Опасно все это. Вот так, по слабости, и понатворишь дел.
Но сегодня другое. Сегодня давила бессмысленность. Глупая и тяжелая, как морда бегемота. Чего ради все это затеялось. Среди восьми миллионов, да еще на вокзале. Ради того, чтобы еще раз доказать, что — ни-че-го, пусто; было — и нету. «Ты у меня орлица, — говорил он ей когда-то. — Все клуши, курицы, а ты — орлица». Когда все исчезло, ушло, она ни слова не сказала, только все спрашивала: почему? Ну, почему? Нет, один раз сказала. Но не в упрек. «Я всегда готова была за тебя кому угодно глотку перегрызть…» — сказала она.
— Старик, ты чего?!
На крыльце веранды стоял Рид и смотрел с испугом. Сбежал с крыльца, повторил:
— Ты чего?
— Да вот, — сказал Егоров, трудно выговаривая слова. — Побриться хотел, а тут какой-то штуки не хватает.
— Возьми мою бритву. Да сиди, я сам принесу.
— Не надо, — сказал Егоров. — Бритие, как ты понимаешь, не определяет ничего.
— Ну, тогда ты посиди, а я завтрак пойду готовить, — растерянно сказал Рид. — Наши гусыни уже проснулись.
На крыльцо вышла Лена. Солнце било прямо в нее, и она была ослепительна: красные брюки, желтая майка, черные искрящиеся волосы и глаза.
— Доброе утро! — Она помахала ему рукой, из стороны в сторону, как стюардесса с рекламного плаката. — Ну, как?
— Падение нравов, — сказал Егоров, выпрямляясь. — Раньше Елен воровали, а нынче с ними о душе говорят. Мельчает мужик…
Выручила его Марья Федоровна.
— Лешенька! — сказала она, появляясь из бани, превращенной ею в курятник. — Включи насос и залей бочки. Бочки совсем рассохлись.
Егоров пошел к мосткам, размотал провод и включил в розетку. Потом размотал шланг, протянул его наверх и примотал проволокой к большой бочке. Две дубовые бочки, большая и поменьше, стояли наверху, слева от лестницы, напротив кухни. Насос, укрепленный на мостках, был похож на ржавый самовар, накрытый шляпкой-грибком. Егоров опустил в воду всасывающий шланг, снял шляпку, залил насос водой и включил. Моторчик взвыл, насос хрюкнул и начал качать: шланг задрожал и напрягся, напружинился. Егоров пошел наверх, наполнил обе бочки и укрепил шланг так, чтобы вода из большой бочки, переливаясь, попадала в маленькую. Бочки совсем рассохлись и вода хлестала из них, как из фонтанов. Но напор был сильный, и бочки все время были полными, вода переливалась через край и стекала вниз, в речку.
Егоров снова пошел на мостки, разделся и искупался. Он уже одевался, когда сверху его окликнула жена:
— Алеша! Идем завтракать!
Он улыбнулся ей и помахал рукой. Сегодня она выглядела лучше: умытая, свежая, в легкой полосатой блузке.
Поднимаясь по лестнице, он услышал, как Рид что-то рассказывает на кухне: «…Сидит неподвижно, и в руке, вот так, в стороне, держит какую-то штуку от бритвы и смотрит на нее, смотрит… У меня аж сердце защемило…»
— Хотите, я вам расскажу про насос? — спросил Егоров, входя на кухню и усаживаясь за стол. Рид постарался: колбаса жареная, яичница с зеленым горошком и еще что-то. — У меня вообще сложные отношения с техникой. Однажды я увидел на улице снегоочиститель. Чудище какое: загребает снег и так, и эдак, и еще как-то вбок, и тогда я подумал: вот какого совершенства достигла техника, в то время как я по-прежнему прост и примитивен в своих желаниях: я как раз в магазин шел… Ну, Рид, тебе осталось только мексиканскую кухню освоить — и все. Слушай, поехали в Мексику, устроим там еще одну маленькую революцию, а?.. Ну, так вот, про насос. Выплыл я сейчас на середину реки, смотрю на берег и вижу один насос: весь свет застил, подлец. Дрожит, хрюкает и гонит, гонит воду. А вода из бочки опять переливается в реку, а насос опять гонит ее в бочку и так далее. Ведь что смешно: ржавая труба, выбрось на свалку — никто и не посмотрит, а вот поди ж ты, качает. Бездна смысла, девать некуда. И я стал с реки кричать ему: «Эй ты, насос!» Помните, фильм был: «Эй вы, ковбои!» А почему тогда не сделать фильм про насос и так его и назвать: «Эй ты, насос!» Или поэму о насосе…
— Сага о насосе, — вставил Рид.
— Точно. И начинаться должна эпически, допустим, так: жизнь идет, насос качает…
— Магазин не открывают, — добавил Рид. — Теперь я понимаю, почему говорят «насосался»: все от насоса.
— А еще лучше: нанасосился! — обрадовался Егоров. — Вот уеду я сейчас домой и там буду тосковать, вспоминая насос. Ностальгия по насосу, представляете?
— Насостальгия! — рассмеялся Рид.
— Рид, — сказал Егоров и помотал головой. — Тебе же цены нет, Ридушка.
— И не будет, — сказала Лена.
— А ты еще картину напиши про насос, — предложила жена.
— Я как раз думал об этом, — сказал Егоров. — Эпическое полотно. Представляете? Насос в поднебесье, типа вавилонской башни, перекачивает воду из Реки в Бочку. Где-то далеко, на заднем плане, пирамиды и все прочее. Бочка переполняется, вода стекает в Реку, а насос все качает и качает, и мимо него бесконечной чередой идут восхищенные народы и восклицают: «Осанна тебе, насос электрический двухтактный!»
Пока они ждали автобус на длинной, как просека, совхозной улице, Егорова снова начало трясти, вдруг холодно стало. Рид накинул на него свой кожаный пиджак, и Егоров согрелся. И когда Егоров уже сел в автобус, Рид спросил в окно: «Слушай, ты, наверное, все командировочные просадил. Дать тебе телефон моего брата в Москве? Он поможет». Егоров покачал головой: не надо, спасибо. И автобус тронулся.
Егоров сидел у окна. На каждой остановке в автобус вваливались, втискивались люди с мешками, корзинами, чемоданами; Егорова прижала к окну мощная бабка, на коленях которой была установлена жесткая корзина, туго перетянутая выцветшей шалью, и Егоров благодарил бога, что нельзя встать и уступить место: не протолкнуться, не протиснуться, и он вынужден сидеть. Но и эта дорога кончилась, и надо было вставать и идти на своих ногах к кассе, брать билет, ждать электричку на платформе, забитой народом. Электричка из Тулы пришла уже полная. Он ничего не делал, только передвигал ноги, и его внесло в вагон, пронесло в противоположный конец тамбура и притиснуло там к железной стене. И так он стоял полтора часа до Москвы. На какой-то промелькнувшей мимо платформе он заметил девушку в желтой майке и вспомнил Лену, Рида и жену и подумал, что, в общем-то, можно было и сразу догадаться, но он ведь только на себя смотрел, только собой интересовался. Да и не все ли равно. Давно уже все равно. Господи, бессмысленность-то какая. Вены набухли, руки отяжелели. Он поднял их и посмотрел. За два дня отросли ногти, и под ними была грязь. Из-под ногтей я кровь чужую, — твердил он всю дорогу, держась за эти слова, как за стенку. Он знал, что главное — добраться до дому, уснуть, и все пройдет, потом будет легче. На Курском вокзале его внесло в подземный переход вместе со всеми, но потом он сумел вырваться из толпы, избежал раскрытой пасти метро и вышел наверх, на площадь. На общественный транспорт сил не было. Ему попалась, на счастье, свободная машина, он сел в нее, назвал адрес и попытался закрыть глаза. Глаза не закрывались, резало глаза и щипало. Слава богу, через пятнадцать минут он будет дома. Все это не первый раз. Главное — уснуть. И все пройдет.
КАК УМИРАЛ МУШКАТЕЛЬ
Кулагина никогда не обманывали предчувствия.
Бесприютная жизнь вольного человека приучает постоянно прислушиваться к себе и ко всему, что происходит вокруг; во всякой, даже малейшей неудаче или неувязке он сразу же видит недобрый знак и немедленно отступается, верит приметам и не верит людям.
Эту весну и лето Кулагин прожил в большом рабочем поселке на Оке, работал грузчиком в хлебопекарне и был доволен. Работа непыльная: развоз хлеба по магазинам утром и вечером, сутки отдежурил — двое дома. Квартирная хозяйка, одинокая старушка, не донимала его разговорами и просьбами, сама еще управлялась по хозяйству; вход в его комнатенку был отдельный, со двора.
Но осенью, когда пришла пора сниматься с места и ехать зимовать в теплые края, Кулагин заболел, месяц провалялся в поселковой больнице с воспалением легких. А когда вышел, земля уже задубела от первых заморозков, кружились в сером небе редкие снежинки.
Надо, надо было остаться. Ничего лучшего он бы не нашел и на юге. Да и поздно уже туда ехать, все хорошие места наверняка заняты другими, теми, кто успел раньше него. Но он не послушался себя, не смог перебороть многолетнюю привычку, определенный уже порядок своей жизни. Да и Верка из кондитерского цеха… совсем освоилась в его комнатенке, еще чуть-чуть — и переберется к нему, а тогда пиши пропало.
В два дня, пока Верка была у родителей в деревне, Кулагин уволился и к полудню третьего был уже на станции. Но и здесь ему не повезло: на харьковский поезд билетов в общий вагон не было, а другие здесь не останавливались, проходили мимо. Ничего, договорюсь с проводником, решил Кулагин и пошел бродить по пристанционной площади. Зашел в закусочную, съел твердый беляш, купил в киоске газет. И в одной из них, в маленькой, районной, по привычке просматривая объявления, прочитал: «Прудковскому заповеднику требуются рабочие на постоянную и временную работу…»
Заповедник! Кулагину сразу представилась теплая избушка, тишина, покой. Никто его не трогает, не тормошит, не требует ничего.
Вся работа — гулять по лесу. А что еще в заповеднике может быть? Это же не стройка и не завод. Зверье, конечно, подкармливать надо, корм им подсыпать — по телевизору показывали, как это делается. Но это ж не работа, а так, развлечение. Не на своем же горбу мешки таскать. В заповедниках вездеходы есть, егеря на «уазиках» раскатывают — тоже по телевизору видел. То есть сами себе хозяева: никто тебе душу не гнобит, не следит с часами в руках, когда ты пришел на работу. И о квартире не надо думать, все само собой: и печка, и спячка…
Автобус на Прудки отходил с привокзальной же площади. И Кулагин, сам слегка удивляясь своей решительности, сбегал на вокзал, вытащил чемодан и рюкзак из камеры хранения и через час был в Прудках.