Пронзая время — страница 18 из 50

Сумерки смазали его молодое, красивое лицо — передо мной серел незнакомый овал, который иногда скрывали малиновые круги. Тогда мне приходилось моргать, чтобы согнать с глаз малиновую пелену.

— Мы в безопасности.

— Да пошли вы к чёрту! — я со стоном опустил голову. — Всё, Симбирск потеряли, — заскрипел зубами. — Ничего, мы ещё вернёмся.

— Возьмём помощь и вернёмся, батька-атаман! — подхватил Микифор. — Васька Ус и Шелудяк подкинут людей из Астрахани. Пётр Шумливый пришлёт царицынских. Там, в остроге ещё остались наши, тысяч двадцать. Думаю, продержатся и дождутся нашей подмоги.

— Продержатся, — прохрипел я.

— Атаман, пить хочешь?

— Нет, — от боя под Симбирском мне было муторно.

Такую муть, поднявшуюся от сердца, никаким вином не заглушишь. Скоро зима, казаки воевать не будут, придётся зимовать, а весной крестьяне не смогут помочь — у них своя работа. Придётся начинать всё сначала…

Надежда была на то, что на Дон сбежится зимовать множество голутвенных и беглых крестьян, будников и поливачей с арзамасских поташных заводов. Весной поднимемся, пойдём до Москвы неукротимой лавиной. Я улыбаюсь. Ещё поквитаемся с Милославскими, Долгорукими, Барятинскими…

В Самаре я узнал о судьбе своего покинутого двадцатитысячного войска, оставшегося защищать острог. В живых осталось всего четыре сотни… Погиб Иван Лях…

…Много было выпито вина в Самаре и передумано тяжёлых дум. Пока жив буду, отомщу за каждого убитого. Стократ отомщу, под корень выведу всё боярское семя. Война не на жизнь, а на смерть!

Подолгу не задерживался ни в Самаре, ни в Саратове — видел и чувствовал, что горожане начали колебаться, бояться и чураться меня. «Нет лихого атамана во главе многотысячного войска — теперь и полтысячи не наберётся во главе с беглым казаком Стенькой Разиным, — думали они. — Разве может он теперь нас от боярского войска защитить?!» Остановился и крепко передохнул лишь в Царицыне у своего старого боевого атамана Фёдора Шелудяка. Фёдор — молодец, и город был в надёжных руках — здесь ещё не чувствовалось поражения. Симбирск был слишком далеко.

* * *

В Царицыне я провёл три недели, обговаривая с Фёдором план будущей весенней кампании. Василий Ус обещал прислать своих людей. Наступила зима, я рассылал атаманам письма, чтобы возвращались на Дон. Надо было выиграть время, собрать силы, дать людям передышку. Но никто не возвращался, только по городу начали гулять слухи, что рубят воеводы крестьян да казаков, лютуют бояре да дворяне. Иван Милославский вступил в Симбирск, правит сыски, город почти обезлюдел. Там погиб брат Василия Уса — Серёжка. Василий Ус прислал письмо, что казнил на майдане астраханского митрополита и старцев Троицкого монастыря — у них обнаружилась переписка с князем Долгоруким. В городе пошарпали и порубили уцелевших дворян и их семьи, скинули с раската дорогого аманата — князя Львова после того, как была доказана его вина в сговоре с митрополитом.

А в это время в Нижегородском, Курмышевском и Алатырском уездах зверствовали Долгорукий и воевода Фёдор Леонтьев. Лазутчики доносили, что пленных воеводы не берут и на всех лесных дорогах висят наши люди. Попался мой поп Андрюшка с прелестными грамотами — так и не довёз их до Москвы. Леонтьев приказал отрубить ему голову.

Где же ты, моя шестидесятитысячная сила, по каким степям, лесам и кривым дорогам разметало тебя?! Напуганные крестьяне, растерявшие весь свой боевой запал, разбежались по домам — теперь многие из них «украшают» по бокам дорог зимние деревья. Черемисы, татары, мордва ушли в степи — обещали объявиться по весне. Долгорукий дошёл до Арзамаса, где почти каждый второй пострадал от его пыток. Лютовал князь — значит, боялся.

Разбили Акая Боляева, моего друга и брата, которого лучше знали по прозвищу Мурзайка, потому что он сам из дворян, сын мурзы, как и Карачурин, а вот встали же на сторону народа. Даже неизвестно в точности, сколько его мордвы полегло под Алатырём — бой с Юрием Барятинским был жарким. С остатками войска Мурзайка ушёл в леса, а в середине декабря люди Барятинского настигли его и схватили. Нет больше славного атамана, вечно улыбающегося, свободолюбивого человека — мурзы Акая Боляева, казнили его смертью лютой — четвертовали.

На слободской Ураине хозяйничал зверь Григорий Ромадановский — сёк руки и ноги, вешал почём зря. Оттуда спешно отходили разбитые сотни Минаева, Черкашенина и моего брата Фролки.

Испуганные бояре теперь люто мстили, зверствовали, пытались кровью заглушить свой страх, отомстить холопам, осмелившимся их ослушаться: вырезали сотни ни в чём не повинных крестьян, выжигали деревни и сёла, рубили руки и ноги, жгли глаза, клеймили. Свой путь бояре обозначали залитыми кровью площадями городков и виселицами, на которых гроздьями висели повешенные. Даже земля, казалось, отрыгивала кровью да трупным запахом, словно не могла в себя столько всего впитать…

Но, несмотря на всё, ещё десятки тысяч крестьян хоронились в лесах со своими бесстрашными атаманами, уничтожая рыщущие дворянские отряды, отбивая обозы. Война продолжалась — ещё не было побеждённых и победителей. Война продолжалась не на жизнь, а на смерть…

— Всё, Фёдор, больше так сидеть я не могу! — я снял с плеч и бросил на лавку кунтуш, встал посреди комнаты и огляделся: на стенах ковры, добытые в Фарагане, на полу тканные половики, большая печь с палаткой и трубой.

Слышен треск горящих поленьев, запах смолы — изба жарко натоплена. Окна затянуты тонко скобленым бычьим пузырём. За столом сидит Фёдор Шелудяк в простой, грубой белой рубашке. Локти лежат на голубой скатерти. В стороне на столе стоит большое блюдо с жареными чебаками, кувшин с мёдом. Я подошёл к окну — здесь было ясно слышно, как завывает на улице метель.

— Хватит — засиделся я у тебя!

— А чем тебе здесь плохо?! Подлечись, отогрейся — сейчас не время воевать. Вот дождёмся до весны и вместе ударим по боярам, дойдём до самой Москвы.

Было слышно, как Фёдор наполнил кубки. Я повернулся к своему старому есаулу:

— Нет, Фёдор, сидя в такой избе за столом, можно всё забыть. Завтра я уезжаю.

Шелудяк нахмурился:

— Ты сам знаешь, батька, почему я здесь сижу.

— Знаю — тебе город доверил. Вижу, что хорошо его смотришь, но не могу сидеть на месте. Не могу. Пойду на Дон и буду готовить казачье войско к весеннему походу. Навещу Корнилу и Самаренина — чую, домовитые камень за пазухой держат. Ещё раз попробую связаться с запорожцами, пошлю письмо Серко.

— Лучше бы ты здесь остался.

— Не волнуйся — людей своих тебе оставлю, — я сел за стол.

— Зачем мне люди?

— Тебе они нужнее — город сохранить. Я на Дону себе новых быстро найду, — я поднял кубок. — Завтра же возьму сотню и отправлюсь на Дон, навещу жёнку свою Олёну Микитишну — небось, забыла мужа. Говорят, мой старший, Гришатка — почти казак…

Я замолчал, за войной было не до семьи и не до детей. Забыли меня, а может, и не нужен стал…

— Проверим, — я вновь поднял кубок. — Давай, Фёдор, выпьем за вольный наш Дон, за нашу боевую удачу и за скорый поход на Москву!

— Давай, атаман, позвеним кубками!

Наутро я уехал… С Фёдором Шелудяком так и не удалось больше свидеться.

* * *

Рядом со мной бросили снятое с дыбы тело брата.

— О-охх, — слабо простонал Фрол.

О нас забыли — дьяки и бояре шептались в углу.

— Потерпи, братуха — немного нам уже осталось, — прошептал я. — Вечер и ночь — завтра трогать не будут.

— Ох, Степан, как я тебя ненавижу — из-за тебя ведь всё!

— А, может, если бы ты взял Коротояк, то не были бы мы нынче в пыточной?!

— Всё из-за тебя… И муки мои… О-охх! — стонал Фрол.

— Никто не знал, как всё кончится. Ты неплохо попил и погулял… Не мы бы, так Василий Лавреев или Фёдор Шелудяк подняли людей. Накипело в сердце, вылилось народной кровушкой, перехлестнуло через край и залило Русь-матушку. Правда у людей везде одна, будь то в Исфагани, у басурман или на Руси — никто ни на кого не должен гнуть спину. Воля для всех одна.

— Молчи, Степан, тяжко мне. Умираю я.

Я рассмеялся:

— Разиных не так-то легко погубить.

— Не хочу я умирать — почему я должен из-за кого-то умирать?

— Потому, что они умирали за тебя. Никто тебя, Фрол, насильно не звал — ведь мог остаться с Корнилой и Самарениным в Черкасске. Не за крестьян и казаков ты здесь отвечаешь, а за себя.

— Всё из-за тебя, все муки.

— Слабак ты, Фрол, — худой из тебя казак вышел.

— Куда уж мне до тебя и Ивана. На тебе кровь наших семей: жён и детей из-за тебя Корнила приказал всех вырезать.

— Боятся корень Разиных. Жалею — надо было в самом начале кончить крестничка.

— Молчи, Степан, лучше покайся.

— В чём мне каяться? Только в одном, что мало боярского да дворянского семени извёл — скинул с раската или с каменьями за пазухой отправил на дно Волги. Наши Васька Ус и Фёдор Шелудяк ещё потрясут Астрахань и Царицын, пошарпают воевод, поднимут людей.

— Всё кончено, Степан. О, как я тебя ненавижу — я не хочу умирать! Я расскажу, где ты припрятал награбленное.

— А сам хоть знаешь, где?

— Догадываюсь…

— Сволочь ты, Фрол, только этим жизнь свою ты не купишь, разве что смерть отсрочишь.

— Ненавижу!

— Дурень ты — вспомни, какие с тобой рядом были люди, вспомни их лица…

— Ненавижу, — в исступлении шептал Фрол.

Он тяжело дышал, воздух с хрипом вырывался из его перекрученного на дыбных ремнях тела. Фрол с наслаждением прижимался к холодному земляному полу подвала.

— Терпи, братишка, за людей, за правое дело страдаем, — пытался я утешить брата.

— Ненавижу — всё из-за тебя! Из-за тебя страдаю, принимаю смертельные муки! Корнила всю семью вырезал, и твои невинно пострадали. Олёна, твоя жена, которую ты не любил. Гришка и младший…

— Замолчи, Фрол! — закричал я и пополз в сторону брата.

— Что, атаман, очнулся? — надо мной нависла тень заплечных дел мастера.