. Жизнь равна дороге. Восемь обязательных слов на две строчки. Слабо вам, поэтишки?
Где сила простора, забвенье не страшно в бою.
Сила простора – это преимущество нашей необъятной территории, ясное дело. Ну а бой с врагами все еще идет (тут я от себя немного добавил).
Незримо качнемся у вечности на краю.
Ну, это об опасности нашей службы я ввернул. Конечно, мы рискуем. Где вечность – там и смерть. Вечность, бесконечность… Странно легко у меня выходит вся эта муть. Пять слов на двух строчках использовал.
Пусть космос велик черно-белый, но мы на земле.
А куда еще черно-белое ввернуть? Тьма – черная, звезды – ярко-белые такие… примерно.
Ждем правды, как нового дела ждут скрепки в столе.
Вот и скрепки. Они действительно в столе у меня лежат, в коробке. Написано: «Канцелярские скрепки». Я ими скрепляю бумаги. Досье на своих заключенных, их «личные дела». Вообще-то для порядка в стране на каждого гражданина должно быть заведено отдельное дело. Папочка. На каждого! Независимо от того, замешан он в чем-то или это еще не доказано. Абсолютно невинных нет, разумеется. Нам необходимо учитывать всех. Мы работаем над этим. В принципе, в бумажном виде «дело» мне читать удобней, чем в компьютерах-ноутбуках. Я люблю по старинке. Берегу глаза.
Ну вот. Я чувствую нечто вроде куража, какой-то запрещенной радости.
Ай да Мокрецов! Ай да сукин сын! Если этот мерзавец Ветлугин снова откажется работать, может быть, мне стоит показать свой вариант Ушакову? А что? Текст, так сказать, экономичный. Однако все условия соблюдены. И не без красоты, хе-хе. И патриотизма хоть отбавляй. Может, и подойдет. А Ветлугина мы все-таки заставим. Попозже. И не такие замочки открывали. Мы его дожмем.
На всякий случай сверюсь со списком. Ничего не упустил? Так, так… О, ё! Бляха муха! У меня же нет «будущего»! Куда же присобачить «будущее»? Не вмещается ни в одну строку.
Развязка
1. Дерево
Когда они вошли, я стоял у окна и смотрел на деревья. Древесные братства покачивались вдалеке. Я сломал два пальца, пока раскрывал створку. Листва ладоней порвалась. Зеленые ошметки осыпались на пол камеры, подобрать их я уже не мог. Ветер раздувал задубевшую робу, и она хлестала меня по негнущейся спине.
Ветер свободы. Он был и нежно-теплым, и прохладным – сразу. Он разбивался о перекрестья решетки.
Я покачивался, чувствуя, что уже не сделаю ни шага. Утром я еще ходил взад-вперед по камере. А когда остановился, ступни сразу пустили корни сквозь растресканные подошвы. Старые итальянские ботинки наконец лопнули.
Не для нашего климата. Я начал врастать в тюрьму. Будто решил остаться здесь до конца. На плечо спустился маленький паук по своей почти воображаемой нити, похожей на прерванную мысль. Я с трудом повернул крону, чтобы его рассмотреть.
Тут они и вошли. Я инстинктивно натянул рукава и спрятал руки-ветви за спиной.
Их двое. Ушаков, одноклассник, с которым я никогда не дружил – в школе он начинал как ябеда, позже заматерел как стукач; сделал неплохую карьеру в партии власти, выдавливая одних и выслуживаясь перед другими, и теперь управляет, как может, культурой страны. За ним Костя Ростовцев. Бывший друг, которого я не видел несколько лет. (Было, за что не видеть. Не ненавидеть.) Когда-то я любил его. Но что-то испортилось, пресеклось. Он перестал писать стихи и превратился в профессионального демагога, профессорствовал на кафедре, расставлял и переставлял акценты. Когда началась государственная кампания против поэзии, это оказалось ему на руку: именно он переписал историю русской литературы в пользу прозы, и эту версию власть сочла образцовой. Ему приходилось много врать. Его визит в Башню, его сочетание с первым посетителем не предвещают ничего хорошего.
И все-таки я парадоксальным образом рад ему. Я подаюсь вперед и даже как будто хочу окликнуть его: «Костя!» – но это имя, застрявшее в глотке, оказывается занятым своими делами жучком-древоточцем.
И не выходит на поверхность губ.
Я вижу: они не понимают, что происходит со мной. Пока они ничего не замечают, и заговаривают со мной как с человеком-заключенным, от которого им что-то нужно – признательные показания, соглашение на рабскую работу. Демонстрация унижения. Они решают заново пройти весь спектр аргументов, все кнопки воздействия – и начинают издалека. Вкрадчиво, с лести. Потом, поднимая градус, упирают на высокую честь, и смалец их сытого пафоса позволяет мне отвлечься от них и снова взглянуть на деревья в окне.
Я молчу. Они меняют регистры, подходят ближе, выражают якобы-дружелюбие, похлопывают по плечу – один по правому, а другой по левому (и спугивают моего паука). Деланно удивляются твердости тела, неподатливости, худобе. Шутят, что им тоже пора на башенную диету. Соки возмущения бродят во мне, я стою неподвижно.
От напряжения под волосами лопаются шишки, голова раскалывается от боли, питающейся от глупых речей. Я чувствую: череп уже пробили побеги. Все происходит слишком быстро. Мое лицо уже покрылось сыпью стыда, мгновенно превращающейся в коричневатые корочки почек. После того, как господин Ушаков зачитывает абсурдный список слов, которые мне необходимо употребить в поэтическом тексте, заказанном президентом, со мной случается острый приступ глухоты: звук выключается на неопределенное время.
Я прихожу в себя, когда Костя переходит к угрозам. Псевдоинтеллектуальным, изощренно-скрытым. Я не удивлен.
Ушаков поддакивает, как бы ставя на них гербовую печать. И, когда промелькивает словосочетание «группа Княжева», вдруг становится ясно: это Ростовцев помог организовать захват. Ведь он бывал у них в прежние годы, потом поддерживал связь. Кто-то ему сказал, когда они соберутся, – может быть, и сам Княжев. Как это было похоже на него, как неосторожно, как идеалистически! Да, конечно, всё это детская натура старика, наивность, гордость, отказывающаяся принять новые правила существования для нас. Старик был рассеян к тем способам выжить, которые диктовала система. Положение поэзии многократно изменилось, а старик Княжев – нет. Это был прекрасный и винтажный человек. С винтажным понятием о чести. Он был безобидней лугового мятлика. Но его убили.
Они говорят, но я на них не смотрю.
Я смотрю внутрь себя и вижу то время, когда невероятные стада парнокопытных и непарнокопытных поэтов спускались на водопой к какой-то изначальной воде, пересекали обширные поэтические равнины и входили в чаши пряморастущих поэтов, мигрируя к долинам поэтических сходок.
Я вижу эти долины, эти места сезонных встреч для всех, кто свидетельствует о красоте миров со всей возможной для них точностью и силой. Я вижу каплю смолы, текущую вдоль по стволу доисторического поэта, чье слово застывает в ней, в капле, и становится янтарем, и внутри него, как эмбрион, спит маленькая стрекоза. И она тоже поэт.
Ростовцев кричит, требуя включиться. Вдруг я понимаю, насколько его мучает то, что я еще есть. Это его личное дело, он имеет на это право. Но Княжев… сейчас он говорит о княжевцах с какой-то даже брезгливостью. Листья вянут, слушая это. Нет, напрасно он так близко подходит ко мне. Слишком близко. Ростовцев ненавидит поэзию, которая от него отвернулась. Мне было жаль его, но это уже прошло. Я чувствую, как во мне бродят соки. Если бы только ясности! Нет, это соки ярости. Они поднимаются во мне, выплескиваются в горло, норовят перелиться через край и нарушить молчанье. Бросаются в крону, пробегают с плеч по веткам-рукам, до самых кончиков. Я не выдерживаю, разворачиваюсь и внезапно смазываю по гладкой щеке свежими отростками пальцев. Странно, что выходит так хлестко, так сильно.
Ростовцева отбрасывает назад, на опешившего Ушакова. Голос звучит низко, в нем надвигающийся смерч: «Ты мне за это ответишь». Он вибрирует, и все вокруг вибрирует. С перекошенным лицом, на котором ясно видны следы удара, он готовится сбить меня с ног, но депутат останавливает его предостерегающим жестом. «Пока мы не можем с ним ничего сделать. Не забывайте о приказе. Надо обработать вашу рану. Охрана, охрана!»
Ушаков выводит упирающегося Ростовцева из камеры. На щеке его вздувшаяся кровавая царапина, а я с изумлением смотрю на свою окровавленную ветку. Дверь захлопывается.
От удара мне мерзко. Ствол гудит и вибрирует. И я не сразу понимаю, что вибрирует все: и пол, стена за мной – оконное стекло и решетка. Все гудит. Это не метафора. Я разворачиваюсь к окну и вижу человека, работающего электропилой на уровне моей кроны. Рядом с ним в воздухе мелькает что-то белое. Збанк! Збунк. Збункл-збинь.
Это упало стекло, осыпав меня осколками. Вжжжик. Сейчас ворвется охрана. Каска с забралом не позволяет мне узнать человека, стоящего на крошечной площадке подъемника и пристегнутого хлипкими ремнями.
Я понимаю, что он хочет сделать. Смельчак вырезает в решетке квадрат, и ржавое поле для крестиков-ноликов падает внутрь камеры, добивая стеклянный лом.
Кора в порезах, но я не обращаю на это внимания. Я поднимаю руки-ветки вверх, просовываю их в квадрат. Мои зеленые кисти уже на свободе! Человек цепляется за сучки, перехватывает их поудобней, не говоря ни слова, тянет меня сквозь квадрат что есть сил, а я, пытаясь вырвать корни из тюремного пола, чтобы помочь ему, напружиниваюсь и наконец подпрыгиваю.