Прописные истины — страница 44 из 46

Но удивляться было некогда. Мелькали трубы, взлетая наверх с легкостью спичек, шипела и сверкала сварка, со звоном сходились и расходились звенья накидных ключей, с привычностью автомата срабатывали руки, резкими рывками завинчивая тяжелую, черную, махиной нависшую над головой трубу. Как привидение, промаячил в свете лампочек Женя Ведищев в своих серых джинсовых штанах и белой рубашке и исчез. Потом вдруг откуда-то появился трактор «Беларусь» с экскаваторным ковшом и начал рыть отводной арык от самого основания скважины. «Женя пригнал, — мелькнуло в голове. — Вот и хорошо. Одной заботой меньше, а то в грязи утопаем…».

Лязг, грохот, рев, и мы, как черти в железном аду, злые, веселые, сильные.

И когда все неожиданно кончилось, когда Иван легонько, одним пальцем крутанул маленькую пластмассовую ручку на станке: сбросил газ и заглушил дизель, и погасли лампочки на мачте, — оказалось, что уже наступило утро, ясное солнечное утро, стало вдруг тихо, и только вода шумела, извергаясь из короткой шестидюймовой трубы, похожей на обрезанный ствол пушки. Прозрачная уже, почти совсем чистая вода.

— Сорок литров в секунду дает, — на глаз определил Женя и подставил ладони под водопад. — Песок еще гонит, через день совсем чистая будет.

Я тоже подставил ладони под воду, смыл с них корку глины и грязи и тогда только почувствовал, как хлещут по коже маленькие песчинки.

— Пойдемте, ребята, — сказал Женя, — я там привез.

Мы ввалились в вагончик, расселись вокруг кухонного стола, и Женя разлил.

— Вечером управляющий барана обещал, — сказал он. Пронзительной чистоты голубые глаза его на темном, загорелом лице сияли, как льдинки на солнце. — Давайте, ребята… сделали ведь… вон народ уже собирается… сделали.

Из окна вагончика видно было, как стекались люди к скважине: из села шли, узнали. Пацанята, раздевшись, уже лезли под воду и с неслышным отсюда визгом выскакивали: холодная! Черные, рыжие, русые, совсем белокурые. Даже по этой маленькой группке можно определить, что это за село — Каратал: чечены, ингуши, немцы, русские, казахи, уйгуры — всех понамешано…

— А все-таки интересней, когда самоизлив, да? — спросил Иван и сам себе ответил: — Конечно, интересней.

— А где Гриня? — спохватился Эрик. — Куда он исчез?

— Спит Гриня! — рассмеялся Мейрам. — Как закончили, так он сразу и рухнул.

— Ну Гриня! — восхитился я. — Ведь на ногах не стоял, еле добудился его, а кольцо как срезал — ни царапинки на резьбе!

— Мастер! — сказал Иван. — А ты как думал!


Потом мы переехали на новое место, в этом же совхозе, только на другом отделении. И каждый раз, когда я ехал в Каратал за продуктами или еще за чем, я просил Мишку Рындина завернуть к нашей скважине, раздевался и залезал под леденящий водопад. Один раз даже простудился, но скоро выздоровел. Когда на болезнь не обращаешь внимания, она быстро проходит. Да и лето жаркое было.

9

Мы спали день, ночь и проснулись поздним утром следующего дня.

Сначала, с первых минут, непонятно было, что случилось. Яркий слепящий свет бьет в окна, над головой — крутой выгиб вагонного потолка — все как обычно, но в то же время что-то не так. Понимаю, помню, что скважину мы закончили, и торопиться некуда, но все равно, внутри как-то беспокойно, как будто вокруг что-то изменилось, а что — неизвестно. И только услышав легкое звяканье кружек за стеной вагончика, догадываюсь, в чем дело.

Дело в том, что тихо.

Когда и пять, и десять суток подряд, не смолкая ни на секунду, ревет и грохочет дизель на буровой, к нему так привыкаешь, что не слышишь его вовсе. А потом, вдруг, да еще после такого мертвого сна, оказываясь в тишине, никак не можешь опомниться, что-то мешает. Когда грохочет дизель, то уши у человека вроде при деле: ограждают его от этого грохота. А когда он стихает, то начинаешь вдруг чувствовать собственные уши и очень удивляться и беспокоиться. Но это быстро проходит.

Наши сидели на красном одеяле и пили чай. За их головами возвышалась решетчатая мачта буровой и оттуда, снизу, извергался, сверкая на солнце, густой поток воды. Хорошо!

— А мы тебя в пожарники записали! — сострил Мишка, наливая мне чаю. — Думаем, еще час проспит, все: пусть идет сдавать экзамены на пожарника, раз такой способный…

— Мы вот что решили, — перебил его Иван. — Поедем сейчас на речку. Искупаемся, рыбки половим, а?

Иван смотрит на меня и тоже расплывается в улыбке. И ребята тоже тихо и благостно улыбаются. Да, оказывается, есть жизнь на свете: и река, и рыбалка, и ясный день. Просто мы месяц ничего не видели, кроме глины, лопат, кувалды и буровых штанг, ничего не чувствовали, кроме злости и усталости, потому что неудача застит мир, а удача — вот она! — открывает его заново: дыши, живи и радуйся.

Иван с Мишкой сели в кабину водовозки, мы взгромоздились на железную бочку — вдоль нее с двух сторон есть длинные деревянные ящики и там много всяких упоров, скоб, захватов и других приспособлений, чтобы не свалиться — и покатили с бугра вниз, по спекшейся от зноя дороге, огибая село, пересекая наискось огромную долину, на самом краю которой, за грядой пирамидальных тополей, струится невидная даже с десяти — двадцати метров река. Все здесь есть: и песчаные пологие берега, и густые тальниковые заросли, но все в уменьшенном, игрушечном виде, потому что река эта — просто-напросто ручей, текущий с гор, и в самом узком месте человек может лечь в него и наглухо перегородить, как плотина, а глубина в самом глубоком месте — по колено, а если кому посчастливится набрести на яму, то по пояс.

Но мы купаемся и плещемся, как в большой реке, с беготней, с ревами и криками, с нырянием, аханьем и оханьем. Я первым не выдерживаю, вылезаю на берег и зарываюсь в горячий песок: ручей ручьем, но течение быстрое и вода ледяная, не прогревается даже в сорокаградусную жару.

Река… — дремотно думаю я, глядя сквозь полуприкрытые веки на маленькие тальники, на сверкающую воду. Никак я не могу привыкнуть, что в этих краях такие ручьи всерьез называют рекой. Даже на дорогах и перед мостами поставлены столбики с табличками: река такая-то, и название есть. Но ведь шутки шутками, а из этого ручья, перегороженного двумя плотинами, набралось воды для двух больших озер. Они отсюда недалеко, но мы не поехали туда — берега там уже плохие, топкие: вода спадает с каждым днем, к концу лета вся уйдет на полив, и потом снова будет набираться, натекать из этого ручья.

А в нашем городке река настоящая, равнинная, с весенним разливом, когда конца и краю не видать, и плывут по этой безбрежной воде копны соломы, сараи да смытые паводком крошечные дачные домики. К июню она входит в берега, и начинается там, на берегах этих, особенно у города, своя жизнь.

Наш детдом был почти у реки, на горе. И летом, после завтрака, мы, захватив длинные тальниковые удилища, бежали по деревянному тротуару с перилами вниз, к маслобойке, к зеленым ее воротам, и терпеливо ждали, когда сторож вынесет нам в замызганном фартуке куски пахучего жмыха. Расхватываем его и — по деревянному мосту — на тот берег, где крутой поворот и песчаный мысок. За поворотом — разрушенная плотина, и потому вода здесь ходит кругами. А нам, для рыбалки с прикормом, только этого и надо: жмых не сносит течением, а крутит на одном месте. Пескарь и чебак от одного только запаха жмыха дуреют и хватают наживку не глядя. Только успевай насаживать червя, надевать рыбешку на кукан да подбрасывать прикорм. Но вдруг, разом, клев кончается и начинается маета, никакой прикорм не помогает. Так чего ж его зря расходовать, лучше самому грызть потихоньку: такой сытный запах, такой масляный вкус во рту, вкуснее, чем самые вкусные семечки… А когда снова начинается поклевка и нужен прикорм, его-то и нет уже, съели весь жмых. Да и пора уже на обед, рыбу надо на кухню сдавать, чистить… Вкус той жареной рыбешки, золотистой, хрустящей на зубах, до сих пор помню…

А когда старше стали, то уже не рыбачили. У нас не принято было, чтобы старшие рыбачили, несолидным это считалось. Другие пацанята, подросшие из малышей, бежали вместо нас по утрам все к той же маслобойке, получали свои бурые куски подсолнечного жмыха и мчались, счастливые, к реке, а мы, старшие, готовились… К чему — трудно сейчас сказать. Считалось, что к взрослой, к самостоятельной жизни, к работе; мы все почти определены были по заводам, фабрикам в городке нашем. Считалось, что мы там, привыкаем потихоньку к новой жизни. Так оно и было, конечно, только… Только больше всего тянуло нас тогда на вокзал. Где бы мы ни были, а вечерами, теплыми летними вечерами, мы все встречались, виделись на вокзале. Кто группами, а кто и порознь, таясь, грустя в одиночку, приходили встречать и провожать поезда в сумерках, смотреть в окна купе, на цветы, на дрожащие белые занавески, на лица людей, для которых наш городок — минутная остановка в их долгом и счастливом путешествии, в их такой далекой от нас жизни. Мало того, что эти встречи и провожания поездов переворачивали наши души, так там еще был старый вокзал. Не знаю, снесли его сейчас или нет. Давно уже построен был новый вокзал, а старый все не сносили, какой-то склад в нем устроили. От взрослого почти парня ведь ничего не скроешь, да никто особо и не скрывал, и я знал уже, что меня нашли на этом вокзале, на первом этаже. Говорят, обычная для послевоенных лет история: оставляется ребенок на вокзале, поближе к комнате милиции, а там уже знают, что с ним делать, куда сдавать. И фамилия для таких обычная, думать не надо — Найденов, и имя для тех лет обычное — Виктор, Победитель…

Вот так… А может, будь все по-иному, я тоже, как эти люди, проезжал бы сейчас в купе с белыми занавесками мимо этого городка, и смотрел бы сверху, из вагонного окна, на вокзал, на домики и на людей без всякого любопытства, памятуя, что в моем долгом и счастливом путешествии будет много еще таких городков и вокзалов. Но кто я на самом деле, откуда родом, у какой реки выросла моя мать — никто этого не знает и не узнает, и ничего этого не будет, а значит, и не было ничего.