Алёша собирался выискивать такое место, на котором можно было бы поудобней устроиться — сидеть и ждать, когда же он появиться. И тут голос знакомый:
— Нет надобности ждать, Алёша. Видишь — теперь научился правильно произносить твоё имя. Да — нельзя терять времени. До Врат ещё так далеко.
— Жив! — счастливо воскликнул Алёша, и даже выступили в его глазах слёзы. — Я ведь знал, что жив… Только где же ты?
Он оглядывался, даже и шагал то в одну, то в другую сторону, и всё ждал, что сейчас выступит Чунг, или не совсем Чунг, а тот, слитый с неизвестным, спасённым, но всё равно — милый друг, и Алёша знал, что будет просить у него прощения, и что прощение получит, и был счастлив этим — ведь такая тяжесть с плеч падала… Однако Чунга нигде не было видно.
— Да где же ты?!
— Прямо над тобою…
Алёша вскинул голову, и невольно присел, тихо вскрикнул — метрах в двух над его головою, мерно покачиваясь, словно наполненная солнечным сиянием дымка над поверхностью спокойных вод, покачивалась светоносная вуаль. У вуали не было ни рук, ни ног, ни каких-либо черт лица — просто свет, однако же Алёша сразу понял, что — это Чунг и есть. И первый его вопрос был:
— Что с тобою?
— Просто прежнее моё тело оставлено. Но не стоит волноваться, тосковать; видишь — я же не волнуюсь и не тоскую. Объяснения здесь излишни — они, вместе с моим телом, принадлежат прошлому. Впереди же ждут Врата…
— Да — действительно, не нужно никаких объяснений… Ведь — это я тебе предал…
Алёша поднялся и пошёл вперёд…
Вскоре перед ним открылась новая картина — картина мрачная — захватившая его. Представьте себе, что есть некий прозрачный купол, метров ста в диаметре; и за прозрачными стенами этого куполами рвется в нескончаемой круговерти сильнейшая метель. Снежинки либо несутся по краю, либо исчезают у этой незримой черты, но тут же на их месте появляются новые; так же и сугробы — кажется, что нарастают, но на самом деле — по истечении некоторого времени постепенно оседают неведомо куда. Конечно от метели воздух тёмен, но всё же можно разглядеть, что в центре купола высится исполинское, уродливое, точно разодранное, тёмное древо; тысячи перекрученных ветвей отчаянно дёргаются и скрежещут так, будто они металлические…
И тут, из глубин этого купола прорезался крик. Алёша думал, что выдержит эту запредельную тоску (ведь он же, казалось бы, подготовился к этому); но нет — такого глубокого, щемящего отчаянья ему ещё не доводилось слышать. Казалось, человеческие чувства не могут дойти до такой пронзительности, до такой силы; казалось — это сама преисподняя, истосковавшись по свету, возопила, зовя его в страшных, исступлённых потоках; каждое слово было наполнено бессчётными часами горчайших рыданий, каждое слово кровоточило:
— Приди! Приди! Где ж ты?! Приди!!!
Вот Алёша собрался, сделал шаг вперёд — купол не сдерживал юношу — его словно бы и не было. И всё, что чувствовал и видел потом Алёша, казалось ему уже виденным и прочувствованном прежде, в каком-то далёком-далёком, почти полностью позабытом сне…
…Он, согнувшись от леденистого северного ветра, с упорством делал шаги — всё вперёд и вперёд. Из клубящегося, волками воющего, стегающего ледяными хлыстами снежинок воздуха проступали расплывчатые очертания сугробов, он увязал, спотыкался, падал, погружался в леденистую, тёмную поверхность лицом, и переставал что-либо видеть. Чудилось, будто огромная тяжесть — горные утёсы — наваливалась на его плечи, и он стенал, и он не мог хотя бы немного пошевелиться, но только чувствовал огромную, ни с чем несравненную боль, которой было пропитано всё вокруг и в нём самом. Он рыдал, но и понимал, что рыдания его тщетны, и слёзы сразу же обращаются в ледышки… Горькой и мучительной была эта дорога, но всё же и ей, как и всякой иной дороге в конце концов настал конец.
На Алёшу вновь навалился этот горчайший, нечеловеческий вопль: "-Приди! Где ж ты?! Приди!!!.." — но теперь он разразился совсем близко — так что показалось, будто на расстоянии вытянутой руки разверзалась ревущая, затягивающая его в бездну воронка. Если бы не это, благодатью согревающее его чувство — Алёша без всякого сомненья не выдержал — развернулся, да подгоняемой метелью, бросился бы назад. Но с этой поддержкой он выдержал, и остался на месте, и даже решился позвать негромким голосом:
— Эй, кто здесь?..
Несмотря на то, что слова эти были тут же подхвачены и унесены громогласно взвывшем ветрилом, они всё же были услышаны тем, к кому обращались; и вот уже вскочила, метнулась к Алёше некая расплывчатая, почти бесформенная тень… Однако то, что это тень тут же было оспорено — жёсткие, словно железные, пальцы сомкнулись на его плечах, сомкнулись словно клещи. Над ним склонилось нечто, но лица Алёша не мог различить; казалось, что за некое невообразимо долгое время черты попросту были снесены ветром. И этот некто выл:
— Ты знаешь, как зовут меня?! — и не дожидаясь ответа, как величайшее проклятье, грянул имя. — Иван!.. Ну, не узнал ли ещё, государя своего?..
— Нет! Нет! — простонал Алёша.
— Да как же, а дерево то, а?! Как же ты помочь можешь, когда ничего не знаешь?!.. Или Там уже все позабыли про меня?! Да разве ж можно про эту боль позабыть?!.. Ведь это ж — Одинокая Берёза…
Да — конечно Алёша, как, верно и каждый на Руси живущий, знал историю государя Ивана, которого звали сначала Светлым, а потом — Тёмным. Это одна из самых трагичных историй, из всех сказаний старины. В финале своём она правда сияла, как весенний день… История эта изложена в ином месте (а она действительно достойна подробного изложения), потому скажу только, что Алёша, вобравший её, как говориться, с молоком матери, был поражён:
— Как — вы государь Иван тёмный… то есть я хотел сказать…
— Государь чего?! — взвыл голос. — Государь пустоты!.. Ты пришёл только большую муку мне! Мучитель! Ведь ты ничего не знаешь!!! Изыди! Прочь!.. Про-очь!!!..
Руки разжались, и оттолкнули Алёшу — он перевернулся, упал в сугроб, но вот уже вновь был на ногах и, бешено сопротивляясь нажиму ветра, стал продираться обратно — он жаждал увидеть Одинокую Берёзу, он жаждал узнать эту историю до конца. Мучительно, почти невыносимо было продираться сквозь этот беспрерывный, ураганный нажим; но вот увидел-таки: этот непроницаемо чёрный, здоровенный ствол, бессчётные мириады изломанных, передёргивающихся, вопящих отчаянно ветвей — это чёрное древо было древом смерти, древом отчаянья, адским древом — чем угодно, но только не той Одинокой Берёзой, которая в сознании Алёши, да и в сознании всех иных, слышавших эту историю, представлялась прекраснейшим порождением Матери Родной Земли. Однако, Алёше не оставалось ничего иного, как вытянуть руку, и ухватиться за одну, свисающую низко к земле, стонущую ветвь (иначе бы он был снесён ветром). Если ветвь и не была железной, то по крайней мере — была такой же жёсткой, ранящей; об один из шипов Алёша в кровь разодрал ладонь, но даже и не заметил этого — он смотрел на изломанную ветром, мученическую фигуру, которая прильнула к стволу, возле самых скрытых ледовым пластом корней; фигура впилась в этот ствол руками, и отчаянно скребла ими, и рычала, и шипела, и тут вновь грянул этот мученический вопль: "Приди! Приди! Где ж ты?! Приди!!!" — который, верно, прозвучал здесь уже бессчётное множество раз.
У юноши заложило в ушах от этого вопля, но он метнулся вперёд, схватил этого страдальца за плечи, и одним сильным рывком перевернул на спину.
— Выслушайте меня! Это же не Одинокая Берёза!.. Это — древо смерти — колдовское древо! Вы здесь мучаетесь неведомо ради чего!..
— Не берёза?! — дико рассмеялся незнакомец, и тогда же Алёша приметил, что в глотке его — один мрак непроницаемый. — Ты, может, скажешь, что я не Иван?! А?! Что это ты пробирался по полю, а мне всё приснилось?!..
— Я не знаю — быть может — вся жизнь — это сон. Я знаю одно: Одинокая Берёза — счастье несёт
— Так выслушай же, безумец: я продирался к ней бесконечно долго, потом губами приник к стволу. Потом я ждал. Нескончаемо долго ждал, и молил, чтобы пришла Она, Марьюшка!..
— Но… но, если это действительно Одинокая Берёза, тогда я должен её оживить.
— Кто ж ты? Неужто — могучее весеннее божество?! Тогда сбрось скорее оболочку этого измождённого юнца, который и против ветра-то не может выстоять!..
— Я… Я докажу вам… Я… Эй, Чунг!
Чунг сияющим стягом плавно проплыл над головою, и было в нём прежнее, безмятежнейшее спокойствие наполненной солнцем дымчатой вуали — он, словно окошечко в иной, счастливейший мир, вплыл в мучительное переплетение ветвей, и, радуя глаз, засиял там всеми цветами-оттенками радуги. Сияние разливалось по всему этому изломанному лабиринту, и постепенно умолкал адский стон — казалось, Чунг шептал измученным ветвям колыбельную, и они действительно находили успокоение — в долгожданный сон погружались. Алёша улыбнулся было, но тут вновь впились в его плечи раздирающие пальцы — сильнейший рывок, и надвинулся этот мученический лик:
— Останови это немедленно! Слышишь?! Я приказываю тебе — останови это!.. Останови!!! Он не оживляет — он усыпляет!
— Значит, просто не может оживить. Так ведь, Чунг?
— Нет — это не в моих силах… Смерть слишком глубоко, слишком давно поразила Её.
— Вот, понимаете теперь… — из последних сил стенал Алёша. — Ведь лучше же покой, чем этот скрежет. И вам, право, лучше успокоиться.
— Немедленно останови! Я, Государь Иван — приказываю…
— Чунг, оставь!
Чунг также спокойно как и появился, растворился в зловещем снежном кружеве; некоторое время на ветвях ещё видели тёплые радужные цвета, но они блекли, вымораживались, ветер с остервенением срывал их, на лету обращались они в тёмные сосульки… И снова застонали, заголосили ветви; мучительный скрежет-вопль сорвался с них.
— Во-от! — безумно, остервенело закричал мученик со стёртыми чертами лица. — …Пусть лучше так — в этом есть хоть какая-то жизнь, хоть какая-то надежда!..