Проповедь о падении Рима — страница 23 из 26

вать Винсента. Его приятель, как и в прошлый раз, встретил их с распростертыми объятиями и тут же угостил их бутылкой шампанского. В углу зала, разговаривая между собой под ярко-красными софитами, ждали клиентов девицы. Толстый мужик устроился у другого конца стойки, и к нему сразу подошла одна из девушек. До Матье доносились обрывки их разговора — толстяк пытался произвести впечатление, неся полную чушь и отпуская убогие шутки, на которые девица откликалась искусственным, почти неприличным смехом, и Матье узнал голос Риммы. Это действительно была она — в черном платье, на высоких каблуках, изуродованная до неузнаваемости макияжем. Матье обратил на нее внимание Либеро, и они собрались было слезть со своих высоких стульев, чтобы подойти поздороваться, но Римма остановила их немигающим взглядом, а затем медленно отвела глаза и принялась хохотать как ни в чем не бывало. Они сидели не шелохнувшись. Шампанское становилось теплым. Толстяк заказал бутылку и удалился в закрытый отсек. Римма подготовила поднос, ведерко со льдом, два бокала и присоединилась к клиенту. Она в последний раз взглянула на Матье с Либеро и занавесила отсек плотными красными шторами.

— Пошли отсюда.

В машине Винсент пытался их приободрить — это жизнь, что тут поделаешь? Да и сказать-то нечего, девки редко заканчивают карьеру при английском дворе, это, конечно, не совсем исключено, но случается все-таки очень редко; это, безусловно, печально, но ничего не попишешь — никто ни в чем не виноват. Это — жизнь. Либеро сидел, стиснув зубы.

— Они все там окажутся. Все.

Он повернулся к Матье:

— Это наша затея.

Матье со страхом подумал, что он прав. Демиург не есть Бог. Вот почему никто не отпускает ему грехи мирские.

~

Настало другое время: он больше не мог пробираться к ней ночью в номер, бесшумно скользя по пустым коридорам Национальной гостиницы; сердце ее больше не выпрыгивало из груди перед его приходом. В моменты, когда им удавалось теперь побыть вместе, они ощущали на себе тяжесть чужих взглядов. Иногда они уезжали на день из Алжира в Типазу. Останавливались перекусить в Бу-Харуне; сиреневатые рыбьи кишки, разбросанные на камнях у пристани, жарились на солнцепеке, и малейшее дуновение ветра доносило до ресторанных террас вонь разложения, но они все равно продолжали есть и наливали в стаканы красное вино, которое подавали в бутылках из-под кока-колы. Днем они прогуливались по деревне, наступая порой на использованные презервативы, брошенные какой-то парой, которая, как и они, не могли найти себе пристанище для ласк и чьи сельские утехи они не стремились имитировать, ибо то, что могло бы сойти за веселое любовное чудачество, носило здесь печать омерзительной необходимости. Закончился август месяц, месяц палящего солнца, разлагающихся рыбьих кишок и влажности, месяц без любви. Орели понимала, что свободно общаться с Массинисой она могла только в одном месте, и этим местом были не Франция и не Алжир, и находилось оно не в пространственном, а во временном измерении, вне границ мира. Это был временной отрезок V века, заключенный в руинах Гиппона, среди которых тень Августина еще венчала тех, кто был дорог его сердцу и кому нет иного места для воссоединения друг с другом. Орели было грустно; в чувствах она никогда не впадала в крайность и не выносила сентиментальностей, но вместе с тем ей хотелось понять, куда заведет ее вся эта история. Она была готова здраво принять все неудачи, пусть даже ее вины в них было мало, и ей было особенно больно капитулировать перед грубой реальностью происходящего, не зависящей от кого бы то ни было. А другого выхода, кроме капитуляции, у нее не было. Стеклянная стена снова выстраивалась вокруг нее, и, как и прежде, ни пересечь эту невидимую границу, ни разрушить ее она не могла, пусть даже и желала теперь этого всем сердцем. В Драрии Массиниса пригласил Орели в забегаловку на шашлыки; они сели в семейной части ресторанчика, и обслужили их столь молниеносно, что ужин занял не более пятнадцати минут, и они, как только могли, старались потянуть время за мятным чаем; Массиниса заплатил, и они поехали обратно в Алжир; на контрольных пунктах полицейские, проверяя документы, рассматривали их с насмешливым видом, и потом Массиниса отвез Орели в отель, в который не мог зайти вместе с ней. Она захотела сделать ему приятное и пригласить в свою очередь в китайский ресторан гостиницы «Эль-Джазира». Вечер получился отвратительным. Орели пришлось попросить заменить две бутылки подряд медейского вина, которое отдавало пробкой, и сдалась на третьей, такой же. Массиниса сначала был ошарашен, а затем стал бросать гневные взгляды на официанта, расставлявшего на столе нэм с курицей и улыбался пренеприятнейшей загадочной улыбкой; Массиниса был уверен, что официант над ним потешается, что специально нажимал на слово «господин», только чтобы подчеркнуть, что на самом деле он — деревня, несмотря на присутствие француженки, и раздражался все сильнее.

— Ты даже не представляешь, какие это сволочи, сколько в них презрения; он так гордится своей холуйской работенкой,

он так и не дотронулся до своей тарелки, и Орели в результате попросила счет, который оплатила кредитной картой. Официант протянул ей чек на подпись и улыбнулся Массинисе, а тот незаметно схватил его за жилет и сказал ему что-то по-арабски. Официант улыбаться перестал. Они сели в машину. Массиниса никак не мог отделаться от ощущения горечи:

— Я не смогу приглашать тебя в рестораны вроде этого. Пятьсот динаров. И в любом случае — такие места не для меня.

Орели его понимала. Она прижалась к нему в машине. Ей удалось уговорить его, чтобы она оплатила ему номер в той же гостинице, где она остановилась, чтобы они смогли вместе провести ночь — они сделают вид, что незнакомы, он бесшумно к ней проберется, как в Аннабе, но она видела, что ему нестерпимо стыдно за свое положение содержанца, она чувствовала, что этот стыд гасил страсть его объятий. Через два дня он уехал к родителям. Ничего нельзя было поделать. Раскопки закончились, каждый из них постепенно возвращался в свой мир, протягивая друг к другу руки над пропастью, которую ничем нельзя было заполнить. Уверенность в том, что родную землю можно выбрать, — лишь иллюзия. Ничто не связывало Орели с этой страной, кроме той крови, которую ее дед, Андре Дегорс, заставил здесь пролиться, и кроме так и не найденных мощей старого епископа, умершего несколько веков тому назад. Она решила улететь в Париж раньше запланированной даты и собрала чемоданы, не предупредив об этом Массинису. Что она могла ему сказать? Как оставить человека, которого не в чем упрекнуть и которого не хочется покидать? Их общение стало бы бессмысленным. И она опасалась, что при новой встрече ее желание с ним остаться может лишь задержать ее отъезд. Она не оставила письма. Она не хотела оставлять ему ничего, кроме своего отсутствия, потому что своим отсутствием она будет преследовать Массинису вечно, как поцелуй исчезнувшей царевны, не дающий покоя одноименному нумидийскому царю. Она позвонила матери и сказала, что будет вечером в Париже. Все формальности, связанные с отлетом, в аэропорту она выполняла, не давая волю эмоциям. В иллюминатор она видела проплывавшие внизу Балеарские острова, и когда вдали обозначился берег Прованса, она вытерла покрасневшие глаза. Клоди приготовила ей ужин.

— Ну как ты, Орели? У тебя усталый вид.

Она ответила, что у нее все хорошо, поцеловала мать и пошла спать в свою бывшую детскую. В четыре часа утра звонок ее мобильного телефона выдернул ее из сна, в котором странный ветер обдувал все ее тело, медленно окутывая его песком, и она знала, что ей нужно было где-то укрыться, но не хотела прерывать эту теплую ветреную ласку, дуновение столь нежное, что воспоминание о нем еще было живо, когда она ответила на звонок. В телефоне она услышала учащенное дыхание, всхлипы, плач и затем голос Матье:

— Орели! Орели!

Он повторял ее имя, не переставая рыдать.

~

Не было никаких варварских набегов. Ни полчищ вандалов, ни орд вестготов, ни одного всадника. Просто Либеро не хотел больше управлять баром. Он собирался дождаться конца сезона или середины осени, пристроить официанток на другую работу, найти им неплохое место; он станет помогать своему брату Соверу и Виржилю Ордиони на ферме или снова возьмется за учебу, он пока точно не знал, но баром заправлять он больше не хотел. Ему было неприятно чувствовать себя тем, кем он стал. Матье казалось, что его предали. А он-то чем будет заниматься? Либеро пожимал плечами.

— Ты собираешься жить так годами? Вереницы девиц, одни и те же бедные девчонки. Ублюдки вроде Колонны. Алкаши. Попойки. Говенное занятие. Которое отупляет. Невозможно жить за счет человеческой глупости, я сначала так думал, но — невозможно, потому что ты сам становишься тупее среднестатистического идиота. Представляешь, что с тобой будет? Через пять, десять лет?

Но Матье очень хорошо себе представлял. Более того, он совершенно не мог проецировать себя в какое-либо иное будущее. Да, этот сезон был непростым, но в том-то все и дело, что худшее уже позади. Они же не могут все бросить просто так, и для деревни они сделали хорошее дело — если вспомнить, каким вымершим местом она была раньше, а теперь благодаря им здесь все оживилось, сюда тянутся люди, им хорошо, нельзя же вот так разом пустить все коту под хвост только потому, что период выдался непростой.

— Люди, о которых ты говоришь, — кретины, которые приходят в бар и тратят все свои деньги, чтобы потрахаться с девками, которых никогда не смогут затащить в постель; придурки, слишком тупые, чтобы догадаться сразу найти шлюху. Вот я и думаю, что, может, так оно и лучше — вымершая деревня? И вообще, я устал. И не хочу стыдиться своего отражения в зеркале.

Да что это за фишка — стыдиться, не стыдиться? Они что, виноваты в страданиях всего человечества? Они ведь не бандиты и не сутенеры какие-нибудь, и даже когда они закроют бар, сколько еще девиц будет по-прежнему выходить на панель! Они-то тут при чем, если призвание Риммы — быть шлюхой? И не тянет ли их всех, как Изаскун, поблудить?