Пророчица — страница 37 из 48

сключался — и мы приняли предположение о задуманном убийстве с ограблением в качестве второй версии произошедшего. Я подозревал тогда, что особое пристрастие к ней Антона объясняется его остроумной догадкой (мне она очень понравилась, и я похвалил себя за то что решил связаться с Антоном — сам бы я, возможно, до этого не додумался). Антон считал, что, хотя преступник и не разгадал секрет заветной жигуновской книжечки, он тем не менее ушел с крупной добычей. При этом имелись в виду не деньги, найденные им в квартире (а сумма их, судя по сберкнижкам, могла быть достаточно солидной) и не украшения Веры Игнатьевны, а тот «клад», который убийца извлек из бадьи с фикусом. Еще во время обыска Антона заинтересовало, что милиционеры так прицепились к земле в кадке. Специально зафиксировав внимание понятых на том, что уровень заполнявшей кадочку земли расположен ниже, чем он был когда-то прежде: на два пальца выше был отчетливо виден ободок высохшей соли, всегда образующийся в цветочных горшках после длительных поливов, они занесли этот пустяковый, казалось бы, факт в протокол. Я тоже озадачился, услышав про это, когда расспрашивал Антона и Калерию об обыске, но ничего разумного, объясняющего поведение преступника (которому, вроде бы, зачем-то понадобилось уносить часть цветочной земли — бред какой-то!), мне в голову не пришло. А Антон — хоть и не сразу — но догадался: он понял, почему опытные в таких делах обыскивающие уделили этой ерунде повышенное внимание, — потому что не сомневались: убийца унес с собой часть содержимого цветочной бадьи, но, конечно, не землю, а выкопанную им коробку или банку с чем-то ценным (деньги? золото? документы? наркотики? — для бриллиантов такая банка не подходила: слишком велика), запрятанные самим Жигуновым. Восхитившая меня Антошина догадка, может, и не менявшая общего взгляда на происшедшее, придавала всей картинке законченность, полноту и определенную «закругленность» контуров — всё в ней стояло теперь на своих местах и не вызывало сомнений. И если в ней всё было верно (а как можно было отрицать ее убедительность?), то наш бывший сосед отчетливо вырисовывался на ней в виде фигуры, резко отличавшейся от той, к которой мы привыкли: его вполне можно было бы назвать подпольным миллионером — в духе изображенного классиками Александра Ивановича Корейко, хотя тот и в большей степени, чем Жигунов, демонстрировал в быту свою показную бедность.

Когда я указал Антону, что его версия требует какого-то объяснения непомерному богатству Жигунова и, следовательно, тянет за собой в качестве дополнения ту же первоначальную гипотезу об участии убитого в крупных хищениях (не кассы же он, в конце концов, взламывал? — мы оба с Антоном недавно читали книжку популярного в то время Н. Шпанова о похождениях Нила Кручинина, где был любопытный и значительно отличающийся от прочих, насыщенный подробностями рассказ о последнем медвежатнике; чувствовалось, что автор не высосал его, по своему обыкновению, из пальца, а прямо перенес из какого-то реального уголовного дела на страницы своей, в общем-то не блещущей талантом книжки), — так вот, когда я преподнес Антону следствие из его же «грабительской» гипотезы, тому не оставалось ничего иного, как согласиться со мной. Таким образом, у нас на руках имелась комбинированная версия, имевшая своим началом участие Жигунова в шайке расхитителей, но затем разветвлявшаяся на два варианта. Согласно первому, некто (возможно, один членов этой шайки, но возможно, и сторонний знакомый Жигунова, догадывавшийся об истинных размерах жигуновских доходов) замыслил всё дело с целью прибрать к рукам богатства Жигунова, что ему и удалось, хотя и не полностью: часть богатства он всё же не нашел. Второй вариант не слишком отличался от первого и, в общих чертах, не противоречил ему, но в нем основным мотивом убийцы предполагались некие раздоры внутри шайки, а ограбление лишь сопутствовало главной цели: то есть корыстный мотив преступления был поставлен на второе место. Нетрудно догадаться, что я склонялся ко второму варианту этой совместной версии, в то время как Антон упорно отстаивал преимущества первого варианта, хотя и не мог толком объяснить, в чем эти преимущества заключались.

Но прельстившись версией ограбления, Антон предложил и альтернативную гипотезу, которая, по его мнению, хоть и уступала в своей вероятности нашей соединенной версии, но которую, тем не менее, нельзя было вовсе исключать из рассмотрения. Мотивом в этой гипотетической реконструкции преступления должна была быть месть.

В качестве свидетельства в пользу такого предположения Антон привел весьма и весьма любопытные факты. Несколько лет назад — Антоша тогда только что поступил в институт — у него вышла небольшая стычка с Жигуновым (сосед и тогда не пользовался Антошиным расположением): в ответ на жигуновскую реплику — что-то вроде людишек, которые пораспустились за последнее время — Антон с мальчишеской запальчивостью отреагировал замечанием, что и прочим в связи с недавно прошедшим ХХ съездом неплохо было бы поменяться. Жигунов не то что бы возразил — стал бы он с высоты своей солидности снисходить до спора с пацаном, — но, тем не менее, посоветовал парню не распускать язык — это только тебе и таким, как ты, кажется, что теперь другие времена настанут. На этом весь инцидент и закончился. Чепуха — как на это ни посмотри. Однако мать Антона, случайно оказавшаяся рядом при этом столкновении политических взглядов, восприняла это совершенно по-другому и, можно сказать, всполошилась. Уже в своей комнате, с глазу на глаз, она решила серьезно предостеречь сына от публичных высказываний такого рода и для убедительности рассказала ему кое-что из прошлой, не так уж и давней жизни.

Первый случай произошел вскоре после войны. В той комнате, которую сейчас занимал Виктор, жил с женой и маленьким сыном инвалид войны, потерявший на фронте руку и сильно расстроивший свое здоровье. Человек он был неплохой, но желчный, раздосадованный на свою судьбу, не оставлявшую для него никаких шансов на более или менее приличную жизнь. Он не слишком стеснялся в выражениях, комментируя текущие события — вроде денежной реформы или сообщений о колхозных урожаях — и не слишком считался с непререкаемым авторитетом Жигунова в пределах нашей квартиры. Суть эпизода, в чем-то аналогичного той пустяковой стычке, в которую ввязался Антоша, состояла в том, что Жигунов, не пожелавший оставлять без ответа «пораженческие» высказывания инвалида, неосторожно брякнул что-то газетное о временных трудностях, обусловленных военной разрухой и теми, безмерными жертвами, которые понес советский народ за годы войны, и, конечно, нарвался на предсказуемую ядовитую реплику соседа: «Ну, ясно! и чем вы тут только не пожертвовали в войну, сколько, наверное, крови пролили?» Жигунов, попав в столь неудобное положение по своей же оплошности, никак не ответил на направленный в его сторону выпад, но чрез две что ли недели за инвалидом пришли, и вся квартира не сомневалась в теснейшей связи двух этих событий. Инвалид, насколько было известно, получил свой пятерик за антисоветскую агитацию, жену его с сыном тут же куда-то выслали, и на этом дело, надо полагать, закончилось. Но страх соседей перед Жигуновым возрос после этого до максимального предела, и даже прошедшие почти десять лет не изгладили его в душе антошиной матери.

Другой, рассказанный ею тогда же, случай касался, как это ни удивительно, Калерии. Оказывается, приехав в наш город, она устроилась на тот же завод, где работал Жигунов. Работала она старательно, как и всё, что она делала, и вскоре заводское начальство — видимо, оценив ее «правильность» и склонность не давать спуску тем, кто правил не придерживался, — продвинуло ее сначала на мастера, а затем и на место ушедшего начальника цеха. Всё было тихо и спокойно, всех она устраивала — кроме уж вовсе отъявленных разгильдяев (да таких на заводе и не было — тут же бы лишили брони и отправили на фронт), но однажды ее пригласили в первый отдел на беседу и предложили по доброй воле отказаться от должности начальника и перейти на положение простой обмотчицы. Жаловаться на несправедливость такого решения ей не приходилось, напротив, к ней отнеслись еще очень либерально, по меркам тех лет, — надо полагать, ни заводское начальство, ни курирующие первый отдел лица не хотели раздувать случай, в основе которого лежал их собственный «прокол». Дело было в том, что с формальной точки зрения, Калерия должна была быть отнесенной к тем лицам, которые какое-то время проживали на оккупированной врагом территории. На самом деле, принадлежность ее к этой категории лиц, по словам Калерии, была лишь условной. На Ставрополье, где она жила, линия фронта несколько раз менялась, сдвигаясь то в одну, то в другую сторону, и хотя, как уверяла жертва военных лет, в их небольшой деревеньке немцы даже не появлялись, она всё же считалась находящейся на территории, в течение двух недель оккупированной немецкими войсками. Всего двух недель! Но эти злополучные недели переводили Калерию в разряд граждан второго сорта. Напиши она в заполняемой анкете: «да, находилась», и ее не только бы не приняли на номерной завод, но и вообще не ясно, где бы она нашла себе работу, — разве что ее взяли бы техничкой в школу, на освобожденное Матреной место. И потому, чувствуя, что не особенно кривит душой, она решилась переступить через столь чтимые ею «правила» и скрыть порочащий ее факт в анкете. Однако дело вышло на явь, и винить здесь было некого — сама виновата. На место обмотчицы она не согласилась — сами подумайте, каково бы ей было в той ситуации, — и, к облегчению начальства, мирно уволилась по собственному желанию и по семейным обстоятельствам. После этого ей удалось пристроиться в «Энергосбыт», хотя, разумеется, она сильно потеряла при этом перемещении и в зарплате, и в престиже.

Обо всем этом Калерия под большим секретом рассказала антоновой матери, с которой была в достаточно доверительных отношениях и которой ей пришлось как-то объяснять свое — на посторонний взгляд, просто безумное — решение перейти в «Энергосбыт» на рядовую конторскую должность. Рассказала же мать эту историю Антону потому, что Калерия в своих бедах подозревала того же Жигунова. Незадолго перед случившимся она выдала свою тайну Вере Игнатьевне.