Пророчества о войне. Письма Сталину — страница 18 из 34

– Какой вам суп?

– Подавайте все, что есть, по порядку. Пожалуйста, без обмана.

Официант пытается втолковать попику, что меню дает выбор, но попик крепко стоит на своем.

…Вот и гавань Нью-Йорка. Небоскребы Манхэттена. «Свобода» с факелом в руке. Налево – Эйлис-Айленд, остров слез. Остров, на котором выдерживают подозрительных, не внушающих доверия солидной Америке пассажиров. Население прибывшего корабля делится пополам. Одни вглядываются в близящиеся громады зданий самого большого города Америки, другие с опаской взирают на остров заточения.

Я глядел на небоскребы с нескрываемым интересом. Но вот позади суета встречи и устройства в гостинице.

Евгений Сомов – племянник художника Константина Андреевича Сомова – ведет «новобранцев» на выставку. Она открылась без нас.

Улица. Высокие здания. Богатые магазины. Изобилие машин.

Двенадцатый этаж делового нью-йоркского дома. Здесь обычно устраивались индустриальные выставки. В залах пустынно. Залы разгорожены фанерными щитами. Вокруг лес бетонных столбов-опор.

Я подошел к Ивану Дмитриевичу Сытину, одиноко стоявшему у окна.

– Что мы с тобой здесь – маленькие букашки! – поздоровавшись, философски произнес Сытин.

Он говорил это, а сам печально и неотрывно глядел на НьюЙорк. Под нами, в широком каменном ущелье бился бурный поток автомашин, словно муравьи, через перекрестки и по тротуарам торопливо двигались люди.

В общем, первые впечатления – пугающие. Машинизированная, индустриальная Америка способна любого оглушить. Да и на выставке – не то что в России – шмыгают все какието деловитые люди, а любителей искусства пока не видать. Когда я объявил о предстоящей поездке московским друзьям, Айседора Дункан умоляла меня отказаться от предложения ехать в Штаты. Она говорила: «Ведь там не понимают настоящего искусства».

Первые впечатления вполне оправдывали ее прогноз. Достаточно характерен эпизод, о котором вспоминает в книге «Моя жизнь» И. Э. Грабарь: «Владея английским языком, я главным образом разговаривал с публикой и всякими коллекционерами. Среди последних были экземпляры исключительные. Так, одна «богатая покупательница», как ее рекомендовали друзья-американцы, выказала особенный интерес к деревянной скульптуре Коненкова. Я часа два возился с этой толстой теткой, имевшей фигуру такого же деревянного обрубка, как и те, из которых Коненков резал свои скульптуры. Мы все решили, что Коненков продаст по крайней мере три свои скульптуры. Он сам стоял возле, не понимая ни слова, но преисполненный самых радужных надежд. Внезапно она открыла рот и, дотронувшись до одной из скульптур, спросила глухим сонным голосом:

– А скажите, это все машинная работа?

Повернулась и ушла. Вот Америка»…

В отеле все пересушено. Чувствуешь, что и тебя будто специально подсушивают. Маргарита Ивановна спрашивает горничную, чем это объяснить.

– О, мадам, у нас не любят болеть. Это слишком дорого, был ответ.

Когда смотришь на американскую жизнь глазами прохожего, то кажется, будто все лучшие силы этой могучей страны отданы рекламе.

Реклама интересная, интригующая.

Вот меха. Все звериное царство встало в полный рост и смотрит на вас сквозь зеркальные стекла витрин.

А головные уборы? Модная шляпа – на голове Сократа.

Черт-те что, но, ничего не скажешь, забавно!

Сергей Арсеньевич Виноградов – московский живописец, знаток и любитель природы – дивится: здесь женщины ходят в чулках телесного цвета. Трудно себе представить такое в Москве! Он по возвращении домой даже написал об этом своем впечатлении в газете, чем, кажется, и поспособствовал тому, что и в России вскоре была подорвана монопольная сила темного чулка.

На выставку пришли Шаляпин, Рахманинов, певица Плевицкая, артисты Московского Художественного театра, гастролировавшего в Америке. Все ожило, одухотворилось – куда-то отодвинулась американская мертвечина, русским духом повеяло в залах на двенадцатом этаже нью-йоркского доходного дома.

Как-то Шаляпин пригласил нас с Маргаритой Ивановной на ужин в таверну. Были Виноградов и Сытин. Федор Иванович, встречая нас, каждому вручил билет на «Бориса Годунова» в Метрополитен-опера. Он сам делал салат – вкуснейший. Не ленился «подбрасывать дров в костер задушевной беседы».

Вспоминал Россию. Федор Иванович из далеких времен ранней молодости памятью своей привел к нам некоего волжского паренька, картинно обрисовал, какой он был из себя, и убежденно, серьезно закончил рассказ:

– Ванюшка почитался у нас на Волге хорошим певцом. К ним, Ванюшкам, и я принадлежу.

Я спросил Шаляпина, нравится ли ему Америка. Он задумался.

– Я ее, понимаешь, всю изъездил. Она такая, понимаешь, черная… Березки не найдешь с белой корой. Кожа на деревьях темная. На травке-муравке не полежишь – колючая она у них…Вот я, брат, к тебе приду, поговорим вволю.

И приходил. По дружбе и по делу. Я лепил Шаляпина тогда же, в двадцать четвертом. Успех Шаляпина был поистине велик. Он приезжал ко мне позировать, но дело шло неровно и крайне медленно, потому что поминутно звонили антрепренеры, администраторы концертных залов и всякие иные причастные к организации его выступлений лица. Я посетовал на это вслух при Рахманинове, сказав в сердцах, что Шаляпин позирует неважно – без конца подходит к телефону.

– Да его на части разрывают антрепренеры, – с глубоким сочувствием к Шаляпину откликнулся Сергей Васильевич, сам постоянно испытывавший неудержимую напористость дельцов от искусства.

Концерты Рахманинова в Нью-Йорке – этому я свидетель – тоже проходили с необычайным успехом. Сергей Васильевич Рахманинов был на голову выше всех известных мне знаменитых пианистов.

Сосредоточенный, постоянно углубленный в себя, Рахманинов производил впечатление человека замкнутого, нелюдимого. Но его доброта, отзывчивость, внимание к людям были столь же очевидны. Как-то я попал на концерт исполнительницы русских народных песен Плевицкой, пользовавшейся громкой славой как раньше – в России, так и после в эмиграции – в Америке. Аккомпанировал ей Рахманинов. Можете представить, какое это было чудо!

Одета Плевицкая в русский сарафан, на голове кокошник – весь в жемчугах. Рахманинов в черном концертном фраке, строгий и торжественный.

У Плевицкой, выросшей в русской деревне, жесты женщины-крестьянки, живые народные интонации, искреннее волнение в голосе.

Помню, я еще молодушкой была,

Наша армия в поход куда-то шла.

Вечерело. Я стояла у ворот,

А по улице все конница идет.

Вдруr подъехал ко мне барин моподой,

Говорит: «Напой, красавица, водой!»

Он напился, крепко руку мне пожал,

Наклонился и меня поцеповал…

На концерте было много русских эмигрантов. У некоторых на глазах появились слезы. Всем хотелось, чтобы она пела вечно, чтобы никогда не умолкал ее проникновенный голос. Эмигрантам ее пение душу переворачивало. Голос Плевицкой казался им голосом навсегда потерянной Родины.

Мисс Сиппрелл, художник-фотограф, и ее секретарша Ирина Николаевна Храброва привели Плевицкую ко мне в студию. Плевицкая еще в России знала меня как скульптора. Согласилась позировать. Работал я самозабвенно. Мне тоже хотелось, чтобы всегда звучал ее голос, чтобы образ красивой русской женщины-певицы не исчез из памяти народа. Ведь она первой вывела русскую народную песню на большую эстраду. На портрете, сделанном мной, Плевицкая одета в любимый наряд – сарафан и кокошник. Я постарался в облике ее подчеркнуть то, что она русская, крестьянка.

Когда портрет был готов, в студию приехал Рахманинов. Независимый, строгий, величественный, он своей медленной прямой походкой обошел бюст кругом. Вдруг впился взглядом в кисть левой руки, подпирающую щеку.

– Лучше ручку сделать нельзя, – с неожиданной нежностью сказал Сергей Васильевич. Уезжал счастливый, радостный.

Сергея Васильевича Рахманинова я помню с давних пор, с первых его блестящих выступлений сначала как пианиста, а потом как дирижера. То была пора его творческой молодости, мужания его таланта, когда в каждом новом сочинении, которым дарил нас композитор, или в концертах, где он выступал, Рахманинов открывался нам, простым слушателям, любителям музыки, все глубже и разностороннее. Несмотря на замалчивание, а порой и наскоки на Рахманинова реакционной части критики, он всегда оставался реалистом, музыка его всегда была близкой и понятной рядовым слушателям, и они в свою очередь отвечали композитору признательностью и любовью. Все мы понимали, что после смерти Чайковского и Римского-Корсакова Рахманинов был первой музыкальной величиной России, ее надеждой, славой, гордостью.

Я был на многих концертах Сергея Васильевича в московскую пору его жизни, и теперь, когда я вспоминаю эти концерты, снова и снова приходит ко мне ощущение праздничного ожидания чего-то великого, торжественного, радостного, когда не знаешь еще, что зто будет, но уверен, что будет всегда прекрасное. Каждое выступление Рахманинова было его триумфом.

Несмотря на возможность нашей с Сергеем Васильевичем встречи в московский период его жизни, я с ним лично не встречался. Я познакомился с ним в 1924 году в Нью-Йорке, когда Ф. И. Шаляпин устроил прием для артистов Московского Художественного театра, гастролировавшего в то время в Америке. Когда я вошел в зал, первым, кого я увидел в шумной блестящей толпе, был сам хозяин вечера Федор Иванович Шаляпин. Он властвовал и возвышался над всеми, его веселый голос слышался во всех концах зала, он ловко ухаживал за гостями, среди которых были К. С. Станиславский, О. Л. Книппер, В. И. Качалов, И. М. Москвин, В. В. Лужский и другие выдающиеся артисты; Шаляпин подходил то к тому, то к другому, шутил, острил, громко и заразительно смеялся.

В толпе гостей я не сразу заметил Рахманинова. Он стоял, прислонившись к колонне, незаметно, особняком от всех и, видимо, чувствовал себя одиноко. Я подошел к нему, и мы разговорились. Сергей Васильевич был скромен до застенчивости. О чем бы мы ни говорили, а мне, естественно, хотелось узнать от Рахманинова очень многое, он все время отводил разговор от себя.