Наконец прицепили тепловоз. Что-то под вагонами грюкнуло, хрюкнуло, цвякнуло, и состав, вздрогнув, покатился дальше.
Она вошла в купе, отряхивая с фирменной куртки капли осеннего дождя, внося запахи прели опавшей листвы, грусти и несбывшихся заклинаний бабки Аникуши.
– Кажись, и тут пронесло! – шутливо перекрестилась Любаша. – В купейный человек пять село. К нам – никто. Вот и ладушки…
А хочешь, эскиз весталки тебе подарю? В качестве компенсации за безбилетный проезд.
Любаша, загадочно улыбнувшись, покачала головкой. Потом сняла куртку, расстегнула верхнюю пуговку блузки.
– Не-а, – присела она рядом. – Я весталку не возьму, у нее, как ты говоришь, глаза «не те»…
Поезд уже набрал ход, застучал по рельсам напористо, как муж, приехавший ночью из командировки к молодой неверной жене, загремел в хлипкую дверь.
– А у меня, Максимушка, «те» глаза? Ты посмотри повнимательнее – «те»?
– Те, – кивнул художник и проглотил набежавшую слюну.
– Нарисуй меня, как весталку… Обнаженной… Ладно?
– Ты уверена, что хочешь?
– Да, хочу…
И она медленно, как в давно знакомом и старом кино, стала снимать синий форменный сарафан, потом через голову не до конца расстегнутую блузку, по ходу раздевания поправляя сбившиеся мокрые волосы.
– У тебя «те» глаза, «те», – прошептал Максим, лихорадочно доставая из тубы кусок ватмана и мягкий карандаш. – Мне кажется, что на этот раз я не совру. Я понял, что упускаю, я понял…
Когда Любаша сняла белые тонкие трусики, смущенно глядя поверх занавесок в черный квадрат окна, её фигурка, сжавшаяся от страха, уже появилась на белом листе бумаги.
И в этот момент в служебное купе громко постучали. Потом раздался требовательный голос:
– Любовь Ивановна! Откройте! Немедленно откройте или я открою своим ключом…
– Это Никифоров, начальник поезда! – вскрикнула проводница, зажимая себе же рот рукой, и стала лихорадочно собирать разбросанную по полке одежду.
Она от испуга еще больше съёжилась, стала как будто меньше ростом, понимая, какое впечатление произведет не эскиз весталки, а её «обнаженная натура» в служебном купе проводника вагона… Ужас! Кошмар. Тем более, что этот старый пень Никифоров, от которого вечно разило кислой капустой, похмельем и заскорузлыми носками, настойчиво её домогался после повышения в должности. Люба с переменным успехом отбивала его атаки и ухаживания.
– Откройте, Любовь Ивановна! Я требую…
В следующий момент язычок замка провернулся, и дверь послушно отъехала, освобождая проверяющему обзор – открыл-таки, паразит, своим ключом.
На пороге купе в форменной шинели с начищенными пуговицами (как киношный жандарм) стоял Никифоров, распушив пшеничные усы. В руках он держал фуражку железнодорожника, которая была ему мала и постоянно падала с потной головы. За начальником поезда, уперев кулаки в то, что когда-то называлось «талией», громоздилась фигура члена не то уличкома, не то избиркома – короче, неутомимой общественницы, хорошо узнаваемой в любой жизненной ситуации по генеральским лампасам на широких спортивных штанах.
– Ну, я же говорила вам, что ваша проводничка прелюбодействует с зайцем, не имеющим паспорта, в служебном купе. Пыхтят на весь вагон. Спать людям не дают, сволочи!
– А в суд за оскорбление личности? – парировал Максим, спокойно сворачивая начатый им рисунок. – И потрудитесь, пожалуйста, закрыть дверь! Девушка должна после сеанса одеться…
Никифоров надел маленькую фуражку, которая смешно водрузилась на самой макушке его приплющенного на макушке черепа.
– А ты кто такой?! – грозно прорычал он. – Кто ты-то такой, а? Безбилетник, а вякаешь… Где билет гражданина? Предъявите проездные документы и паспорт!
При этом он таращил свои заплывшие глазенки то на Любу, то на Максима.
– А может, этот человек без паспорта, самый настоящий террорист? Покажь паспорт!
– Дайте девушке одеться! Имейте совесть…
– О совести, развратник, заговорил… – бесновалась общественница. – Его, товарищ начальник поезда, нужно на ближайшей станции в милицию сдать! Правильно: таких только и мочить таких в сортирах нужно!.. Мочить и мочить!
…На маленькой железнодорожной станции, где в вагонах не открывали дверей и никого не сажали, из четырнадцатого вагона прямо на гравий с высоты площадки спрыгнул человек в долгополом плаще и старомодной шляпе, в которой, наверное, щеголял еще, наверное, его дедушка.
– Жди меня! Я приеду к тебе, – сказал в открытую дверь странный пассажир. – Эскиз-то мой не законченным остался… А у тебя глаза – «те». Именно – «те»!
Девушка в белой блузке, выглядывавшая из-за могучего плеча железнодорожника в шинели, крикнула:
– Ты же не знаешь моего адреса…
– А я в дистанцию путей обращусь. Не все же такие бездушные пни, как некоторые начальники поездов…
– Вали, вали, безбилетник несчастный… – сплюнул с высоты положения человек в шинели железнодорожника. – Скажи спасибо, что в милицию не сдали, художник от слова «худо»!..
После этих слов поезд лязгнул железом и тронулся. Дверь четырнадцатого вагона захлопнулась.
Максим, зажав под мышкой пенал с эскизами, побрел по мокрой пустынной платформе. Маленький, цыплячьего цвета вокзальчик, куда, на счастье человека без паспорта, в тот день не заглянула милиция, был совсем еще сонным. На пороге комнаты дежурного по вокзалу, прямо на полу, спал пожилой бомж в драной фуфайке, подложив под голову видавшую виды солдатскую шапку с пятном от форменной звездочки. В амбразуре кассы клевала носом сонная кассирша.
– Где выход в город? – спросил Максим.
– Там же, где и вход, – неопределенно ответила женщина.
– Спасибо.
– Иди по дороге, тогда не ошибешься…
Максим поблагодарил, осторожно переступил через спящего пассажира и еще спросил:
– А до Старого Оскола далеко еще?
– Еще далеко, – сладко зевнула кассирша. – Рано вылез.
– А в городке состоятельные люди живут?
– Люди как люди. Всякие…
– Спасибо.
– Пожалуйста.
И она захлопнула амбразуру, раздраженно думая о человеке в широкополой шляпе и с пеналом чертежника под мышкой:
– Приезжают тут всякие…
8
Холодный осенний дождь нагнал Звездочета уже на окраине городка, куда на этот раз забросила его судьба-злодейка «свободного художника», как он сам себя называл.
Название городка ни о чем не говорило Звездочёту. Знал только, что на орловской электричке до Курска отсюда часа три езды.
Городок как городок, не низок, не высок. Не столица, разумеется, но строительный бум, судя по трем многоэтажкам, докатился от Москвы до самых, до окраин… Новодел нагло, на правах сильного и всегда правого, наступал на сгорбленную пригородную деревушку. Стройка теснила её к густо поросшему кугой озерцу, которому, судя по всему, тоже суждено было умереть на окраине старого города.
У еще крепенькой лачужки застыл брошенный бульдозер. Он хищно ощетинился против перекошенной веранды ржавым стальным ножом.
Нелидов задумчиво постоял у еще живого дома, вполне пригодного для ночлега странника, критически оглядел свои ботинки, заляпанные грязью, пошаркал подошвами о брошенную мародерами негодную гнилую доску – и вошел в пустой дом.
В лачужке, замершей между жизнью и смертью, еще пахло человеческим жильём. Даже кое-что из мебели, не приглянувшейся городским старьевщикам, сохранилось. У окна пригорюнилась кособокая этажерка с тремя затрепанными книжками на верхней полке, у стены с ободранными обоями стоял диван, из спинки которого торчали рвавшиеся на свободу ржавые пружины. У этого лежбища притулилась облезлая табуретка о трех ногах, служившая строителям или каким-то залетным гостям этого «жилья на снос» столом. На нём еще валялись скрюченные каком-то припадке чипсы, рваная обертка от «крабовых палочек», две пустых бутылки из-под дешевой водки.
Максим опустил воротник плаща, снял широкополую шляпу и повесил её на гвоздь, торчавший из стены. Шляпа была действительно выдающаяся, и редкий столичный милиционер оставался равнодушным к её хозяину, патрулируя на Курском вокзале.
– И в уголке ему любом, уж был готов и стол, и дом! – экспромтом продекламировал Нелидов.
Этот экспромт Максим продекламировал вслух, радуясь, что на ближайшую ночь крыша над головой была ему обеспечена.
Блаженно улыбаясь, Звездочёт снял плащ, тоже стряхнул с него капли дождя и бросил на ощетинившийся пружинами диван. Торчавшие концы пружин он прикрыл брезентом, валявшемся в изголовье. Тубу с эскизами бережно пристроил к кособокой этажерке. На ней еще стояло несколько уже никому не нужных книг. Мельком даже взглянул на название самой толстой, с драной обложкой – «Домоводство». Усмехнулся, вернулся к лежбищу и, взобравшись на диван, осторожно вытянул уставшие ноги.
Хотелось есть. Так хотелось, что голод гнал сон прочь.
Он, поскрипев ржавыми пружинами, встал, походил по щелястому полу, думая, что предпринять в ближайшие часы. Нужно было выбираться из этого аварийного Ома и новой ямы судьбы. Дом на снос, судьба – на снос…
Нелидов достал уже готовые эскизы, которые возил Доктору Велесу в Москву, хаотично разбросал работы по полу. Встал над готовыми набросками будущего великого полотна, почесывая трехдневную щетину, и задумался…
Еще на худграфе университета он, прочитав у Светония о двух роковых судьбах – римского цезаря Домициана и астролога Асклетариона – Нелидов сделал эти эскизы к своему главному, как он считал, полотну жизни – «Пророчество Асклетариона». Потом, писал, конечно, и другие вещи – пейзажи, портреты стариков и старух, русских красавиц. У художника, понимал Нелидов, должна в жизни быть главная картина. Одна. На большее Господь не отпускает нам времени. Успеть бы потратить себя хотя бы на главное…
Он смотрел на эскизы к «Пророчеству», видя в глазах сцепившегося с убийцами Домициана, и последний страх, и слепую ярость, и неверие в предсказанный ему скорый финал жизненной драмы… Император, уже израненный кинжалом, истекающий кровью, все-таки еще жив. Он всеми силами цепляется за жизнь, катается по полу с вольноотпущенником Парфением…