Спрашиваем:
– Не знаете ли, где здесь живет Максим Горький?
– О, Максимо! Максимо! – восклицают темпераментные южане и толпою провожают нас к вилле князя Серра Каприола, где живет Горький. В нижнем этаже помещается сам князь, верхний этаж снимает Алексей Максимович. Это нам объяснили наши провожатые.
Взошли на крыльцо. Долго звонили. Наконец вышла женщина – итальянка, очевидно прислуга. Я передал визитную карточку. Тут же появился сам Горький. Он был в шерстяной фуфайке и валенках. Стоял март. Большой каменный дом не отапливался.
Алексей Максимович радушно приветствовал нас:
– Страшно рад, страшно рад! Сейчас устраивайтесь – тут напротив вполне сносный отель, зовется «Минерва», а в двенадцать ждем вас к обеду, тогда и представлю моим домочадцам.
За обеденным столом собралась вся семья: Алексей Максимович, Екатерина Павловна, приехавшая из Москвы навестить сына Максима и внучат; порывистый молодой человек с голубыми глазами – Максим Алексеевич, его жена Надежда Алексеевна, секретарь Горького – баронесса Бутберr.
Мы наперебой расспрашивали Екатерину Павловну: как там в Москве? Разговор дружеский. Выпили по рюмочке, закусили маринованными грибками (московский гостинец Екатерины Павловны). Новости были различными: и хорошими, и печальными. Вспоминали, и не раз, о гибели Есенина. Алексей Максимович любил и высоко ценил его поэзию. Для меня Сережа Есенин был незабвенным другом. Надо ли говорить, какое тягостное чувство пробудила страшная весть о смерти поэта. Почтили светлое имя поэта минутой молчания.
Вспомнили общих знакомых по Москве и Ленинграду. Потом мы рассказали Горькому, как живет «город желтого дьявола», коснулись наших первых итальянских впечатлений.
– А цель моя, между прочим, – вылепить бюст Алексея Максимовича, – видя, что разговор идет к концу, объявил я.
– Тут многие с этим приезжали, но я не хотел, а вам с удовольствием буду позировать, – поддержал меня писатель.
В восемь утра Горький за рабочим столом. Мы встретились в десять. Позировал он хорошо, умело. Стоя у конторки, Алексей Максимович разбирал почту, тут же отвечал на письма.
В ответ на мое замечание о бедности здешних тружеников-итальянцев Горький строго заметил:
– Труд у них тяжелый: всюду камни да скалы. Трудятся в поте лица. Не как у нас в России – там, бывает, работают с прохладцей. Здешним обрабатывать приходится каждую пядь земли. Вот и машет крестьянин мотыгой с утра до вечера.
Алексей Максимович говорит, и в глазах его блестят слезы.
– Да, и у нас в России жилось несладко. Свидетельствую это, как неоднократно подвергавшийся эксплуатации и даже избиению. Знаете, молодой был, горячий. Увидел однажды: мужики впрягли в повозку женщину и кнутами ее стегают. Почернело в глазах. Бросился я на них с кулаками. Куда там! Избили до полусмерти. Много часов пролежал без памяти в канаве…
Он помолчал, переживая давнюю обиду, и закончил спокойно, с добродушной усмешкой:
– Много меня били…
Рассказывал Горький умело. Истории печальные, тяжелые чередовал со всякого рода забавными приключениями и курьезными случаями.
– Было зто в Петрограде. Революция победила. Власть взял в свои руки народ. Помню, как ко мне пришел простецкий с виду малый в кожаной тужурке – очевидно, комиссар дворового масштаба. Вел разговор о дровах и пайках, да вдруг увидел на стене портреты. Показывает на Шекспира.
– А этот лысоватый кто же будет?
– Английский писатель Шекспир, – отвечаю ему.
– Похож… Похож… – философски замечает мой собеседник, а «под занавес» и вовсе огорошивает меня удалой, знаете ли, припевкой. – Да, были когда-то и мы рысаками.
– Что он этим хотел сказать, до сих пор не пойму, нажав по-волжски на «о» и усмехнувшись в усы, закончил Горький.
Работа над портретом потребовала семь или восемь сеансов. Писатель Бурении – попутчик Горького по поездке в Америку – сфотографировал Горького возле готового портрета, сделал еще несколько групповых снимков. Алексей Максимович, вполне довольный работой, оставил свой автограф на сырой глине бюста…
Горький с большой нежностью относился к двум своим внучкам. Марфиньке тогда было два года, а Дарье около девяти месяцев, и о ней дед-писатель с комической важностью говорил: «Серьезная женщина». Алексей Максимович просил меня сделать портрет Марфиньки. Эту его просьбу я выполнил много лет спустя, в 1950 году, когда Марфиньке исполнилось двадцать пять.
Сын Горького Максим – страстный автомобилист – часами носился по петляющим узким дорогам Капо ди Сорренто. Завидя шлейф пыли вдали, итальянцы кричали: «Максима! Максима!» Таким образом расчищали дорогу отчаянному гонщику. Алексей Максимович горько ворчал:
– Когда-нибудь мне привезут рожки да ножки…
В последний вечер мы долго бродили по окрестностям Сорренто, любовались огнями Неаполя, вслушивались в шум морского прибоя.
Наутро маленький пароходик еще раз пересек залив. Прощай, чудесный Неаполь!..
Мы приехали в Рим. С волнением второй раз в жизни ступил я под сень вечного города. Ходил по знакомым улицам. Навестил дом маэстро Гвиэтано. Сам Гвиэтано умер. Побывал в кафе «Греко», где любил сидеть Гоголь. А вот пьяцца дель Пололо, дом Флерова. Ученого-дьяка давно уже нет в живых. Нас принимает его дочь. Воспоминания об отце дороги ей. Мы разговариваем до темноты.
Пьяцца дель Пополо Романо, как и тридцать лет назад, уютна, задумчива. Но в жизни ее появилась беспокойная нотка – в одном из выходящих на площадь дворцов разместился штаб итальянских фашистов. Мрачные солдафоны в черных рубашках и шапочках с кисточкой, словно черные тараканы, то и дело пересекают залитую солнцем площадь.
Что замышляют эти люди, мы не знали, но видеть их было противно. Видом своим они возбуждали тревогу в душе. В мире зрела трагедия, какой еще не знала история. В Италии темные силы уже вышли наружу. Фашистский диктатор Муссолини – дуче, как его звали тут, – обладал всей полнотой власти…
Мечта о возвращении на Родину не покидала меня. Многое вспомнилось. И прощальная, чуть виноватая улыбка Сережи Есенина, и родные стены моей краснопресненской обители.
В книге мемуаров художника Ф. С. Богородского есть такая дневниковая запись:
«12 августа посетили выдающегося русского скульптора С. Коненкова. Мы застали его с женой сидящими на стульях во дворе, около маленького белого домика. Коненков – в рубахе без пиджака, в кожаных легких туфлях, седой, с большой, своеобразной закрученной бородой. Мы пришли втроем – Ряжский, Дровянников и я. На столике появляются вино и персики. Завязывается разговор. Говорим о России, о Горьком и Шаляпине. Коненков рассказывает об Америке:
«Приехал я из России, сначала пришлось трудно, никто меня не знал. Показал несколько работ на выставке – успех! Получил заказы. За три года продал около трехсот вещей. Работал главным образом в дереве. В Америке до меня этим почти никто не занимался. А теперь я имею много подражателей, и деревянная скульптура стала модной».
Болтаем… Коненков говорит о своем возвращении в Россию:
«Приеду, обязательно и выставку свою привезу». Настроение повышается. Коненков шутит, рассказывает о своей дружбе с Сергеем Есениным, о своей краснопресненской мастерской, и в этих рассказах нет-нет да и промелькнет легкая грусть о Родине, о Москве, о чудесных русских людях…»
Академик Павлов
Нет ничего тяжелее, чем сознание потерянной родины. Я сужу об этом по глубоким переживаниям Н. И. Фешина, с которым был дружен в Америке.
Имя Николая Фешина стало известно российским любителям искусства в 1910–1911 годах, когда этот художник, выходец из Казани, успешно выступил на петербургских и московских художественных выставках, а также имел успех на заграничных вернисажах. Первое впечатление от его работ было сильным и неожиданным.
Щедрый дар живописца и этнографа породил искусство смелое, поражающее зрителей глубокой и выразительной искренностью. Это был дар, органично развивавшийся в родной, до тонкостей знакомой среде. Надолго запомнилась зрителям первая крупная работа Фешина – «Свадьба у черемис». И хрупкая тонкость весеннего дня, и яркие краски напоказ при общей сумрачной гамме этого полотна должны были запечатлеть мимолетную радость в жизни крестьян. «Свадьба у черемис» Николая Фешина была отмечена премией имени А. И. Куинджи.
Первое совместное с именитыми европейскими художниками – Клодом Моне, Писсарро, Ренуаром, Гастоном ля Туш, Сислеем – выступление русского живописца за рубежом сопровождалось признанием за ним первенства:
«…Один только русский художник Николай Фешин своим портретом m-le Сапожниковой пожал лавры полного триумфа среди всех других портретов этого салона, и редко американская публика имела случай видеть картину, представляющую столько индивидуальности и характера. Фешин, родившийся в Казани, настоящий мужик в искусстве, обладающий всею мужественной силой, верностью глаза и поразительной силой чувства, столь типичной для настоящего русского». Это писалось в «Ивнинг пост» в мае 1910 года.
В то время как Малевич и Кандинский «завоевали» Запад абстрактными новациями, «настоящий мужик в искусстве» Николай Фешин показал образцы живописного стиля, которые стояли в одном ряду с искусством Ренуара и Моне.
Я не задаюсь целью доказать, что Фешин – этакая не замеченная целой Россией гениальная фигура. Нет, но Фешин по своей натуре был стихийным живописцем и столь же стихийным проповедником, учителем цветового мировосприятия. Творчество этого одаренного живописца неизменно пользовалось вниманием и благосклонностью американских зрителей. А он, став фактически американским художником, художником преуспевающим, тосковал по России, признавался мне: «Бессмысленна жизнь человека на чужбине. Люди искусства не должны покидать своей страны! В чужой стране существуешь, а живешь – воспоминаниями. Одиноко мне здесь и тоскливо». Это состояние было очень понятно мне…
В Нью-Йорке произошла еще одна памятная встреча. Когда мы вернулись туда из Италии, проходил международный конгресс физиологов, на который прибыл из СССР академик Иван Петрович Павлов. Доктор Левин – любимый ученик Павлова – привел знаменитого ученого к нам в гости. Конечно, прежде всего мы попросили Ивана Петровича сделать «доклад» о советской жизни.