Прописные истины — страница 40 из 46

Если б можно было, я бы, наверно, застонал от стыда. Да, так все и было. Мы с инженером по кадрам — Социал его имя, а зовут все Демократом — приехали к ним на буровую ночью. В вагончике был один Мейрам, остальные на соседней буровой, у Ильи Баранова. Вот тогда мы с Мейрамом таким образом и поговорили…

Я-то думал, что его фамилия моя насторожила. Хотя откуда ему знать, что всем подброшенным в детдомах одну фамилию давали — Найденов… Только у нас трое Найденовых было… А если честно, то не поэтому. Просто я всегда считал, что в новой бригаде, в любом новом месте надо сразу себя  п о с т а в и т ь. А то, мол, подомнут, ездить будут. А ему, Мейраму, да и никому, такое и в голову не приходило, оказывается… А я, выходит, только сейчас додумался, что когда люди делом заняты, им не до этих глупостей. И если про гонор говорить, то ведь ребятки эти не слабаки, они сами кого угодно и что угодно могут поставить. Но они же меня за  с т а р ш е г о  почитают: пусть и разницы-то между нами года четыре, но они так  в о с п и т а н ы. А я… Детдом же, откуда ж знать…

Я привык уже, если что не получается в жизни, валить на детдом. Конечно, жизнь эта совсем другая. Как вспомню, как наши на жердочках сидят, так до сих пор все в душе переворачивается…

В нашем детдоме ворот не было, да и забор так себе, штакетничек. Вместо ворот два длинных бруса было, продетых в скобы. С трех сторон такие ворота были: специально так сделали, чтобы не отгораживать нас от всех остальных людей. Никто не запрещал выходить на улицу, в город. Но детдомовская ребятня все равно не выходила, сидела вечерами рядами на этих брусьях, смотрела на улицу. И я так сидел, когда маленький был. А когда вырос, в город стал ходить к знакомым, видеть этого не мог. Возвращаешься, а они, малыши наши, сидят на этих жердочках, как воробьи…

Теперь-то я понимаю, почему это так, почему у нас дружбы не получалось с городскими, даже с учителями… ее, дружбы этой, и не могло быть. Уж на что меня наша математичка любила, все по голове гладила и говорила: «Ежик…» А потом уходила к себе домой. У нее где-то там, в городе, была своя жизнь, главная жизнь, о которой мы ничего не знали и не могли знать, и не понимали, а просто страдали неведомо отчего.

Резко заголосили лягушки по всему арыку. Ну все, теперь до утра будут глотки драть.

За тусклыми, занесенными пылью окнами вагончика замигала свечка и погасла. Все. Пора спать. Хватит на сегодня.

6

Однажды утром, когда жить так хорошо, потому что прохладно, я, выйдя из вагончика, увидел Жорку Чемоданова и сильно обрадовался.

Чемоданова знают все буровики. И уважают. И вообще, как-то очень тепло к нему относятся.

Жорка уютно сидел на ящике из-под инструментов, и мне показалось, почудилось, что он здесь сидел всегда.

— Здорово, буровичок, — сказал он. — Проснулся?

— Ага, — улыбнулся я. — С приездом…

Чемоданов приехал к нам надолго. Был он уже не буровым мастером, а бригадиром монтажной бригады. Они монтировали электронасосы и щитовые домики на скважинах, и в Юндже, вокруг которой наши буровики навертели их несколько десятков, у него было много работы. Он должен был за неделю объехать все точки, установить очередность монтажа, подписать все документы с заказчиком, местным управлением оросительных систем, и потом только вызвать свою бригаду.

В честь каждого прибывшего с базы так или иначе дается ужин, если он, конечно, достоин этого. А то бывают такие, что не только угощать — сидеть с ними за одним столом противно. В нашем деле народ собирается разнообразный, от пацанов, ищущих романтики, до кадровых бичей. И все всех терпят, кроме одной породы — откровенных жлобов. Но жлобов в буровых-то бригадах нет, они сюда не идут, а если случайно и попадают, то не задерживаются, быстренько сматываются совсем или перебираются на работу поспокойней, на базу, поближе к дому. Как наши остряки говорят, жлоб — животное домашнее.

Есть, например, у нас в колонне перегонщик. Это должность у него такая. Буровой станок смонтирован на платформе МАЗа, установка самоходная. И во время переездов на большие расстояния для перегона буровой с базы посылают специального человека, водителя дизельных машин высочайшей квалификации — перегонщика.

Я нашего перегонщика долго в глаза не видел, потому что на Кегене мы сами свой МАЗ водили, — только слышал о нем. Но вот однажды нас сняли, переводили в Нарынкол, и он приехал. Здоровый, налитой старик. От угощения наотрез отказался, покровительственно, поучающе сказав при этом: «Один раз выпьешь, а случись что — и все заслуги насмарку». Потом достал из своего портфеля — он с портфелем ездил! — полбулки хлеба с салом, несколько помидорин, разложил все это перед собой и тут же, за нашим же столом, вместе с нами сидя, начал ужинать. От нашего чая, правда, не отказался, попил…

Мы, даже те, кто хорошо его знал, все равно смотрели на него во все глаза, как на диковинного зверя в зверинце. Нам даже странно и смешно было: вот ведь какой экземпляр человеческий, прямо клоун среди нас, да и только…

Но смех смехом, а я эту породу хорошо знаю, навидался таких заслуженных хозяйчиков. Они живут по принципу: вашего нам не надо, но уж за свое-то любому глотку перегрызут.

Совсем некстати вспомнил я вдруг про перегонщика, А может и кстати, потому что если перегонщик был наш знаменитый жлоб, то Чемоданов, как бы это сказать, — совсем другой человек. Ничем особым он знаменит не был, просто все знали, что лучшего мужика и лучшего буровика, чем Жорка Чемоданов, у нас в колонне нет. Он был старейшим буровым мастером в колонне и, если бы не разъедающий его туберкулез, работал бы в поле до самой пенсии.

Вечером был ужин. И Жорка Чемоданов, старейший буровик, сидел среди нас, шумных, буйных, распаренных, как ребенок среди взрослых, худой, сутулый, смеялся вместе с нами глуховатым, осторожным смешком, слегка покашливая, и всегда тихие, печальные глаза его в глубоких впадинах сияли: он снова был среди своих. Судьба его многим обделила: здоровьем, силой, напористым характером и талантом веселого зубоскальства, и сколько помню, всегда он был в тени, не выделялся, а голос его терялся среди других, более громких голосов, но сейчас, вместе с нами, под гром эмалированных кружек, он, подумалось мне, забыл о своей болезни, обманул себя, уверовал на секунду, что ничего не изменилось, все как раньше было, и он такой же, как все, буровик, а не какой-то там бригадир монтажников, почетный отставник.

Глубоким вечером, когда в кружках с коричневым несмываемым осадком по стенкам остывал уже чай, Чемоданов начал вдруг собираться, надел сетчатую дачную шляпу, накинул серый пиджачок.

— Ладно, ребята, — сказал он, — я домой пойду.

Я раскрыл было рот… но Иван перебил меня.

— Давай, давай, Чемоданчик, — сказал он. — Смотри, не подкачай наших!

Я спросил Ивана, что за дом такой объявился у Чемодана в Юндже.

— К бабе пошел, — пояснил Рындин.

— Да я понял, что не в кино, но почему «дом»?

— Ты что, не знаешь? — спросил Иван, и лицо его вытянулось от удивления. — Про Седьмую не знаешь?!

…В этот вечер я услышал от наших рассказ о том, как лет шесть назад, когда бригады колонны только начинали работать в юнджинской пустыне, и буровики здесь тогда еще были в диковинку, и Чемодан среди них был одним из первых, угораздило его связаться в Юндже с женщиной, известной сейчас во всех бригадах и на всех точках под именем Седьмой: она работает здесь телефонисткой. Чемодан так крепко прилепился к ней, что не знал здесь больше ни одной женщины и никуда не ходил с мужиками, жил все время не в вагончике, со всеми, а ездил ночевать в Юнджу и даже чуть ли не на правах отца провожал полтора года назад сына Седьмой, взрослого уже парня, в армию. А скоро Седьмой не видать его как своих ушей, потому что говорят, что буровые работы здесь закрываются. Ведь с Балхаша, Капчагая или Нарынкола сюда уже не поездишь. И хорошо еще, что у Чемодана с женой в Алма-Ате полный разлад и ей наплевать на него, а то бы она устроила ему веселую жизнь.

— Ну а Седьмая эта как из себя? — спросил я и неопределенно поводил руками в воздухе.

— Что ты! — удивился Иван. — Ни рожи ни кожи, одни мослы и штукатурка. Сорок с лишним лет, всю жизнь без мужика: думаешь, от такой жизни у бабы что прибавится…

— Так куда же Чемодан смотрел? Неужто другой найти не мог, или свет клином сошелся?..

— Не говори, — вмешался Рындин. — Они, эти… страдатели, все такие. Тут уж ничего не поделаешь…


Чемоданов приходил к нам на площадку каждый день. Вставал за рычаги установки, и по тому, как он работал, сразу был виден старый мастер: новичок «рвет» станок, а этот — на лице написана острая сосредоточенность, резкость, веселая и злая власть над железом, но руки орудуют рычагами независимо от настроения, не опьяняясь властью — плавно, неуловимо, чуть прикасаясь к рукояткам.

Потом мы садились перекуривать, и Чемоданов вновь становился обыкновенным, тихим, спокойным, смирным. Он сидел на камне чуть ссутулившись, покойно сложив худые руки на коленях, разминал неторопливо папиросу и был похож на старого воробышка.

— Я здесь раньше всех начинал, — ровным, глуховатым голосом рассказывал он, посматривая на меня желтыми, с устоявшейся, обыденной печалью глазами. — Я еще на УКС, на ударно-канатных станках, работал. Ты не знаешь. Мы не бурили, а железной бабой трубы в землю загоняли, как сваи сейчас забивают. Грохот на всю округу стоял. Куски расплющенного железа от труб, ошметки тросов, как пули, летят. А меня ни разу не задело, здоровый…

И он со спокойным удивлением смотрел на свои руки, как будто до конца еще не веря этому.

— Слушай, — спросил я как-то, выбрав момент, — а твоя… эта, не говорит… — я замялся, но пересилил себя, сказал все-таки, — чтобы ты совсем к ней переезжал жить или еще чего…

— Нет, — сказал он и посмотрел на меня кроткими глазами. — Она добрая…

И я осекся.

Вечером этого же дня мы с Эриком, сдав смену, умылись, переоделись и пошли в кино. Летний кинотеатр в Юндже возле чахлого и редкого парка, на пыльной площади, в середине которой громоздится бол