Вот Жилинский у нас был, тот, из-за которого я уехал отсюда, — тот долго у нас сидел. Он из хохлов, еще в целину сюда с Украины приехал — а они все хозяйственные мужики. У них если где осел — так там должен быть порядок. И аллеи он в совхозе насадил, и цветы заставил посадить, а за селом, по-над Ишимом, у нас яблоневый сад и огород был. Что ты, овощами весь район снабжали, все детишки, все пионерские лагеря у нас кормились. А как уехал Жилинский — так огород сразу и забросили. Новый директор сказал там поле разбить, коренное улучшение провести. Ну, и пустили туда трактор с плугом. Так я ночью пробрался, две яблоньки выкопал и к себе во двор пересадил. А там до сих пор ничего нет, одни только валы трактором наворочаны, и на них бурьян растет. Тот директор уехал, не успел коренное улучшение до конца довести, а нынешний новый про то поле и знать-то, наверное, не знает.
Ходил я, ходил, все спрашивал, кому огород помешал, зачем его извели. Никто толком ничего сказать не может. Только агроном как-то вечером, на рыбалку мы с ним шли, мне и говорит: огород — личное дело Жилинского, инициатива, значит, а с нас за огород план не спрашивают, с нас за зерно, молоко и мясо план спрашивают. И так, говорит, день-деньской крутишься, огорода еще не хватало.
Вот сиди теперь и думай, почему так происходит. И я знаю, — с нажимом произнес Федя. — Я знаю почему. Вот ты сколько лет сюда ездишь, десять лет, да? И костер у тебя где, вот здесь, правильно? А теперь посмотри вокруг, кто эти костры наделал?
Да, вид у моей поляны был удручающий.
Удивительное это место: огромные тополя и березы стоят почти правильным полукругом, и в любую жару здесь легкая тень. Внизу, под обрывом, верхушки осинок, густого ракитника. Сквозь него вьется тропа: по ней не сходишь, а сбегаешь, она выносит тебя к воде, на маленькую песчаную косу, к перекату. За перекатом, у другого берега, маленький остров, похожий на зеленого ежа, а вдали, у излучины, поднимаются белые глиняные обрывы, похожие на бараньи лбы. Их так и называют здесь — бараньи лбы.
Да и не в этом дело, не будь здесь красоты такой, — все равно, с местом этим связано десять лет жизни, и не по хорошу ведь мил, а по милу хорош…
Сейчас эта поляна моя, на которой растет, не выбивается даже под копытами бычков удивительно крепкая, блестящая под солнцем шелковистая трава, испятнана черными кругами кострищ, что оставили после себя случайные заезжие люди. И этого я никогда не понимал и, наверно, не пойму: ну, приехал ты порыбачить, покупаться, посидеть у костра — так разведи его на выжженном уже месте, на старом кострище, не выжигай траву там и сям… А я тоже хорош, ведь собирался перекопать эти кострища: на следующий год, глядишь, зарастет, затянется травой…
— Вот видишь? — угрожающим голосом говорит Федя. — Он же гад, он хуже всякого гада, потому что к нему не придерешься. Он приехал и уехал и считает, что здесь ему больше не быть — так зачем ему думать и заботиться. Он только для себя живет, он схватил — и ладно, а там хоть трава не расти. Я как подумаю, сколько таких развелось, которые живут так, как будто последний день живут, как будто завтра конец света и уже можно не стесняться, можно все свое скотство наружу выставлять, — так страшно становится. И душа, не поверишь, болит, болит, за каждый случай такой болит. Вот два года уже, как ящерку везде ищу, дочке хочу ящерку показать; помнишь, ящерки маленькие везде бегали, на солнце грелись — так нет их совсем, повывели. Тут же по полям и по дорогам удобрения рассыпаны — а много ли ей надо. Да что ящерка — она маленькая — ондатру всю побили, а она ж в воде живет, прячется…
Стоп! Так вот в чем дело. Долгими часами на реке меня все время не покидало ощущение какой-то пустоты, непонятное, но явственное чувство, будто что-то в мире не так, чего-то не хватает. В прошлые годы, тихо спускаясь в лодке по течению, вдоль обрывистого берега, изрытого норками ондатр, я часами наблюдал, как эти зверушки вечерами, после захода солнца, стригут траву и подтаскивают ее к норкам; вокруг норок образуется зеленый плотный настил, а на нем сидят маленькие ондатрята, опустив хвостики в воду. Увидев лодку, надвинувшуюся неслышно, мама-ондатра начинает загонять их в нору, а они не слушаются, не понимают. Наконец, мама загоняет их в убежище, и они сидят там друг на друге, а хвостики все равно наружу…
— Он удобрения вдоль дороги рассыплет — поленится подобрать, пусть ящерка ими травится. А сюда придти зимой — зимой здесь снега наметает выше человека — сюда не поленится, пробьется, чтобы ондатрину норку обложить…
— Кир-ряк! — раздалось вдруг сверху. — Кир-ряк! Крак! Кир-ряк!
Федя вздрогнул, вскинулся, но я, преодолев секундное оцепенение, рассмеялся, успокоил его.
Это подала голос моя соседка, птичка, что гнездится на вершине громадного старого тополя, стоящего над обрывом. Я думаю, что птичка эта небольшая, потому что большое-то гнездо я бы разглядел, как ни велик тополь. Ну а голос, голос — это да… Ранним-ранним утром, когда солнца еще не видно, оно вот-вот появится, выглянет из-за крутого увала, и только верхушки тополей светятся, — просыпается весь прибрежный лес, невидимые и неведомые мне птички разливаются на все голоса. Рай земной — да и только. И тут в общий радостный хор включается моя птичка: кир-ряк! кир-ряк! — разносится по всему берегу, начисто заглушая все остальные трели и рулады. Слушать это, конечно, невыносимо. Вначале я злился: «Колесо ведь несмазанное, а тоже небось думает про себя, что поет, как соловей», а потом примирился: что ж, каждый поет таким голосом, каким наградила его природа.
Но сейчас-то птичка не пела, она явно ругалась, скандалила. Вслед за очередным хриплым воплем «кир-ряк!» донесся шум, хлопанье крыльев и с тополя сорвалась, слетела под обрыв громадная ворона. А за ней, камнем упала на нее, как сокол, маленькая ярко-желтая птичка: прямо в воздухе, на лету, долбанула ворону клювом и взмыла вверх.
Мы с Федей растерянно переглянулись: так все быстро, неожиданно и непонятно.
Я встал, подошел к обрыву. Внизу, на стволе поваленного дерева сидела и оправлялась ворона, растерянная и растрепанная. Увидев меня, она недовольно дернула головой и раздраженно бросила: «Кар-р!» — что явно означало: «А тебе чего надо; и так схлопотала по шее, так ты еще здесь ходишь».
Я вернулся к палатке.
— Видел, а? Видел? — радостно спрашивал Федя, глядя то на меня, то на вершину тополя. — Вот ведь пичуга! Налетела, как истребитель на бомбардировщика! От вороны только перья во все стороны! Гнездо ведь хотела разорить, лахудра старая!
— Да уж, у такой разоришь. Все глаза выклюет. А с виду-то всего ничего, как синичка. Да и желтенькая…
— Что ты, синичку-то я сразу узнал бы! У синички только грудка желтая. А эта вся желтая, в черную крапинку. Пестрая, вроде сойки…
— «Вроде», «вроде», — забурчал я. — Тоже мне, деревенские… Ну, городские — ладно, — у них жизнь такая. А вы-то… как залезете на свои мотоциклы — и только ветер в ушах. Скоро ворону от сороки отличать не будете…
— Похоже, сойка, — с сомнением в голосе предположил Федя, не обращая внимания на мое бурчание. — Но неужто у сойки такой голос. Как будто ржавые гвозди гвоздодером дерут, прости господи…
— Да, голосок еще тот…
— С таким голосом сидеть в сортире и кричать: «Занято!» — сострил Федя.
Я рассмеялся. Ну, слава богу. Очень кстати оказалась сейчас эта отважная птичка.
Похоже, о том же подумал и Федя. Он посмотрел на меня, вздохнул и тоже засмеялся:
— Видишь, какие дела. А я-то разошелся… Да все ведь из-за Милки. Ну сам посуди, разве можно хорошую корову под нож отдавать?
— Постой, постой, — спохватился я, с трудом возвращаясь к тому, с чего все началось. — А почему обязательно сдавать? Продай ее кому-нибудь — и все дела!
— А кому ты ее продашь, интересное дело. У наших у всех свои коровы есть. Да и не привыкли у нас продавать, привыкли сдавать — и все.
— А в райцентре? А в соседних деревнях? Сейчас же все начинают скотину держать, вот и купят у тебя…
— Купят, догонят и еще купят. Что ж ты думаешь, я теперь с коровой в поводу по деревням ходить буду? Конечно, был бы в районе скотный базар — тогда другое дело. А в город везти — только намучаешься. Машину нанимай — плати, да если не продашь — обратно как? Что ты — одна морока…
— А если объявление дать?
— Где? На столбе в Большой Малышке?
— Почему на столбе — в районной газете. Так, мол, и так, продается корова…
— Что ты, в газете про корову! Сроду такого не было.
— Ну как же не было: дают ведь объявления про обмен квартир, или дом продается, например.
— Так то дом, а то корова — сравнил…
— Да все равно же! — загорячился я. — Все равно! Твое дело — деньги заплатить за объявление, вот и все. Хочешь, поедем, у меня там знакомые есть.
— Знакомые? — оживился Федя. — Если знакомые, тогда конечно. А что?
— Ничего. И без знакомых можно. Пойми, это твое личное дело: хочешь — про дом объявление давай, хочешь — про корову. Вон в больших городах в газетах объявления дают: куплю щенка, или: продаю попугая…
— Иди ты, — не поверил Федя.
— Точно тебе говорю.
— Надо же, попугая продает…
— Ну так поехали?
— А что, поехали!
— Я и говорю: поехали!
— Да поехали, попытка не пытка!
Услышав наши вопли, Федина дочка, маленькая, загорелая до черноты девочка, уже умеющая ходить босиком по колючей траве, оторвалась от банки со сгущенным молоком. Вытерла рот всей рукой, от локтя до запястья, посмотрела на нас и тоже закричала:
— Туман! Туман!
Из-под обрыва выскочил Туман, как всегда, хмурый. Сверху сухой и пушистый, а снизу мокрый: в реку заходил. На брюхе шерсть висит сосульками, на лапах облиплась так, что лапы истончились, как спички, а под шеей почему-то встопорщилась, как бороденка. Не пес, а карикатура.
Мы выкатили «Урал» на дорогу. Федя сделал несколько кругов, набирая обороты, и лихо устремился в гору, на штурм крутого материкового берега. «Ребенка надо было высадить», — запоздало подумал я, но машина с ревом выскочила уже на увал.