Прописные истины — страница 26 из 46

— Точно! — подтвердил Вася. — Чай будем пить в лесу!

Обедали консервированным борщом из банки и отварными макаронами. Кирилл молчал, он вообще молчуном оказался, и Кулагин был рад этому. Он не знал, как себя вести, что говорить, и оттого хмурился и злился.

Родился и вырос Кулагин в Шилове под Рязанью. И все, кого он знал — и не только по Шилову, а и по другим городам и весям, где приходилось бывать, — жили с постоянной оглядкой на столицу. «А мой Петька-то в Москве, в троллейбусном парке работает! — хвастался в пивной какой-нибудь корявый дядек. — Скоро постоянную прописку получит, комнату дадут…» И все почтительно склонялись перед ним, приговаривая: «Да, мы всегда знали, что из твоего Петьки выйдет толк…»

И хотел того Кулагин или нет, отношение к москвичам, как к людям другого сорта, заложено было в нем с детства, с поселковой юности, когда почему-то кажется, что весь мир вокруг красив и заманчив, кроме своего поселка, который растет себе и растет, но никак не может превратиться в город… И сейчас, искоса поглядывая на Кирилла, он мучился непониманием и был рад, когда они кончили обедать.

— Я с вами пойду, — сказал Кирилл. — Помогу. Да и жену встречу.

— А чего ты… — не выдержал все-таки Кулагин, когда они вышли из дома, — чего ты из Москвы-то уехал?

— А я всегда хотел так жить, — спокойно, серьезно ответил Кирилл. — Чтобы лес вокруг был. И свой дом. И чтобы собака во дворе.

— Угу, — буркнул Кулагин, потуже запахивая телогрейку. Его знобило. А Кирилл шел, как будто и не замечая ноябрьской стыни.

В питомнике, у навеса, они встретили Петряева, заведующего, высокого молодого мужчину с тонким бледным лицом. Одет он был необычно: в валенках с глубокими галошами и в городском пальто. С ним был незнакомый Кулагину человек: смуглый, узкоглазый, скуластый. В сером полушубке.

Петряев рассеянно посмотрел на них и ничего не сказал: увлечен был разговором.

— Кто это? — спросил Кулагин, указывая на скуластого.

— Из Киргизии, из Сары-Челекского заповедника приехал, — шепотом ответил Вася. — У них зубры из нашего питомника. Там, в ореховых лесах Сары-Челека, снова бродят зубры, обитавшие здесь в доисторические времена, — нараспев, не своим голосом сказал он и от удовольствия аж засмеялся: повторял, как попугай, чьи-то слова. Наверно, того же Петряева, ученого.

Они втроем, Кирилл тоже остался с ними, начали резать свеклу для трехчасового кормления. «Обязательно им резать надо, так они ее не сожрут, подавятся…» — бормотал про себя Кулагин, обмывая грязные клубни. Его стеснял Петряев. Они с этим, из Сары-Челека, бродили вокруг навеса и все говорили, говорили, и Кулагин невольно, с непонятным для себя любопытством прислушивался.

— А ты тоже у Вернера учился?

— Ну да, я здесь с ним ботаническую практику проходил. Могли встретиться.

— Могли.

— Помню, в начале июня было. Вышли мы к Оке. Смотрим, какой-то мужичок из реки вылез, отряхивается, как пес. Вернер, а он же здоровый, толстый, надвигается на него и спрашивает резко: «Как Ока?» Мужичок испугался, присел и отвечает: «Ку-ку-ку!»

— Не понял…

— Ну, Вернер спросил, как Ока, не холодно, мол. А мужичок расслышал: ка-ка-ка, — и ответил с испугу: ку-ку-ку!

— А…

И оба заливисто начали смеяться.

Веселятся, — отметил Кулагин. — Ученые…

— Это все самодеятельность, Болат. Помнишь Музона? Стоял он, смотрел на нас, а чего ему надо? Ты знаешь? Я тоже не знаю. Может, он хотел сказать, что наша свекла уже поперек горла ему стоит, а делать нечего, он и ест… Надо по-настоящему изучать… Вон в Калининской области человек есть, он с медведями круглые сутки проводит, чуть не в берлоге живет. Медвежата его за маму считают. Это — дело, это — наука…

Во загнул! — изумился Кулагин. — Нет, надо рвать отсюда когти. Они же все чокнутые. Знаю я таких: они пока на работе ноги не протянут, им кайфа не будет…

Через два дня Кулагин благополучно уволился и уехал.


Минуло пять или шесть лет.

И снова пришла осень в приокские леса. Заполыхали багряные осинники, прибежище лосей; желтыми пятачками облетели березняки; оголилась калина, и красные гроздья ее словно повисли в еще синем небе; мрачно темнеет только моховой ельник, прячущий в глубине своей кабаньи лежки, да редкие дубы стоят еще в листве, они и в зиму уходят, неся на себе темно-бурые, как будто обожженные первыми заморозками корявые листья.

Зубр Мушкатель, давно уже выпущенный на волю, пришел умирать к своему лежбищу на высоком взгорке над ручьем. Полузасохшие тополя и осинки, кору которых он же и обглодал, да неистребимый подрост мелкого ивняка дали ему последний приют.

Мушкатель лег, подогнув задние и передние ноги, закрыв глаза, втягивая ноздрями запах прошлогодней прелой листвы. Он любил этот запах, которым пропитывается земля и все леса вокруг осенью. Летом он почти незаметен, и чтобы ощутить его, надо лечь и ткнуться носом в землю, но все равно он забивается запахом зеленых трав и дерев; но вот увядают травы, облетают деревья, и влажный запах этот заполняет землю и небо, кружа голову, расслабляя ноги.

Ничего в мире не изменилось. Все то же небо, тот же ручей, разлившийся большим темным зеркалом у бобровой запруды, и осинник на том берегу, и глаза его видят все это так же ясно, как и прежде, и мозг его не затуманен ничем — только истершиеся до корешков зубы уже не могут перетереть даже тонкую ивовую кору, да ноги не могут уже удержать легкое до странности тело.

А оно было легким, его тело. Мушкатель не чувствовал его совсем. Но ноги почему-то не держали.

Мушкатель задремал и проснулся уже в поздних сумерках от раскатистого трубного рева: «О-о-а-у-у!» С того берега ручья, от осинника, доносился этот трубный раскат, и Мушкатель без труда различил на опушке силуэт лося, запрокинувшего рога на спину и испускавшего в небо этот призывный, раздирающий его нутро рев. Он знал этого лося, видел его еще вчера.

Живущие внизу, в норках под водой, маленькие пушистые звери с широкими хвостами все эти дни суетились без устали, валили осинки, распиливали, подтаскивали к своим норкам — готовились к зиме. А лось повадился ходить сюда на дармовой корм: огромный, вислогубый, шлепал длинными ногами по мелководью и нахально объедал кору с поваленных бобрами осин…

Трубный рев прокатился над землей и стих. От дальнего леса отделился другой силуэт — лосиха. Они встретились на опушке; рогач с вызовом огляделся: нет ли еще кого, кто претендует на самку, кто хочет сразиться с ним, и, не увидев и не услышав никого, решительно повернулся и пошел в чащу. Лосиха, как тень, скользнула за ним.

Мушкатель снова задремал, и ему приснился странный сон, преследующий его все последние годы. Ослепительное, палящее солнце заливает землю. А земля ровная-ровная, до горизонта колышутся высокие травы, и сухой, пьянящий аромат стелется над ними. И по этим травам бродят громадные, неисчислимые стада косматых зверей, точно таких же, как он, Мушкатель, и его сородичи, только загривок, горб у них мощней, давит, придавливает их головы к земле… После этого сна у Мушкателя всегда оставалось чувство изумления: ему казалось, что он раздвоился, что он здесь, на берегу ручья, на осенней сырой земле, и в то же время там, в сухих и горячих травах, с этими косматыми зверями, похожими на него. Но почему он там, под этим палящим солнцем, где на всей земле не отыскать уголка, пахнущего зеленой ивой и прелой прошлогодней листвой?

Под утро Мушкателя разбудили плеск воды и хрюканье. Это стадо свиней пришло к водопою. Мушкатель и их знал хорошо. Летом и осенью они попадались ему редко, а зимой он натыкался на них то и дело. Отощавшие, голодные, рыскали они по всему лесу, но осторожности не теряли. И Мушкатель, попав однажды на их прикормочную площадку, видел, как подбираются они к разбросанным кучам мерзлой картошки. Свинья идет впереди, прикрывая собой выводок. За ней — подсвинки, за ними — поросята. И последним — кабан. Они идут след в след, и когда свинья, подняв ногу, настораживается и замирает, вся цепочка замирает, точно так же, с поднятой ногой…

Свинья ушла, уводя подсвинков и полосатых поросят. Мушкатель снова впал в забытье. И проснулся неожиданно, от непривычного ему чувства опасности.

Человек! Маленький человек в брезентовом дождевике, скрывавшем его с головы до ног, приближался к бобровой плотине. Мушкатель напрягся. Этого человека он часто встречал в своих скитаниях по лесу, и зубр, самый мощный зверь, не боящийся здесь никого, всегда сжимался от страха. От этого маленького человечка с длинными, до колен, руками исходила почти осязаемая волна крысиной злобы… Мушкатель даже сейчас, уже наполовину отрешенный от мира, ощутил его, этот страх, свойственный любому зверю и человеку перед мерзкой тварью, способной на все.

Человек, приподняв полы дождевика, прошел к бобровой плотине и склонился над ней. Что-то он там делал, орудуя попавшейся под руку жердиной. Потом распрямился, огляделся, вытер руки и побрел по мелководью назад.

Мушкатель смотрел ему вслед, пока тот не исчез за поворотом ручья, за косогором, и только тогда выдохнул шумно теплый воздух из обеих ноздрей и опустил голову…

Послышался лай. Мушкатель открыл глаза и увидел, как с того берега, от осинника, мчится к плотине маленький зверек с острой мордочкой, торчащими острыми ушами и пушистым хвостом, загнутым вверх. Собака. А вслед за ней, развевая белую бороду по ветру, поспешает старик в синей куртке, с ружьем за плечами. И его Мушкатель знал. Он часто приходил в заповедник, когда еще Мушкатель жил в загоне, вместе с другими людьми подходил к нему, разговаривал, смеялся. Потом, уже вольно живя в лесу, Мушкатель не раз видел, как он вываливает отвратно пахнущие клубни на поляну, куда приходят кормиться кабаны, подкладывает в долбленые корыта кругляши соли, которую лижут лоси, и Мушкатель сам не раз пользовался этой солью, пожалуй, самым вкусным, что есть на свете…

Перемахнув ручей, человек устремился к плотине. Покопался, покопался и резким движением выбросил что-то. Этот странный черный предмет, со свистом пролетев по воздуху, ударился о землю с железным звяком. Затем точно так же пролетел по воздуху и упал на берег второй черный предмет, третий. Собака, бросившись к этим предметам, угрожающе зарычала, шерсть на ее загривочке вздыбилась.