Проповедь о падении Рима — страница 11 из 26

— Я вижу, что он счастлив. А ведь это — самое главное,

и Орели не хотела ее расстраивать и так и не призналась матери, что Матье безумно ее раздражал и что в его счастье она видела лишь триумфальное выражение избалованного ребенка, сопляка, который криками и плачем добился желаемой игрушки. Она наблюдала, как Матье, не скрывая радости, демонстрировал зачарованной публике эту игрушку, и с опаской думала, что испытываемое ею раздражение не было глубоким и продолжительным, потому что не объяснялось гневом или переживаниями из-за неоправдавшейся надежды любви, а было лишь прелюдией к окончательной форме безразличия; мальчик, которого она так сильно любила и так часто успокаивала, постепенно превратился в существо мелкое и неинтересное, чей мир ограничивался теперь горизонтом пустяковых желаний, и Орели знала, что когда она осознает эту свою догадку до конца, то Матье окажется совершенно чужим ей человеком. Она приехала, чтобы перед отъездом со всеми повидаться, и прежде всего с дедом, и каждый вечер ей приходилось снова быть свидетельницей повторяющихся трюков Матье, так как посиделки в баре — чтобы пропустить стаканчик с родными — стали, судя по всему, обязательными; Матье подсаживался к ним за столик и с упоением рассказывал о планах мероприятий на зиму, о придуманных им с Либеро способах доставать копчености, о жилье официанток; и человек, который тогда еще был частью ее жизни, казалось, слушал все это с таким интересом — задавая вопросы по делу, высказывая свое мнение, словно ему необходимо было завоевать симпатию Матье, — что Орели начала всерьез опасаться, что ее спутник — настоящий кретин, воспрянувший духом при встрече с идиотом, с которым он мог, не стесняясь, нести полную ахинею. Но она тут же принялась корить себя за столь жестокую оценку, за легкость, с которой любовь вдруг превращалась в презрение, и ей было грустно от закравшейся в ее сердце злобы. Она ничего не имела против управления баром, всех этих сэндвичей и официанток, и не осудила бы Матье, если бы поняла, что выбрал он все это искренне и хорошо обдумав, но она не выносила ни притворства, ни отречений, а Матье вел себя так, словно хотел напрочь отсечь от себя свое прошлое — он разговаривал теперь с деланым, не свойственным ему акцентом, акцентом тем более нелепым, что порой в разговоре он вдруг пропадал, и Матье, спохватившись, краснел и снова входил в роль в своей гротескной идентитарной пьесы, из которой малейшее размышление, мельчайшее проявление работы мысли отметались как нечто опасное. И Либеро — тоже, а его Орели всегда считала тонким и умным человеком; теперь же Либеро казался полным решимости идти той же дорогой, и когда она сказала ему, что собирается провести год в разъездах между университетом Алжира и Аннабой, участвуя вместе с французскими и алжирскими археологами в раскопках Гиппона, то он лишь полувопросительно хмыкнул, как будто Блаженный Августин, трудам которого он посвятил год своей жизни, не заслуживал больше ни секунды дополнительного внимания. И Орели поняла, что не стоит делиться тем, что ее волновало, и каждый вечер, когда она чувствовала, что больше не в силах вынести очередную дозу песен, хохота и идиотских шуток, поднималась из-за стола и приглашала деда прогуляться:

— Не хочешь немного пройтись?

и добавляла:

— Вдвоем,

чтобы никто не попытался за ними увязаться; и они шли вместе пешком по дороге в сторону гор; Марсель брал внучку под руку; они удалялись от шумного веселья и огней и присаживались у фонтана под огромным звездным небом августовской ночи. Ее в первый раз пригласили участвовать в совместном международном проекте, и ей не терпелось начать работу. Родители волновались за ее безопасность. Человек, который тогда еще был частью ее жизни, волновался за прочность их отношений. Матье не волновался вообще. Дед смотрел на внучку как на волшебницу, способную самостоятельно вызволить исчезнувшие миры из поглотившей их тьмы праха и забвения, и Орели говорила, что когда она только начинала учиться, то в порыве восторженных мечтаний именно так себя и представляла в будущем. Теперь она стала серьезнее. Она понимала, что любая жизнь без взгляда со стороны затухает, и старалась стать своего рода глазами, не дающими жизни иссякнуть. Но ее недоброе сердце порой ей нашептывало, что все это вздор, что на свет она извлекает лишь мертвые останки и что ее собственная жизнь — обитель смерти; и Орели еще крепче прижималась к деду. Уезжая, она крепко его расцеловала, затем сдержанно поцеловала родителей. Матье спросил:

— А все-таки неплохо у нас получилось?

и он с таким детским упрямством ожидал ее одобрения, что ей пришлось согласиться:

— Да, очень хорошо; я очень за тебя рада,

и чмокнула его еще раз. Она улетела в Париж с человеком, который тогда еще был частью ее жизни и который несколько дней спустя провожал ее в аэропорт Орли; последнюю ночь с ней он хотел отметить торжественно, бурно, и на рассвете, когда они снова обнимались и целовались, Орели изо всех сил старалась как можно искреннее отвечать на его поцелуи. Самолет «Эйр Франс» был полупустой. Орели взялась за книгу, но ей не читалось. И не спалось. Небо было безоблачным. Когда самолет пролетал над Балеарскими островами, она прижалась лицом к иллюминатору и смотрела на море, пока не показались очертания Африки. В Алжире самолет встречали вооруженные автоматами работники национальной безопасности. Орели, стараясь на них не смотреть, спустилась по трапу и забралась в скрипучий автобус, шедший до аэровокзала. У окошек паспортного контроля была неописуемая сутолока. В аэропорту разом приземлились три или четыре самолета, в том числе и «Боинг 747», прибывший из Монреаля с девятичасовым опозданием, и каждый паспорт полицейские изучали с чрезвычайной скрупулезностью, застывая в длительном и меланхолическом созерцании визы, пока не решались удостоить ее небрежным шлепком освободительного штампа. Час спустя, когда Орели добралась до места выдачи багажа, она увидела раскиданные по всему залу вскрытые чемоданы, валявшиеся на усеянном бычками полу, и испугалась, что не сможет найти свои вещи. Ей еще раз пришлось показать паспорт со штампом, поулыбаться пуленепробиваемым таможенникам и пройти сквозь электронные ворога, прежде чем попасть в зал прилета. Стискиваемая заграждениями, толпа продиралась к двери выхода. Орели вдруг охватила паника — она никогда еще не чувствовала себя столь потерянной и одинокой; ей сразу же захотелось улететь обратно домой; и когда она прочла свое имя, написанное печатными буквами на клочке бумаги, которым потрясала над толпой незнакомая рука, она ощутила столь глубокое облегчение, что не смогла удержаться от слез.

~

Либеро не собирался повторять ошибки своих неудачливых предшественников. Он отдавал себе отчет в том, что, как и Матье, мало что понимал в управлении баром, но он не сомневался — тот факт, что он был здесь местным плюс минимум здравого смысла в этот раз не собьют их с пути. О будущем он говорил отвлеченно, но Матье внимал ему, как пророку; им необходимо было несколько умерить свои амбиции, но и совсем отказываться от высоких целей тоже не стоило; в настоящий ресторан превратить бар они никак не могли — каторжная работа и бесконечная трата денег; но надо было и предлагать клиентам перекус, особенно летом — что-то простое — копчености, колбасу, сыры, допустим, салаты, — и не скупиться на качество — Либеро был в этом уверен — за качество люди готовы платить деньги, но теперь — что поделаешь — везде толпы туристов, не считая уймы небогатых клиентов, — нельзя делать ставку только на изысканность, надо уметь смело продавать и дешевое дерьмо; и Либеро знал, как разрешить эту каверзную задачку: его брат Совер и Виржиль Ордиони будут поставлять им отборную ветчину трехлетней выдержки, а также сыры, да самые ядреные, просто потрясающие, так чтобы любой, отпробовав всего этого, безропотно, прослезившись от удовольствия и благодарности, сразу бы раскошелился; и потом — не стоит заморачиваться с второсортными продуктами, той фигней, которую продают в магазинах в отделах «местное производство», со всей этой лабудой, упакованной в псевдодеревенские сеточки с наклейками головы мавра и сбрызнутой заводскими спреями с ароматом каштановой муки; так уж лучше сразу пуститься во все тяжкие — честно, без церемоний, предлагая китайскую свинину, переработанную в Словакии, которую можно перепродать по мизерной цене, но нельзя принимать людей за дураков, нужно все преподать как есть и сделать так, чтобы они поняли смысл разницы в цене, чтобы у них не возникало ощущение, что их надули — полная хрень — бери даром, а за качество — гони монету; честность — вот, что необходимо в этом деле, не только потому что она сама по себе — достойная уважения добродетель, но прежде всего потому, что честность — это что-то вроде вазелина: чтобы хорошо пошло, нужно приготовить дегустационные тарелки, чтобы клиент смог понять, что к чему, — сначала попробуйте, а потом закажете, да нет, пожалуйста, вот, возьмите еще кусочек, чтобы по-настоящему распробовать; и эта полнейшая честность окупится сполна, пусть даже выбор должен будет сделать клиент — наша маржа будет, по сути, такой же — мы выжмем из них все до последнего, до последней кровинки, у этих козлов — бедных ли, богатых, и плевать нам на возраст и на то, кто и откуда, — мы честным образом все из них выжмем и даже заботливо — хозяин должен баловать своих клиентов, а не торчать за кассой, как этот придурок Гратас, — знаешь, что ему было нужно, когда он отвечал за бар? — ему нужно было все время быть на подхвате, улыбаться, угождать; да, и нужно было решить важнейшую проблему — проблему с официантками. Как-то вечером Винсент Леандри привел их к одному своему приятелю, который заправлял разными делами на континенте и держал теперь здесь, на побережье, шикарную, но в то же время и не слишком броскую дискотеку; этот бизнес тем не менее тут же навлек на приятеля обвинения в сутенерстве, в чем Матье и Либеро не замедлили самолично убедиться. Приятель Винсента Леандри встретил их с распростертыми объятиями и не поскупился на шампанское.