— Твоими устами, Корнила, мёд пить! Лжёшь ты, собака, на лобное место зовёт меня царь!
— Я тебе истину сказал и грамоту могу принесть. Из тебя выйдет видный воевода — государю нашему такие люди нужны.
— Брешешь ты, Корнила, — устало сказал я, но мне хотелось ему верить — рано было ещё умирать, не закончил я все свои дела.
Может, и есть в его словах часть правды. Хотелось в это верить — необходимо выторговать время. Я всё ещё надеялся на Чертёнка и Фёдора Шелудяка.
— Истинную правду тебе сказал! — Корнила перекрестился. — Надо прекращать войну — вот единственная цель нашего государя! Говорят, что только от пыток и казней за осень и зиму погибло больше семидесяти тысяч человек. На тебе, Степан, их кровушка.
— А, может, на тебе, боярский прихвостень?! На мясниках-воеводах?! Пошёл прочь, Корнила Яковлев, не желаю больше тебя слушать!
Крёстный со вздохом поднялся:
— Мне нечего больше тебе сказать, Степан Тимофеевич. Я всё сказал, теперь посиди и подумай. Мой совет — одумайся и покайся. Наш государь милостив и справедлив. Получишь у него прощение. Война будет с турком, может, у него свой план, ты там удачно воевал… — Корнила усмехнулся и направился к двери: — Думай, крестник, думай. Один раз он тебя уже простил, отпустил вины, почему бы не отпустить и во второй?! Что получилось из-за твоей гордыни и непокорности? Половина Руси в крови и разорении!
— Корнила, а может, тебе лучше ко мне переметнуться?! Махнём вместе на Москву! Посажу тебя в царских хоромах, получишь большой дуван — таких ни на Дону, ни на Запорожье не видывали!
Крёстный махнул на меня рукой, но глаза его тревожно заблестели:
— Всё шутки шутишь?! Ты много нашарпал, поди?!
— Есть тайные места.
Глаза старика впились в меня. Некоторое время Корнила молчал, затем, наконец, ответил:
— Нет, Степан Тимофеевич, на такое я не пойду — расходятся у нас дорожки!
— Расходятся.
— Повинись, послушай старика, я спасу тебя.
— Уж ты-то спасёшь — первым на шее верёвку затянешь!
— Нет у тебя другого выбора, Степан — или со мной, или… пропадёшь.
— Я уже сделал свой выбор.
— Неволить тебя не могу, — крёстный пошёл к двери, — ты всё же подумай, время у тебя пока есть. Подумай, не торопись с ответом, — он открыл дверь и повернулся ко мне. — Ты ведь умный, грамотный, с посольствами бывал глядишь, государь смилостивится.
— Ступай, Корнила, поздно.
Дверь громко стукнула…
Смутно на душе, неспокойно. Корнила всё же посеял у меня сомнения: ведь не схватили меня не потому, что заговорённый — может, не врал Корнила-крёстный, пришла бумага из Москвы?! Царь однажды простил. Я рассмеялся — нет, врёшь, крёстный: царь никогда не прощает. Ложь это… Или… Бояре напуганы, война продолжается. Идут со мной на мировую, чтобы остановить крестьянскую смуту? Ведь гибнем не только мы, но и они. Может такое быть? Может…
…Нет, боятся они меня и ненавидят лютой ненавистью. Не простят бояре — им нужна моя голова… Почему же Корнила медлит? Почему не побоялся прийти на переговоры? Змей ты, крёстный, змей…
Светало. В полусне я сидел за столом, думал свою горькую думу, и тут они ударили разом в окна и двери. Лопнуло окно, раздался треск в сенях. Я схватился за пистоли и громыхнул ими в окно и в сени. Послышались истошные крики раненых. Я громко засмеялся, обнажая саблю:
— Что, бесы, иуды, жарко я вас потчую?!
Изба заполнилась домовитыми казаками.
— В гости пожаловали? — моя сабля со свистом рассекла воздух.
— Живьём брать! — выкрикнул из-за спин казаков Самаренин.
— Попробуйте! — усмеялся я.
Ближайший казак, охнув, осел на пол, схватившись рукой за рассеченную голову. Кто-то матерно выругался. Громыхнул пистоль.
— Я же велел живьём брать! — рявкнул Самаренин.
— Попробуй возьми! — крикнули в ответ.
Ещё один казак с руганью отпрянул в толпу — его сабля вместе с кистью руки осталась лежать на полу.
— Ага, суки, не так-то просто взять атамана?! — я отступил в угол.
— Вперёд! — закричал Самаренин, и казаки, зарычав, кинулись на меня разом.
Я страшно ударил, разрубая дюжего казака на две половины до крестца. Раздались крики. Меня ударили по лицу, схватили за руки и кафтан.
— Гуляй, станица! — я бил кулаками в исступлённые, потные лица толпящихся вокруг меня казаков.
Раздался треск кафтана. Мой. Разорвали, сволочи, но мне удалось раскидать повисших на мне казаков.
— Гей, Михайло, где же ты, выходи! — закричал я Самаренину.
— Здесь!
Я повернулся на голос. Не надо было этого делать — меня ударили чем-то тяжёлым по голове. Я покачнулся. Взревев, казаки бросились на меня… Я не чувствовал, как меня колотили, а потом вязали — в глазах плавал багровый туман…
На следующий день меня отвезли в Черкасск на встречу с Фролом, а накануне по приказу иуды-крёстного не из мести, а из страха наши семьи, всех близких и родных умертвили…
Конец…
Это была последняя запись в дневнике. Словно проснувшись после яркого и тяжёлого сна, щурясь и шаря глазами по сумракам кабинета, он молча закрыл тетрадь. Пальцы, неуверенно дрожа, ползали по столу в поисках сигарет. Нашёл. Прикурил, отошёл к окну. Что-то его беспокоило, но он не хотел думать, что это совесть. Не докурив, он бросил сигарету в пепельницу. Прошёл к столу и открыл тетрадь — там оставался сложенный надвое лист, который он ещё не читал…
«Вы, воры и клятвопреступники, изменники и губители христианских душ со свои товарищи под Симбирском и в иных многих местах побиты, а ныне к великому государю, царю и великому князю всея Великия, Малыя и Белыя Руси Алексею Михайловичу, божьему помазаннику и самодержцу службою и радением атамана Войска Донского Корнея Яковлева и всего Войска и сами вы пойманы и привезены. В расспросе и пытках вы в том своём воровстве повинились. За такие ваши злые и богомерзкие дела, за измену и разорение приговорены великим государём нашим, царём и великим князем всея Великия, Малыя и Белыя Руси к смертной казни четвертованием».
Это была обыкновенная выписка из какого-то библиотечного хранилища. Он вновь переложил листок надвое, сунул в тетрадь и вышел из кабинета…
— …Ночью думы муторней.
Плотники не мешкают
Не успеть к заутренней:
Больно рано вешают.
Ты об этом не жалей, не жалей,
Что тебе отсрочка?!
На верёвочке твоей
Нет ни узелочка!
Лучше ляг да обогрейся
Я, мол, казни не просплю…
Сколь верёвочка не вейся
А сорвёшься ты в петлю![3]
Я перестал петь, потому что в это время щёлкнул дверной замок. Он стремительно вошёл в комнату, замер надо мной. Я поднялся и сел на кровать:
— Прочитали?
— Прочитал, — буркнул он, внимательно меня разглядывая.
В его глазах читалось беспокойство. Он опёрся на пластиковый столик, привинченный к полу.
— Ну и какой вы мне диагноз поставили?
Он молчал.
— Шьёте раздвоение личности, манию величия? У меня тяжёлый и неизлечимый случай? Такого ещё не было в мировой практике? Вам повезло — на моём примере получите известность, — я опёрся спиной о холодную, выкрашенную в мягкий, до тошноты салатовый цвет стену.
Он пожал плечами и ответил:
— Я думаю, что вы здоровы.
— Но подлечиться не мешает, да? — усмехнулся я.
— Вы действительно верите, что в прошлой жизни были Степаном Разиным?
— Почему бы и нет? Я тщательно записывал все свои видения, всё, о чём вы прочитали. Неужели вы не верите в то, что может проснуться подсознательная генная память? В наших генах заложена информация многих тысяч поколений, а, может, даже всей вселенной со дня её сотворения и до дня гибели. У меня единичный случай?
Он покачал головой:
— Нет, нечто подобное уже было, — он обхватил себя руками, замкнул их на плечах, словно ему стало холодно. — За что вас уволили? — задал он неожиданный вопрос.
Я усмехнулся:
— Легко догадаться — значит, я кому-то мешал. В больницы подобного типа людей просто так не отправляют для лечения.
— Может быть, — протянул он. — Кому же вы перешли дорогу?
— Брынчалову, — сказал я, и его лицо тут же изменилось.
Я улыбнулся:
— Весёленькая история, не правда ли? Вы не жалеете, что задали подобный вопрос?
— Он скоро станет президентом, — тихо отозвался он и, отведя глаза в сторону, ещё более тихо добавил: — Он очень сильный человек.
— Сволочь он, — спокойно отозвался я.
Доктор вздрогнул и покосился на меня.
— И что? — хрипло выдавил он.
— Ничего. От редакции у меня было задание собрать о нём материал. Я собрал, но материал неожиданно превратился в бомбу. Мой любезный друг-редактор предал меня, позвонил и сдал Брынчалову. Надо разбираться в людях, а я никогда этого не умел, — я потерянно улыбнулся. — Угостите лучше сигаретой.
— Здесь не курят, — автоматически ответил он, потому что сам достал сигареты, одну взял себе, другую протянул мне.
— Это почти частная клиника, — задумчиво произнёс он, выпуская клуб дыма. — Во всём этом замешаны слишком большие силы…
Я рассмеялся:
— Вы рассуждаете, как Пилат, умывающий руки.
Он обиженно посмотрел на меня.
— Через год он будет президентом, а этот материал настолько протухнет, что уже никому не причинит вреда. А вам зачем это надо? — он настороженно посмотрел на меня.
— Я не играю в героя, — ответил я. — Я делаю свою работу. Делаю честно. И если я уверен, что какой-то человек — мразь, не буду скрывать, буду бороться против него.
Он стал смотреть на дверь — обитый войлоком тёмный прямоугольник.
— Ладно, доктор, к чему всё это ворошить?! Вам лучше не знать. Оставайтесь чистеньким — здесь надо соблюдать гигиену! — в моём голосе прозвучал сарказм. — Обещаю быть неопасным.