И Мишка, забыв, что он в Алма-Ате, а не в поселке, направился прямиком к прилавку, еще удивился, наверно, что перед ним не расступились.
— Мне водки, — сказал он, протягивая деньги через головы. — На все.
Понятно, что тут поднялось.
— Не давайте ему! — завизжали женщины. — Он без очереди!
— Людей бы постыдился!
— Да, будет он тебя стыдиться…
— Ему бы нажраться поскорей…
— Морда-то вон какая красная…
Мишка растерялся.
— Я на машине, — начал объяснять он, — машина вон стоит…
— А если на машине, так можно без очереди, да? — съехидничала женщина с большой авоськой в руках. — На машине он, гляди ты! Становись в очередь, начальник нашелся, на машине!
— Че ты орешь! — взъярился Мишка. — Люди меня ждут, понимаешь, люди! Буровики в пустыне сидят без работы, понимаешь?!
— И ты им водку повезешь, да? В пустыню. Им, бедняжкам, там больше пить нечего. Они там работать не могут без водки, да?
Мишка от такого непонимания, от такого издевательства аж вскинулся и хотел сказать этой бабе все, что он о ней думает, но его остановил спокойный, рассудительный, даже с нотками какой-то материнской назидательности голос высокой седоватой женщины. Она в своем открытом, вроде бы уже и не по возрасту, платье стояла в середине потной очереди так, как будто вокруг никого и не было, и ее голос почему-то сразу утихомирил страсти.
— Вы же взрослый человек, — сказала она и одарила Мишку ясным взглядом, — а ведете себя как молодой забулдыга. Неужели вы не понимаете, что мы тоже торопимся, во время обеда в магазин забежали, чтобы вас же, мужей, вечером накормить. И ваша жена сейчас, наверно, тоже где-нибудь в очереди томится… И если вы правда очень спешите и вас ждут не дождутся, то могли бы попросить разрешения: мы ведь тоже люди. А вы будто нас и за людей не считаете…
Она говорила с Мишкой так, как говорят, наверно, воспитатели в детсаде с напроказившим пацаненком, и Мишка совсем смешался, почувствовал себя идиотом.
— Ну что вы налетели на него, товарищи! — вмешался тут в разговор единственный в очереди мужчина в белой тенниске и темных очках. Говорил он как-то легко, ласково, снисходительно. — Из-за бутылки водки на человека налетели. Неужели непонятно: рабочий человек, торопится, ему надо. Это нам можно здесь постоять, а ему делом заниматься надо. К тому же машина ждет, и друзья, наверно, заждались уже. Вы берите, берите, — ласково сказал он Мишке. — У вас ведь без сдачи, как всегда?
— Простите, но так тоже нельзя! — возразила ему высокая женщина. — Вы слишком уж либеральны…
— Бог с вами, — легко улыбнулся ей мужчина, — какой же из меня либерал? Просто ему ведь нужней, чем нам, не так ли? И потом, если уж гегемон, так пусть он будет гегемоном. В этом-то деле он точно гегемон, согласитесь…
Мишка стоял, растерянный, смотрел то на него, на этого мужчину, то на меня, то на женщину и моргал, краснел, не зная что сказать и что сделать.
Меня как будто под сердце ударили: это Мишку, Мишку нашего так! Кого бы другого, но Мишку, который в жизни своей и мухи не обидел. Это ему однажды Иван подсунул вместо зубной пасты тюбик с кремом для бритья, и мы звали его Мишка Мыльный Порошок, а он и не подумал обидеться, только смеялся вместе с нами.
Меня ноги сами понесли: я подошел спокойно к этому человеку, в тенниске который, к умненькому и чистенькому, и — руки у меня были в тавоте, в грязи, мы поехали, даже не успев отмыться, — смазал его сверху вниз, по всему лицу. У нас в детдоме это считалось высшим оскорблением: не ударить, а с м а з а т ь…
А Мишка как стоял, так и застыл столбом посреди магазина.
— Чего стоишь! — гаркнул я на него, и он заторопился, засуетился. И мы ушли.
Ехали молча. Я дрожал весь, руки-ноги тряслись. Мишка сопел, то и дело поглядывал на меня с какой-то опаской.
— Ну что ты сопишь? — спросил я, немного успокоившись. — Не переживай, пусть этот гад переживает. Легко еще отделался.
— Скорый ты… — сказал вдруг Мишка и замолк.
Я растерялся.
— Что значит — «скорый»? Ты что, считаешь, что я неправильно сделал? Нет, ты не отмалчивайся, ты говори!
— Да нет, вроде так…
— А что же ты тогда?..
— Ничего, так просто…
— Нет, ты объясни. Я что, за себя, что ли, полез?
— Я, между прочим, и сам мог. Мужик этот — мне ровесник…
— Ну и что?
— А то, что если бы что, так ты бы и меня мог вот так — вот о чем я думаю.
— Да ты что, Миш, как ты мог подумать!
— А ничего, думаю — и все.
Я окончательно растерялся. Да что же это такое, я же не за себя, за него. А он на меня же и дуется. Ну, люди…
Всю оставшуюся дорогу мы молчали. Мишка, правда, пробовал заговорить, но я не отвечал. Нет уж, друг, сам с собой разговаривай, если ты такой добренький…
На буровую мы приехали, когда уже стемнело. Наши сидели за ужином, в душном вагоне. Света не было, дизель не работал.
— Вы чего такие надутые? — спросил Иван, сразу заметив, что мы не в себе.
— Вот он, — мотнул я головой в сторону Мишки. — Добренький очень у нас. Каждого гада готов пожалеть. А тот издевается над ним — и доволен, что такой умный…
— Да… — сказал Иван, выслушав всю историю. — Молодцы. Орлы-ребятки, а?
— А что ты хочешь? — завелся я. — Так и оставить все это?
— Конечно, если ума нет, чтобы сказать как следует, тогда надо кулаком. Закон — тайга, медведь — хозяин…
— Ну знаешь, Иван… Ты там не был, а то бы я посмотрел, что бы ты делал! Ты лучше у Мишки спроси, как тот его перед всеми скотом выставлял. Ты скажи, Миш, скажи!
— А чего говорить, я уже говорил тебе, что мужик тот нам ровесник. Падла он, конечно. Но и тебе нельзя было так…
— Да при чем тут ровесник? Я же за тебя обиделся! А ты как… как Валерка Азегов!
— Какой Азегов! — вскинулся Иван. — Ты что бормочешь?
Я и сам не понял, как это у меня вырвалось. Вспомнилось вдруг, как будто вчера было. Объясняй теперь…
— В детдоме у нас был такой парень, себе на уме. Мы, когда старшие уже были, дружили с городскими, с соседней улицы. Ну, лежу я у одного парня во дворе, жим лежа делаю: мы тогда все культуризмом занимались… Вдруг врывается этот Валерка Азегов и с ним еще двое городских, с этой же улицы. И один из них, приблатненный такой, сипит: «Дайте нож, где нож…» Что такое? — спрашиваю. Да там, говорит, на улице, задираются. Выхожу я на улицу, а там двое стоят, незнакомые. Чего надо? — говорю. — Шли бы вы, ребята, своей дорогой. — И тут же получаю удар — аж искры из глаз. Ну, завертелось тут все: я руками махал, они… И сразу же, моментально, тихо стало, разбежались. Я опомнился: губа разбита, из носа капает… И мои вокруг меня стоят. Что же вы, — говорю, — стояли, я ведь один с ними дрался. А этот, приблатненный, говорит: «Да их там, на той стороне улицы, еще человек десять было…» Ну и что? — говорю. — Я же за вас заступался, а вы… — И тут Валерка Азегов, наш же, детдомовский, бормочет: «А тебе что, больше всех надо было…»
Вот так, Иван, на всю жизнь я это запомнил. Если все будут, как Валерка Азегов, тогда лучше совсем друзей не иметь. Зачем они, друзья? Чтобы бросить в трудную минуту?
— Д-да, — крякнул Мейрам. — Вот ведь дешевка, а?
— А ты, Витя, одно с другим не путай, — перебил его Иван. — Ты не путай. Здесь совсем другое дело. Ты думаешь, если ты детдомовский, то другие ничего не знают. Я только в Михайловке такого навидался, что вам всем на всю жизнь хватит. И с тех пор больше всего на свете ненавижу кулак, кодлу ненавижу. Кто сильнее, тот и прав — этого ты хочешь?
— Интересный ты! Как будто я против. Что я, по-твоему, мордоворот тупой? Но в магазине-то кто, я, что ли, начал? Он же сам начал и, довольный собой, думает, что никто его не понимает!
— Стоп! — оборвал меня Иван. — Ты из себя обиженного не строй. Без очереди кто лез? Он или вы?
— Ну, мы… — буркнул Мишка.
— То-то же. И умыли вас, как положено. Еще бы в милицию сдали, совсем хорошо было бы. А полез ты, Витя, не столько за Мишку заступаться, сколько тебя самого заело. Видишь, стоит мужик грамотный, слова всякие непонятные говорит, а ты и ответить ему не можешь как следует. И нечего из себя строить. Вести себя надо по-человечески…
Я встал и вышел из вагончика.
На улице уже было темно. Шумел арык, окаймляющий весь парк. Я пошел к нему, сел под дерево.
Еще месяц назад я сидел здесь же, под этим деревом… Тогда мы перевозили буровую из пустыни сюда, в поселок. Перевозка — тяжелая работа. Надо собрать и погрузить сотни полторы стокилограммовых буровых штанг, тонны труб, насос, глиномешалку, не считая всего остального мелкого железного хозяйства. Запарились все, языки на плечо высунули. А солнце палит… Расстояние здесь небольшое, и поэтому нам мало машин дали, в два-три рейса перевозились. Я с первым рейсом сюда приехал, и Иван оставил меня охранять вагончик, а сам подался назад. Принес я тогда из вагона какую-то потрепанную книжку, сел под это дерево, снял сапоги и опустил ноги в арык… Сидел, ждал наших, и довольней меня не было человека на свете…
А сейчас все по-другому. Прав Иван или не прав, мне это уже без разницы, мне все равно придется отсюда уезжать. Может, кто-то и умеет приживаться, забывать, а я не могу: я если поцапался с кем, то все, в разные стороны. Такой уж уродился…
Заскрипела тяжелая дверь вагона, раздались голоса.
— Витя! Витя! — закричал Мейрам.
Я не откликнулся.
— Погулять, наверно, пошел…
Это уже Эрик.
— Обиделся, — сказал Мейрам. — Может и уехать…
— Еще чего! — Это Мишка его перебил. — Что мы ему — собаки? Захотел — подружился, расхотел — бросил…
— А он что, правда детдомовский? — спросил Мейрам. — А я и не знал.
— Я тоже не знал, — сказал Мишка. — Правда, видно по нему иногда: ни с того ни с сего вдруг начинает щетиниться. Как в анекдоте: его еще дураком не назвали, а он уже говорит: «Сам дурак!»
— Точно! — обрадовался Мейрам. — Как он приехал тогда с Демократом, начали знакомиться, а я фамилию его не расслышал. Как-как? — спрашиваю. А он говорит: «Найденов. Что, не нравится?» Нет, говорю, почему не нравится? Нравится…