Прописные истины — страница 19 из 46

А так он смирный, он и в жеребцах смирным был.

У загона уже собрались люди, неведомо как узнавшие о предстоящем: пришли скотники с фермы, зоотехник, вынырнул откуда-то ветврач, мелкий старичок с лицом, иссеченным красными прожилками.

Темирбай постоял секунду, словно взвешивал в руках ремень и недоуздок, ремень в левой руке, недоуздок — в правой, потом, решив, видимо, что-то про себя, сунул недоуздок Сеньке и нырнул под жердину, проскользнул в загон.

Конь даже не шевельнулся, только уши прижал, и от этого Сеньке почему-то стало страшно. «Зашибет, ей-богу, зашибет!» — прошептал старичок-ветврач, и Сенька посмотрел на него с ненавистью. Никогда он не знал ветврача, не имел с ним никаких дел, а тут вдруг — возненавидел.

Темирбай шел прямо на коня. Было тихо, и всем слышно было, как Темирбай, подходя, протяжно, жалостливо как-то сказал: «Е-е, жануар…» Конь вздрогнул, словно давно забытое слово услышал, злобно прижатые уши медленно поднялись, насторожились. Темирбай взял в сторону, не с головы, а чуть сбоку подошел и уверенно положил ладонь на плечо коня, похлопал слегка, мягко, неслышно. Сенька видел, почувствовал, как спали, обмякли напряженные, закаменелые бугры мышц под черной блестящей шерстью. Конь повернул голову и — со стороны это было похоже на поцелуй — ткнулся губами в плечо Темирбая, в ватник, как ребенок, которого долго все обижали, не обращали на него внимания — и пришел, наконец, тот, кому можно пожаловаться на все обиды, кто защитит… — так это со стороны выглядело, и Сенька аж сморщился: коня жалко стало.

А Темирбай тем временем уверенно трепал Мальчика по холке, чесал между ушей, но к голове все же не притрагивался, опасался. Потом перекинул ремень через шею коня, продел его в кольцо, затянул и, слегка придерживая ремень, двинулся к воротам загона. Мальчик без понукания пошел вслед за ним. «Что делает, а? Что делает!» — прошептал ветврач, но Сенька уже не слышал его, кинулся открывать загон, вытаскивал, выдергивал с силой жердины из скоб и бросал на землю, торопился. Темирбай провел коня мимо него, и Сенька увидел в углах бархатных губ, там, где у коней самая нежная кожа, отчетливые белые следы шрамов: вот что наделали, сволочи… Кто сволочи, он не знал, ветврач наверно, его же работа…

Недели через три, поздним уже вечером, когда Сенька пригнал стадо и запер его в загоне, он увидел, что Темирбай собирается взнуздать Мальчика. Конь все эти дни провел на воле, к надетому на него недоуздку привыкал, как жеребенок все равно. И вот — удила. А ну как почувствует конь железо и вспомнит разом всю боль свою? Хоть и верил Сенька в Темирбая, а тут — заопасался. Но Темирбай спокойно, уверенно надавил концом мундштука в уголок губ, клацнули зубы о железо, и конь принял удила. Сенька шумно выдохнул: пронесло.

— Иди! — позвал его Темирбай, показывая на Мальчика.

— Я? — растерялся Сенька.

— Ты, ты, — подтвердил Темирбай. — Иди.

Подбежала жена Темирбая и начала что-то кричать, мешая русские и казахские слова. Сенька понял только, что она боится, что он, Сенька, убьется и отвечать за это будет Темирбай, старый дурак, одной ногой в могиле, а туда же — джигит нашелся, вот посмотришь, убьет он его, убьет…

Темирбай только щурился, улыбался глазами-щелочками и поглаживал коня по шее.

— Давай, иди, — подтолкнул он Сеньку, и Сенька, не думая уже ни о чем, не колеблясь, положил руки на жесткую холку и теплую спину, напружинился, оттолкнулся и, оперевшись на руки, перекинул правую ногу через круп. И уже усевшись понадежнее на широкой спине коня, почувствовал вдруг уверенность в себе, успокоился, наверно, оттого, что Мальчик не испугался, не прянул в сторону.

— Повод не рви, — сказал ему Темирбай, — тихо натягивай, чтоб не больно было, понимаешь?

— Угу, — мотнул головой Сенька. — Пускай.

Темирбай отпустил поводья, Сенька слегка сжал коленями теплые бока коня, и земля всколыхнулась под ним — так широк был первый шаг Мальчика. …Как будто мощной волной подхватило Сеньку, и полетел он над темной землей в густеющих летних сумерках, мчался он сквозь бьющий в лицо теплый ветер, и воздуха не хватало, слишком много было воздуха, и таким плотным он был, что не было сил продохнуть его. Сенька не видел, чувствовал только, как широко, как мощно загребает копытами воздух, стелется над землей черный конь, и испугался, что не хватит сил удержать эту силищу, — потянул слегка правый повод, и Мальчик, чуть накренив седока, пошел по широкому плавному полукругу, ни разу не сбившись с рыси, и оттого, наверно, что он не выбрасывал ноги вперед, а выносил их из-под живота, как бы загребал под себя воздух, оттого, наверно, и не трясло: все рысаки трясут так, что сидеть невозможно, иноходцы мелко покачивают, как в люльке, а этот нес седока, как на гребне стремительной волны, и было как-то странно, что вся эта живая и горячая мощь тратится только на него, на Сеньку, вознесенного неведомо за что на гребень этой волны, и он почувствовал вдруг острую благодарность к коню за милость ему, Сеньке, оказанную, за то, что конь позволяет ему…

Когда Сенька спрыгнул с коня и передал повод Темирбаю, земля вдруг закачалась под ним: кружилась голова, ноги дрожали, он все еще летел.

— Завтра оседлаем, — сказал Темирбай, — и будешь пасти на нем. Пусть привыкает.

— А почему седня без седла? — спросил Сенька. Машинально спросил, не думая, просто так. — С седлом ведь лучше было бы.

Темирбай удивленно посмотрел на него.

— Убился бы, — сказал он. — Мало ли что, конь сбросить мог. Нога в стремени запутается — и все.

И ушел, уводя Мальчика в поводу.

А у Сеньки тогда враз ноги перестали дрожать, когда дошел до него смысл сказанного.

«Выходит, Темирбай не был уверен, что конь не сбросит меня? — вновь и вновь думает об одном и том же Сенька, глядя на мирно пасущегося Мальчика. — Выходит, сомневался он, а все-таки посадил меня на коня. Но я же мог запросто шею свернуть? И как же он мог послать меня, если сомневался, это ж какую силу надо в себе иметь, чтобы послать меня на такое, отвечать за меня и глазом не моргнуть? А может, он испытывал меня? А может, и не испытывал вовсе, нужен я ему, а просто для него это обыкновенно, закон у него такой. Ну да, конечно же обыкновенно. Он этого просто не замечает, а замечает как раз то, чего я совсем не замечаю. Это как с калекой тогда было…»

Калеками пастухи называли захромавших бычков, которые не могли ходить в стаде. Они вокруг лагеря бродили, по большой поляне. И вот один из них в обед устроился спать в тени вагончика, прямо у входа. Сенька только хотел оттянуть его кнутом, но Темирбай остановил.

— Нельзя, — сказал он. — Грех так спящую скотину будить. Понимаешь?

И так это было сказано, с такой спокойной, обыденной убежденностью в голосе, что Сеньке как-то не по себе стало, как будто и правда он чуть не совершил грех непростительный.

Но интересней всего было, когда они в Козловку ездили, в гости к другу Темирбая: у него в этих местах полно друзей, в каждой деревне. Поехали втроем. Темирбай с женой в тарантасе, а Сенька верхом попросился, на Мальчике. Темирбай покосился неодобрительно, но разрешил. До Козловки ходу здесь — не больше часа. И уже у самой деревни, когда Сенька хотел пришпорить Мальчика, совсем по-пацаньи представляя себе, как влетит он на рысях в деревню на черном коне и все ахнут, Темирбай, словно почувствовав это его желание, подозвал Сеньку к себе.

— Вот здесь ехай, — сказал он. — Рядом. Нельзя в деревню на скаку въезжать, не к врагам едешь. И еще слушай, — добавил он, — ты из Александровки едешь. Понимаешь? Мы с тобой по дороге сюда встретились…

— Ладно, пусть будет так, — согласился Сенька, не понимая, зачем это надо. Но спрашивать не стал, подумал, что у Темирбая есть на это какие-то свои причины и на месте все выяснится.

Но ничего не выяснилось. В гостях, когда за столом собралась чуть ли не вся деревня, в которой и было-то двенадцать дворов, Темирбай вскользь упомянул, что Сенька с утра по делам в Александровку ездил и встретились они на дороге — вот и приехали вместе. Только и всего. Никто на эти слова не обратил особого внимания. Так, во всяком случае, показалось Сеньке. Зачем же надо было выдумывать все это? Сенька и спросил его об этом на обратном пути, как только из Козловки выехали.

— Затем, чтоб людей не смешить, — сказал ему Темирбай. — Когда я молодым был, у нас на весь аул три новых чапана было: кто в гости куда едет, тот и надевает. Так некоторые сразу по два чапана на себя натягивали… Так и мы… не могли в одном тарантасе уместиться. А люди могут подумать: ну и соседи у нас, как они на казенных-то лошадей накинулись, аж сразу на двух приехали… А я и на последней кляче Темирбаем буду, меня все знают, — закончил он.

«Так вот в чем дело! — не сразу понял тогда Сенька. — Вот как он гордость свою понимает, а? Высо-ко себя держит старик!»


Бычки уже начали ложиться: напаслись. Солнце склонилось над кромкой леса, потянуло прохладой. «Пора домой гнать, — подумал Сенька, — а то роса выпадет — худо будет». При росе пасти нельзя, она копыта бычкам разъедает, хромают они от этого.

Сбив стадо в кучу, Сенька направил его в сторону лагеря.

Вся округа окрест иссечена глубокими узкими тропинками, выбитыми в траве скотом. Они расходятся от лагеря веером, как лучи солнца на детском рисунке. Попав на эти тропки, стадо пошло само, без понуканий, выстроившись тупым клином: впереди самые шустрые. Пегий и Скелет, а за ними уже все остальные. Густые тучи мошкары вились над стадом.

Со взгорка, на который въехал Сенька, далеко было видно. Березовые рощи, зеленые и аккуратные, как клумбы, тянулись одна за другой, сливаясь на горизонте в сплошной лес. «Надо же, — подумал Сенька. — Живешь, живешь и не видишь: березы-то издали, оказывается, кудрявые. Не рябины, а березы — кудрявые. И до чего же светлые, а? Аж светятся!»

Стадо медленно втягивалось в широкие ворота загона. Бычки ложились, выбирая места посуше, и сразу же, полузакрыв глаза, начинали громко сопеть и вздыхать, пережевывая свою жвачку.